Неточные совпадения
Верь мне, что
наука в развращенном
человеке есть лютое оружие делать зло.
Г-жа Простакова. Без
наук люди живут и жили. Покойник батюшка воеводою был пятнадцать лет, а с тем и скончаться изволил, что не умел грамоте, а умел достаточек нажить и сохранить. Челобитчиков принимал всегда, бывало, сидя на железном сундуке. После всякого сундук отворит и что-нибудь положит. То-то эконом был! Жизни не жалел, чтоб из сундука ничего не вынуть. Перед другим не похвалюсь, от вас не потаю: покойник-свет, лежа на сундуке с деньгами, умер, так сказать, с голоду. А! каково это?
Цыфиркин. Да кое-как, ваше благородие! Малу толику арихметике маракую, так питаюсь в городе около приказных служителей у счетных дел. Не всякому открыл Господь
науку: так кто сам не смыслит, меня нанимает то счетец поверить, то итоги подвести. Тем и питаюсь; праздно жить не люблю. На досуге ребят обучаю. Вот и у их благородия с парнем третий год над ломаными бьемся, да что-то плохо клеятся; ну, и то правда,
человек на
человека не приходит.
Следовательно, ежели
человек, произведший в свою пользу отчуждение на сумму в несколько миллионов рублей, сделается впоследствии даже меценатом [Мецена́т — покровитель искусств.] и построит мраморный палаццо, в котором сосредоточит все чудеса
науки и искусства, то его все-таки нельзя назвать искусным общественным деятелем, а следует назвать только искусным мошенником.
Науки бывают разные; одни трактуют об удобрении полей, о построении жилищ человеческих и скотских, о воинской доблести и непреоборимой твердости — сии суть полезные; другие, напротив, трактуют о вредном франмасонском и якобинском вольномыслии, о некоторых якобы природных
человеку понятиях и правах, причем касаются даже строения мира — сии суть вредные.
Так что, кроме главного вопроса, Левина мучали еще другие вопросы: искренни ли эти
люди? не притворяются ли они? или не иначе ли как-нибудь, яснее, чем он, понимают они те ответы, которые дает
наука на занимающие его вопросы?
Некоторые отделы этой книги и введение были печатаемы в повременных изданиях, и другие части были читаны Сергеем Ивановичем
людям своего круга, так что мысли этого сочинения не могли быть уже совершенной новостью для публики; но всё-таки Сергей Иванович ожидал, что книга его появлением своим должна будет произвести серьезное впечатление на общество и если не переворот в
науке, то во всяком случае сильное волнение в ученом мире.
— Да моя теория та: война, с одной стороны, есть такое животное, жестокое и ужасное дело, что ни один
человек, не говорю уже христианин, не может лично взять на свою ответственность начало войны, а может только правительство, которое призвано к этому и приводится к войне неизбежно. С другой стороны, и по
науке и по здравому смыслу, в государственных делах, в особенности в деле воины, граждане отрекаются от своей личной воли.
Я стал читать, учиться —
науки также надоели; я видел, что ни слава, ни счастье от них не зависят нисколько, потому что самые счастливые
люди — невежды, а слава — удача, и чтоб добиться ее, надо только быть ловким.
— Конечно, — продолжал Манилов, — другое дело, если бы соседство было хорошее, если бы, например, такой
человек, с которым бы в некотором роде можно было поговорить о любезности, о хорошем обращении, следить какую-нибудь этакую
науку, чтобы этак расшевелило душу, дало бы, так сказать, паренье этакое…
Из
наук были избраны только те, которые способны образовать из
человека гражданина земли своей.
Все это произвело ропот, особенно когда новый начальник, точно как наперекор своему предместнику, объявил, что для него ум и хорошие успехи в
науках ничего не значат, что он смотрит только на поведенье, что если
человек и плохо учится, но хорошо ведет себя, он предпочтет его умнику.
В общество это затянули его два приятеля, принадлежавшие к классу огорченных
людей, добрые
люди, но которые от частых тостов во имя
науки, просвещения и прогресса сделались потом формальными пьяницами.
Родственники, конечно, родственниками, но отчасти, так сказать, и для самого себя; потому что, точно, не говоря уже о пользе, которая может быть в геморроидальном отношенье, одно уже то, чтоб увидать свет, коловращенье
людей… кто что ни говори, есть, так сказать, живая книга, та же
наука.
— Да как сказать — куда? Еду я покуда не столько по своей надобности, сколько по надобности другого. Генерал Бетрищев, близкий приятель и, можно сказать, благотворитель, просил навестить родственников… Конечно, родственники родственниками, но отчасти, так сказать, и для самого себя; ибо видеть свет, коловращенье
людей — кто что ни говори, есть как бы живая книга, вторая
наука.
Родственники, конечно, родственниками, но отчасти, так сказать, и для самого себя, ибо, — не говоря уже о пользе в геморроидальном отношении, — видеть свет и коловращенье
людей — есть уже само по себе, так сказать, живая книга и вторая
наука.
