Неточные совпадения
Взгрустнулось крепко юноше
По матери-страдалице,
А пуще злость брала,
Он в лес
ушел.
Она тоже не спала всю ночь и всё утро ждала его.
Мать и отец были бесспорно согласны и счастливы ее счастьем. Она ждала его. Она первая хотела объявить ему свое и его счастье. Она готовилась одна встретить его, и радовалась этой мысли, и робела и стыдилась, и сама не знала, что она сделает. Она слышала его шаги и голос и ждала за дверью, пока
уйдет mademoiselle Linon. Mademoiselle Linon
ушла. Она, не думая, не спрашивая себя, как и что, подошла к нему и сделала то, что она сделала.
Во время взрыва князя она молчала; она чувствовала стыд за
мать и нежность к отцу за его сейчас же вернувшуюся доброту; но когда отец
ушел, она собралась сделать главное, что было нужно, — итти к Кити и успокоить ее.
Конек его был блестящие связи, которые он имел частию по родству моей
матери, частию по своим товарищам молодости, на которых он в душе сердился за то, что они далеко
ушли в чинах, а он навсегда остался отставным поручиком гвардии.
Месяца три назад хозяйственные дела молодой
матери были совсем плохи. Из денег, оставленных Лонгреном, добрая половина
ушла на лечение после трудных родов, на заботы о здоровье новорожденной; наконец потеря небольшой, но необходимой для жизни суммы заставила Мери попросить в долг денег у Меннерса. Меннерс держал трактир, лавку и считался состоятельным человеком.
—
Матери у меня нет, ну, а дядя каждый год сюда приезжает и почти каждый раз меня не узнает, даже снаружи, а человек умный; ну, а в три года вашей разлуки много воды
ушло.
И он крепко стиснул ее пальчики. Дунечка улыбнулась ему, закраснелась, поскорее вырвала свою руку и
ушла за
матерью, тоже почему-то вся счастливая.
— Ему не более пятидесяти, — вслух размышляла
мать. — Он был веселый, танцор, балагур. И вдруг
ушел в народ, к сектантам. Кажется, у него был неудачный роман.
Мать все чаще смотрела на него, как на гостя, который уже надоел, но не догадывается, что ему пора
уйти.
Ново и неприятно было и то, что
мать начала душиться слишком обильно и такими крепкими духами, что, когда Клим,
уходя спать, целовал ей руку, духи эти щипали ноздри его, почти вызывая слезы, точно злой запах хрена.
Клим чувствовал, что
мать говорит, насилуя себя и как бы смущаясь пред гостьей. Спивак смотрела на нее взглядом человека, который, сочувствуя, не считает уместным выразить свое сочувствие. Через несколько минут она
ушла, а
мать, проводив ее, сказала снисходительно...
Он
ушел к себе наверх, прыгая по лестнице, точно юноша;
мать, посмотрев вслед ему, вздохнула и сморщилась, говоря...
— Я хочу понять: что же такое современная женщина, женщина Ибсена, которая
уходит от любви, от семьи? Чувствует ли она необходимость и силу снова завоевать себе былое значение
матери человечества, возбудителя культуры? Новой культуры?
— Ты что, Клим? — быстро спросила
мать, учитель спрятал руки за спину и
ушел, не взглянув на ученика.
И быстреньким шепотом он поведал, что тетка его, ведьма, околдовала его, вогнав в живот ему червя чревака, для того чтобы он, Дронов, всю жизнь мучился неутолимым голодом. Он рассказал также, что родился в год, когда отец его воевал с турками, попал в плен, принял турецкую веру и теперь живет богато; что ведьма тетка, узнав об этом, выгнала из дома
мать и бабушку и что
мать очень хотела
уйти в Турцию, но бабушка не пустила ее.
— Ага! — сердито вскричал Варавка и, вскочив на ноги,
ушел тяжелой, но быстрой походкой медведя. Клим тоже встал, но
мать, взяв его под руку, повела к себе, спрашивая...
Мать и Варавка куда-то
ушли, а Клим вышел в сад и стал смотреть в окно комнаты Лидии.
Около полуночи, после скучной игры с Варавкой и
матерью в преферанс, Клим
ушел к себе, а через несколько минут вошла
мать уже в лиловом капоте, в ночных туфлях, села на кушетку и озабоченно заговорила, играя кистями пояса...
