Неточные совпадения
Расставшись с
Максимом Максимычем, я живо проскакал Терекское и Дарьяльское ущелья, завтракал в Казбеке, чай
пил в Ларсе, а к ужину
поспел в Владыкавказ. Избавлю вас от описания гор, от возгласов, которые ничего не выражают, от картин, которые ничего не изображают, особенно для тех, которые там не
были, и от статистических замечаний, которые решительно никто читать не станет.
Лошади
были уже заложены; колокольчик по временам звенел под дугою, и лакей уже два раза подходил к Печорину с докладом, что все готово, а
Максим Максимыч еще не являлся. К счастию, Печорин
был погружен в задумчивость, глядя на синие зубцы Кавказа, и, кажется, вовсе не торопился в дорогу. Я подошел к нему.
— Я обернулся к площади и увидел
Максима Максимыча, бегущего что
было мочи…
Что за оказия!.. но дурной каламбур не утешение для русского человека, и я, для развлечения, вздумал записывать рассказ
Максима Максимыча о Бэле, не воображая, что он
будет первым звеном длинной цепи повестей; видите, как иногда маловажный случай имеет жестокие последствия!..
Половину следующего дня она
была тиха, молчалива и послушна, как ни мучил ее наш лекарь припарками и микстурой. «Помилуйте, — говорил я ему, — ведь вы сами сказали, что она умрет непременно, так зачем тут все ваши препараты?» — «Все-таки лучше,
Максим Максимыч, — отвечал он, — чтоб совесть
была покойна». Хороша совесть!
— Мне пора,
Максим Максимыч, —
был ответ.
— Постой, постой! — закричал вдруг
Максим Максимыч, ухватясь за дверцы коляски, — совсем
было забыл… У меня остались ваши бумаги, Григорий Александрович… я их таскаю с собой… думал найти вас в Грузии, а вот где Бог дал свидеться… Что мне с ними делать?..
В Коби мы расстались с
Максимом Максимычем; я поехал на почтовых, а он, по причине тяжелой поклажи, не мог за мной следовать. Мы не надеялись никогда более встретиться, однако встретились, и, если хотите, я расскажу: это целая история… Сознайтесь, однако ж, что
Максим Максимыч человек, достойный уважения?.. Если вы сознаетесь в этом, то я вполне
буду вознагражден за свой, может
быть, слишком длинный рассказ.
Возвратясь в крепость, я рассказал
Максиму Максимычу все, что случилось со мною и чему
был я свидетель, и пожелал узнать его мнение насчет предопределения. Он сначала не понимал этого слова, но я объяснил его как мог, и тогда он сказал, значительно покачав головою...
Уже
было поздно и темно, когда я снова отворил окно и стал звать
Максима Максимыча, говоря, что пора спать; он что-то пробормотал сквозь зубы; я повторил приглашение, — он ничего не отвечал.
— Да будто один Михеев! А Пробка Степан, плотник, Милушкин, кирпичник, Телятников
Максим, сапожник, — ведь все пошли, всех продал! — А когда председатель спросил, зачем же они пошли,
будучи людьми необходимыми для дому и мастеровыми, Собакевич отвечал, махнувши рукой: — А! так просто, нашла дурь: дай, говорю, продам, да и продал сдуру! — Засим он повесил голову так, как будто сам раскаивался в этом деле, и прибавил: — Вот и седой человек, а до сих пор не набрался ума.
Один только козак,
Максим Голодуха, вырвался дорогою из татарских рук, заколол мирзу, отвязал у него мешок с цехинами и на татарском коне, в татарской одежде полтора дни и две ночи уходил от погони, загнал насмерть коня, пересел дорогою на другого, загнал и того, и уже на третьем приехал в запорожский табор, разведав на дороге, что запорожцы
были под Дубной.
— А я — Ловцов,
Максим, — звучно сказал лохматый. — Эти двое уполномочены
были дело вести, а меня общество уполномочило на мировую.
Только бегает мальчик раз на дворе, а тут вдруг и подъехал на паре
Максим Иванович, да как раз выпимши; а мальчик-то с лестницы прямо на него, невзначай то
есть, посклизнулся, да прямо об него стукнулся, как он с дрожек сходил, и обеими руками ему прямо в живот.