Бульба по случаю приезда сыновей велел созвать всех сотников и весь полковой чин, кто только был налицо; и когда пришли двое из них и есаул Дмитро Товкач, старый его товарищ, он им тот же час представил сыновей, говоря: «Вот смотрите, какие молодцы! На Сечь их скоро пошлю». Гости поздравили и Бульбу, и обоих юношей и сказали им, что доброе дело делают и что нет лучшей
науки для молодого
человека, как Запорожская Сечь.
На другой стороне, почти к боковым воротам, стоял другой полковник, небольшой
человек, весь высохший; но малые зоркие очи глядели живо из-под густо наросших бровей, и оборачивался он скоро на все стороны, указывая бойко тонкою, сухою рукою своею, раздавая приказанья, видно было, что, несмотря на малое тело свое, знал он хорошо ратную
науку.
— Не правда ли-с? — продолжал Петр Петрович, приятно взглянув на Зосимова. — Согласитесь сами, — продолжал он, обращаясь к Разумихину, но уже с оттенком некоторого торжества и превосходства и чуть было не прибавил: «молодой
человек», — что есть преуспеяние, или, как говорят теперь, прогресс, хотя бы во имя
науки и экономической правды…
— А потом мы догадались, что болтать, все только болтать о наших язвах не стоит труда, что это ведет только к пошлости и доктринерству; [Доктринерство — узкая, упрямая защита какого-либо учения (доктрины), даже если
наука и жизнь противоречат ему.] мы увидали, что и умники наши, так называемые передовые
люди и обличители, никуда не годятся, что мы занимаемся вздором, толкуем о каком-то искусстве, бессознательном творчестве, о парламентаризме, об адвокатуре и черт знает о чем, когда дело идет о насущном хлебе, когда грубейшее суеверие нас душит, когда все наши акционерные общества лопаются единственно оттого, что оказывается недостаток в честных
людях, когда самая свобода, о которой хлопочет правительство, едва ли пойдет нам впрок, потому что мужик наш рад самого себя обокрасть, чтобы только напиться дурману в кабаке.
— Это, очевидно, местный покровитель искусств и
наук. Там какой-то рыжий
человек читал нечто вроде лекции «Об инстинктах познания», кажется? Нет, «О третьем инстинкте», но это именно инстинкт познания. Я — невежда в философии, но — мне понравилось: он доказывал, что познание такая же сила, как любовь и голод. Я никогда не слышала этого… в такой форме.
— Разве — купцом? — спросил Кутузов, добродушно усмехаясь. — И — позвольте! — почему — переоделся? Я просто оделся штатским
человеком. Меня, видите ли, начальство выставило из храма
науки за то, что я будто бы проповедовал какие-то ереси прихожанам и богомолам.
Клима подавляло обилие противоречий и упорство, с которым каждый из
людей защищал свою истину.
Человек, одетый мужиком, строго и апостольски уверенно говорил о Толстом и двух ликах Христа — церковном и народном, о Европе, которая погибает от избытка чувственности и нищеты духа, о заблуждениях
науки, —
науку он особенно презирал.
— Не склеилась у нас беседа, Самгин! А я чего-то ждал. Я, брат, все жду чего-то. Вот, например, попы, — я ведь серьезно жду, что попы что-то скажут. Может быть, они скажут: «Да будет — хуже, но — не так!» Племя — талантливое! Сколько замечательных
людей выдвинуло оно в
науку, литературу, — Белинские, Чернышевские, Сеченовы…
— Я не говорю о положительных
науках, источнике техники, облегчающей каторжный труд рабочего
человека. А что — вульгарно, так я не претендую на утонченность.
Человек я грубоватый, с тем и возьмите.
— В деревне я чувствовала, что, хотя делаю работу объективно необходимую, но не нужную моему хозяину и он терпит меня, только как ворону на огороде. Мой хозяин безграмотный, но по-своему умный мужик, очень хороший актер и
человек, который чувствует себя первейшим, самым необходимым работником на земле. В то же время он догадывается, что поставлен в ложную, унизительную позицию слуги всех господ.
Науке, которую я вколачиваю в головы его детей, он не верит: он вообще неверующий…
— Он — очень наивный.
Наука вовсе не отрицает, что все видимое создано из невидимого. Как остроумно сказал де Местр, Жозеф: «Из всех пороков
человека молодость — самый приятный».
— У них — свои соображения, они здоровьем подозрительных
людей не интересуются. И книги оказались законные, — продолжал он, снова улыбаясь, — библия,
наука, сочинения Тургенева, том четвертый…
Науки не очень интересовали Клима, он хотел знать
людей и находил, что роман дает ему больше знания о них, чем научная книга и лекция. Он даже сказал Марине, что о
человеке искусство знает больше, чем
наука.