Клим постоял, затем снова сел, думая: да, вероятно, Лидия, а может быть, и Макаров знают другую любовь, эта любовь вызывает у
матери, у Варавки, видимо, очень ревнивые и завистливые чувства. Ни тот, ни другая даже не посетили больного. Варавка вызвал карету «Красного Креста», и, когда санитары, похожие на поваров, несли Макарова по двору, Варавка стоял у окна, держа себя за бороду. Он не позволил Лидии проводить больного, а
мать, кажется, нарочно
ушла из дома.
Клим слушал, не говоря ни слова.
Мать говорила все более высокомерно, Варавка рассердился, зачавкал, замычал и
ушел. Тогда
мать сказала Климу...
Мать нежно гладила горячей рукой его лицо. Он не стал больше говорить об учителе, он только заметил: Варавка тоже не любит учителя. И почувствовал, что рука
матери вздрогнула, тяжело втиснув голову его в подушку. А когда она
ушла, он, засыпая, подумал: как это странно! Взрослые находят, что он выдумывает именно тогда, когда он говорит правду.
Мать Клима тотчас же
ушла, а девочка, сбросив подушку с головы, сидя на полу, стала рассказывать Климу, жалобно глядя на него мокрыми глазами.
Несколько секунд мужчина и женщина молчали, переглядываясь, потом
мать указала Климу глазами на дверь; Клим
ушел к себе смущенный, не понимая, как отнестись к этой сцене.
«Эту школа испортила больше, чем Лидию», — подумал Клим.
Мать, выпив чашку чая, незаметно
ушла. Лидия слушала сочный голос подруги, улыбаясь едва заметной улыбкой тонких губ, должно быть, очень жгучих. Алина смешно рассказывала драматический роман какой-то гимназистки, которая влюбилась в интеллигентного переплетчика.
— Мои-то? Не-ет, теперь ведь время позднее, одиннадцать скоро. Дочь — на лепетицию
ушла, тут любители театра имеются, жена исправника командует. А
мать где-нибудь дома, на той половине.
Вера Петровна долго рассуждала о невежестве и тупой злобе купечества, о близорукости суждений интеллигенции, слушать ее было скучно, и казалось, что она старается оглушить себя. После того, как
ушел Варавка, стало снова тихо и в доме и на улице, только сухой голос
матери звучал, однообразно повышаясь, понижаясь. Клим был рад, когда она утомленно сказала...
Дня через два
мать и Варавка
ушли в театр.
Мать улыбалась, глядя на него, но и ее глаза были печальны. Наконец, засунув руку под одеяло, Варавка стал щекотать пятки и подошвы Клима, заставил его рассмеяться и тотчас
ушел вместе с
матерью.
— Долго ли до греха? — говорили отец и
мать. — Ученье-то не
уйдет, а здоровья не купишь; здоровье дороже всего в жизни. Вишь, он из ученья как из больницы воротится: жирок весь пропадает, жиденький такой… да и шалун: все бы ему бегать!
Потом
мать, приласкав его еще, отпускала гулять в сад, по двору, на луг, с строгим подтверждением няньке не оставлять ребенка одного, не допускать к лошадям, к собакам, к козлу, не
уходить далеко от дома, а главное, не пускать его в овраг, как самое страшное место в околотке, пользовавшееся дурною репутацией.
Суета света касалась ее слегка, и она спешила в свой уголок сбыть с души какое-нибудь тяжелое, непривычное впечатление, и снова
уходила то в мелкие заботы домашней жизни, по целым дням не покидала детской, несла обязанности матери-няньки, то погружалась с Андреем в чтение, в толки о «серьезном и скучном», или читали поэтов, поговаривали о поездке в Италию.
— Ах, Татьяна Марковна, я вам так благодарна, так благодарна! Вы лучше родной — и Николая моего избаловали до того, что этот поросенок сегодня мне вдруг дорогой слил пулю: «Татьяна Марковна, говорит, любит меня больше родной
матери!» Хотела я ему уши надрать, да на козлы
ушел от меня и так гнал лошадей, что я всю дорогу дрожала от страху.
С таким же немым, окаменелым ужасом, как бабушка, как новгородская Марфа, как те царицы и княгини —
уходит она прочь, глядя неподвижно на небо, и, не оглянувшись на столп огня и дыма, идет сильными шагами, неся выхваченного из пламени ребенка, ведя дряхлую
мать и взглядом и ногой толкая вперед малодушного мужа, когда он, упав, грызя землю, смотрит назад и проклинает пламя…
— Совершенно напротив, — резко ввязался я опять, —
мать особенно утверждает, что вы произвели великолепное впечатление именно серьезностью, строгостью даже, искренностью, — ее собственные слова. Покойница сама вас, как вы
ушли, хвалила в этом смысле.