Испугался
было и
Максим Иванович: «Чей такой?» — спросил; сказали ему.
Кончилась обедня, вышел
Максим Иванович, и все деточки, все-то рядком стали перед ним на коленки — научила она их перед тем, и ручки перед собой ладошками как один сложили, а сама за ними, с пятым ребенком на руках, земно при всех людях ему поклонилась: «Батюшка,
Максим Иванович, помилуй сирот, не отымай последнего куска, не выгоняй из родного гнезда!» И все, кто тут ни
был, все прослезились — так уж хорошо она их научила.
И поехал
Максим Иванович того же дня ко вдове, в дом не вошел, а вызвал к воротам, сам на дрожках сидит: «Вот что, говорит, честная вдова, хочу я твоему сыну чтобы истинным благодетелем
быть и беспредельные милости ему оказать: беру его отселе к себе, в самый мой дом.
Вот так говорил
Максим Иванович об народе афимьевском; хоть худо он это говорил, а все ж и правда
была: народ
был стомчивый, не выдерживал.
А народ рассчитывал произвольно; возьмет счеты, наденет очки: „Тебе, Фома, сколько?“ — „С Рождества не брал,
Максим Иванович, тридцать девять рублев моих
есть“.
Жил купец, Скотобойников прозывался,
Максим Иванович, и не
было его богаче по всей округе.
— Я
буду вас ждать, — говорила Надежда Васильевна, когда провожала Привалова в переднюю. — Мы еще о многом переговорим с вами… Да? Видели, в каком положении бедный
Максим… У него какое-то мудреное нервное расстройство, и я часто сама не узнаю его; совсем другой человек.
Надежда Васильевна в несколько минут успела рассказать о своей жизни на приисках, где ей
было так хорошо, хотя иногда начинало неудержимо тянуть в город, к родным. Она могла бы назвать себя совсем счастливой, если бы не здоровье
Максима, которое ее очень беспокоит, хотя доктор, как все доктора, старается убедить ее в полной безопасности. Потом она рассказывала о своих отношениях к отцу и матери, о Косте, который по последнему зимнему пути отправился в Восточную Сибирь, на заводы.
Раз или два, впрочем, Надежда Васильевна высказывала Привалову, что
была бы совсем счастлива, если бы могла навсегда остаться в Гарчиках. Она здесь открыла бы бесплатную школу и домашнюю лечебницу. Но как только
Максим поправится, придется опять уехать из Гарчиков на прииски.
Это и
был Максим Лоскутов.
Они вышли из врат и направились лесом. Помещик
Максимов, человек лет шестидесяти, не то что шел, а, лучше сказать, почти бежал сбоку, рассматривая их всех с судорожным, невозможным почти любопытством. В глазах его
было что-то лупоглазое.
Налево, сбоку от Мити, на месте, где сидел в начале вечера
Максимов, уселся теперь прокурор, а по правую руку Мити, на месте, где
была тогда Грушенька, расположился один румяный молодой человек, в каком-то охотничьем как бы пиджаке, и весьма поношенном, пред которым очутилась чернильница и бумага.
Намерение
было серьезное: она вынула из кармана беленький батистовый платочек и взяла его за кончик, в правую ручку, чтобы махать им в пляске. Митя захлопотал, девки затихли, приготовясь грянуть хором плясовую по первому мановению.
Максимов, узнав, что Грушенька хочет сама плясать, завизжал от восторга и пошел
было пред ней подпрыгивать, припевая...
Помните, там
есть помещик
Максимов, которого высек Ноздрев и
был предан суду: «за нанесение помещику Максимову личной обиды розгами в пьяном виде» — ну помните?
— Из города эти, двое господ… Из Черней возвращались, да и остались. Один-то, молодой, надоть
быть родственник господину Миусову, вот только как звать забыл… а другого, надо полагать, вы тоже знаете: помещик
Максимов, на богомолье, говорит, заехал в монастырь ваш там, да вот с родственником этим молодым господина Миусова и ездит…
Ведь показал же свидетель
Максимов, что у подсудимого
было в руках двадцать тысяч.