Я был у ней доселе всего лишь один раз, в начале моего приезда из Москвы, по какому-то поручению от
матери, и помню: зайдя и передав порученное,
ушел через минуту, даже и не присев, а она и не попросила.
И говорят ему: «Выздоровел, у
матери, а та все поденно
уходит».
Из того, что ты сказал
матери внизу,
уходя, слишком ясно, что нам, во всяком даже случае, лучше разъехаться.
Из двери, куда
ушла Лидия, вышла ее
мать и объявила, что Лидочка очень расстроилась и не выйдет.
Старая барышня сделала выговор и за сливки и за то, что пустили родившую женщину в скотную, и хотела уже
уходить, как, увидав ребеночка, умилилась над ним и вызвалась быть его крестной
матерью.
— А мне с кухарками и кучерами бывало весело, а с нашими господами и дамами скучно, — рассказывала она. — Потом, когда я стала понимать, я увидала, что наша жизнь совсем дурная.
Матери у меня не было, отца я не любила и девятнадцати лет я с товаркой
ушла из дома и поступила работницей на фабрику.
Алеша не выказал на могилке
матери никакой особенной чувствительности; он только выслушал важный и резонный рассказ Григория о сооружении плиты, постоял понурившись и
ушел, не вымолвив ни слова.
Гриша
ушел и через минуту явился с своею
матерью. Старуха не раздевалась в эту ночь; кроме приказных, никто в доме не смыкал глаза.
Вадим часто оставлял наши беседы и
уходил домой, ему было скучно, когда он не видал долго сестер и
матери. Нам, жившим всей душою в товариществе, было странно, как он мог предпочитать свою семью — нашей.
Этот страшный вопрос повторялся в течение дня беспрерывно. По-видимому, несчастная даже в самые тяжелые минуты не забывала о дочери, и мысль, что единственное и страстно любимое детище обязывается жить с срамной и пьяной
матерью, удвоивала ее страдания. В трезвые промежутки она не раз настаивала, чтобы дочь, на время запоя,
уходила к соседям, но последняя не соглашалась.
Это вызывало у
матери реакцию, и она говорила: «Alexandre, si tu continues, je m’en vais» [«Александр, если ты будешь продолжать, я
уйду» (фр.).].
В один вечер
мать захлопоталась и забыла прислать за мною. Остаться ночевать в пансионе мне не хотелось. Было страшно
уходить одному, но вместе что-то манило. Я решился и, связав книги, пошел из дортуара, где ученики уже ложились.
Он останавливался посредине комнаты и подымал кверху руки, раскидывая ими, чтоб выразить необъятность пространств. В дверях кабинета стояли
мать и тетки, привлеченные громким пафосом рассказчика. Мы с братьями тоже давно забрались в уголок кабинета и слушали, затаив дыхание… Когда капитан взмахивал руками высоко к потолку, то казалось, что самый потолок раздвигается и руки капитана
уходят в безграничные пространства.
Не знаю, имел ли автор в виду каламбур, которым звучало последнее восклицание, но только оно накинуло на всю пьесу дымку какой-то особой печали, сквозь которую я вижу ее и теперь… Прошлое родины моей
матери, когда-то блестящее, шумное, обаятельное,
уходит навсегда, гремя и сверкая последними отблесками славы.
И когда я теперь вспоминаю эту характерную, не похожую на всех других людей, едва промелькнувшую передо мной фигуру, то впечатление у меня такое, как будто это — само историческое прошлое Польши, родины моей
матери, своеобразное, крепкое, по — своему красивое,
уходит в какую-то таинственную дверь мира в то самое время, когда я открываю для себя другую дверь, провожая его ясным и зорким детским, взглядом…
Несколько дней я не ходил в школу, а за это время вотчим, должно быть, рассказал о подвиге моем сослуживцам, те — своим детям, один из них принес эту историю в школу, и, когда я пришел учиться, меня встретили новой кличкой — вор. Коротко и ясно, но — неправильно: ведь я не скрыл, что рубль взят мною. Попытался объяснить это — мне не поверили, тогда я
ушел домой и сказал
матери, что в школу не пойду больше.