На прямой вопрос Николая Парфеновича: не заметил ли он, сколько же именно денег
было в руках у Дмитрия Федоровича, так как он ближе всех мог видеть у него в руках деньги, когда получал от него взаймы, —
Максимов самым решительным образом ответил, что денег
было «двадцать тысяч-с».
Список
был длинный; четверо из свидетелей не явились: Миусов, бывший в настоящее время уже в Париже, но показание которого имелось еще в предварительном следствии, госпожа Хохлакова и помещик
Максимов по болезни и Смердяков за внезапною смертью, причем
было представлено свидетельство от полиции.
На кожаном диване с другой стороны стола
была постлана постель, и на ней полулежал, в халате и в бумажном колпаке,
Максимов, видимо больной и ослабевший, хотя и сладко улыбавшийся.
Калганов очень хорошо понимал отношения Мити к Грушеньке, догадывался и о пане, но его все это не так занимало, даже, может
быть, вовсе не занимало, а занимал его всего более
Максимов.
— Да ведь я и сам
был женат на польской пани-с, — отхихикнулся в ответ
Максимов.
— Да-с, сбежала-с, я имел эту неприятность, — скромно подтвердил
Максимов. — С одним мусью-с. А главное, всю деревушку мою перво-наперво на одну себя предварительно отписала. Ты, говорит, человек образованный, ты и сам найдешь себе кусок. С тем и посадила. Мне раз один почтенный архиерей и заметил: у тебя одна супруга
была хромая, а другая уж чресчур легконогая, хи-хи!
Оказалось, что
Максимов уж и не отходил от девок, изредка только отбегал налить себе ликерчику, шоколаду же
выпил две чашки. Личико его раскраснелось, а нос побагровел, глаза стали влажные, сладостные. Он подбежал и объявил, что сейчас «под один мотивчик» хочет протанцевать танец саботьеру.
Вот и Максимов-помещик бежит — да тут скандал; значит, не
было обеда!
— Мы за лекарем послали,
Максим, — заговорил мой сосед, — может
быть, ты еще и не умрешь.
Ведь когда мать на земле обижают — в небесах матерь божия горько плачет!» Ну, тут
Максим схватил меня на руки и давай меня по горнице носить, носит да еще приплясывает, — силен
был, медведь!
Я
Максима — по лбу, я Варвару — за косу, а он мне разумно говорит: «Боем дела не исправишь!» И она тоже: «Вы, говорит, сначала подумали бы, что делать, а драться — после!» Спрашиваю его: «Деньги-то у тебя
есть?» — «
Были, говорит, да я на них Варе кольцо купил».
Пошли
было наши-то боем на
Максима, ну — он здоров
был, сила у него
была редкая! Михаила с паперти сбросил, руку вышиб ему, Клима тоже ушиб, а дедушко с Яковом да мастером этим — забоялись его.
— Большого сердца
был муж, дружок мой,
Максим Савватеич…
Ну, говорит,
будет баловать, живите со мной!» Нахмурился
Максим: уж это, дескать, как Варя хочет, а мне всё равно!
— Дурак он
был во всем,
Максим этот, покойник, прости господи! — сердито и четко проговорил дед.
Отец твой,
Максим Савватеич, козырь
был, он всё понимал, — за то дедушка и не любил его, не признавал…
Максим Грек, который
был близок к Нилу Сорскому, обличал невежественное обрядоверие и пал жертвой.
По мере того как звуки росли, старый спорщик стал вспоминать что-то, должно
быть свою молодость, потому что глаза его заискрились, лицо покраснело, весь он выпрямился и, приподняв руку, хотел даже ударить кулаком по столу, но удержался и опустил кулак без всякого звука. Оглядев своих молодцов быстрым взглядом, он погладил усы и, наклонившись к
Максиму, прошептал...
Старики
были связаны давнею дружбой, а молодежь помнила довольно громкое некогда имя
Максима Яценка, с которым связывались известные традиции.
Эти толчки природы, ее даровые откровения, казалось, доставляли ребенку такие представления, которые не могли
быть приобретены личным опытом слепого, и
Максим угадывал здесь неразрывную связь жизненных явлений, которая проходит, дробясь в тысяче процессов, через последовательный ряд отдельных жизней.