Но
человек сделал это на свою погибель, он — враг свободной игры мировых сил, схематизатор; его ненавистью к свободе созданы религии, философии,
науки, государства и вся мерзость жизни.
«Да, найти в жизни смысл не легко… Пути к смыслу страшно засорены словами, сугробами слов. Искусство,
наука, политика — Тримутри, Санкта Тринита — Святая Троица.
Человек живет всегда для чего-то и не умеет жить для себя, никто не учил его этой мудрости». Он вспомнил, что на тему о
человеке для себя интересно говорил Кумов: «Его я еще не встретил».
— Молодец! Но все-таки ты не очень смущайся тем, что
науки вязнут в зубах у тебя, — все талантливые
люди учились плохо.
— Этот ваш приятель, нарядившийся рабочим, пытается изобразить несуществующее, фантазию авантюристов. Я утверждаю: учение о классах — ложь, классов — нет, есть только
люди, развращенные материализмом и атеизмом,
наукой дьявола, тщеславием, честолюбием.
— Загадочных
людей — нет, — их выдумывают писатели для того, чтоб позабавить вас. «Любовь и голод правят миром», и мы все выполняем повеления этих двух основных сил. Искусство пытается прикрасить зоологические требования инстинкта пола,
наука помогает удовлетворять запросы желудка, вот и — все.
— «Русская интеллигенция не любит богатства». Ух ты! Слыхал? А может, не любит, как лиса виноград? «Она не ценит, прежде всего, богатства духовного, культуры, той идеальной силы и творческой деятельности человеческого духа, которая влечет его к овладению миром и очеловечению
человека, к обогащению своей жизни ценностями
науки, искусства, религии…» Ага, религия? — «и морали». — Ну, конечно, и морали. Для укрощения строптивых. Ах, черти…
Был ему по сердцу один
человек: тот тоже не давал ему покоя; он любил и новости, и свет, и
науку, и всю жизнь, но как-то глубже, искреннее — и Обломов хотя был ласков со всеми, но любил искренно его одного, верил ему одному, может быть потому, что рос, учился и жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.
Наше дело теперь — понемногу опять взбираться на потерянный путь и… достигать той же крепости, того же совершенства в мысли, в
науке, в правах, в нравах и в твоем «общественном хозяйстве»… цельности в добродетелях и, пожалуй, в пороках! низость, мелочи, дрянь — все побледнеет: выправится
человек и опять встанет на железные ноги…
Пусть всякий подвиг чести,
науки и доблести даст у нас право всякому примкнуть к верхнему разряду
людей.
С ним случилось то, что всегда случается с
людьми, обращающимися к
науке не для того, чтобы играть роль в
науке: писать, спорить, учить, а обращающимися к
науке с прямыми, простыми, жизненными вопросами;
наука отвечала ему на тысячи равных очень хитрых и мудреных вопросов, имеющих связь с уголовным законом, но только не на тот, на который он искал ответа.
Опыт научил его мало-помалу, что пока с обывателем играешь в карты или закусываешь с ним, то это мирный, благодушный и даже неглупый
человек, но стоит только заговорить с ним о чем-нибудь несъедобном, например, о политике или
науке, как он становится в тупик или заводит такую философию, тупую и злую, что остается только рукой махнуть и отойти.
Центральное положение
человека в природе определяется совсем не астрономически, и оно не меняется после Коперника; оно совсем не зависит от того, что открывают естественные
науки.
Макиавеллизм в политике, капитализм в экономике, сиентизм в
науке, национализм в жизни народов, безраздельная власть техники над
человеком — все это есть порождение этих автономий.
Ты возразил, что
человек жив не единым хлебом, но знаешь ли, что во имя этого самого хлеба земного и восстанет на тебя дух земли, и сразится с тобою, и победит тебя, и все пойдут за ним, восклицая: «Кто подобен зверю сему, он дал нам огонь с небеси!» Знаешь ли ты, что пройдут века и человечество провозгласит устами своей премудрости и
науки, что преступления нет, а стало быть, нет и греха, а есть лишь только голодные.
Никогда
люди никакою
наукой и никакою выгодой не сумеют безобидно разделиться в собственности своей и в правах своих.
Ежечасно побеждая уже без границ природу, волею своею и
наукой,
человек тем самым ежечасно будет ощущать наслаждение столь высокое, что оно заменит ему все прежние упования наслаждений небесных.
Только вот что мне удивительно: всем
наукам они научились, говорят так складно, что душа умиляется, а дела-то настоящего не смыслят, даже собственной пользы не чувствуют: их же крепостной
человек, приказчик, гнет их, куда хочет, словно дугу.
Лопухов был какой
человек? в гимназии по — французски не выучивались, а по — немецки выучивались склонять der, die, das с небольшими ошибками; а поступивши в Академию, Лопухов скоро увидел, что на русском языке далеко не уедешь в
науке: он взял французский словарь, да какие случились французские книжонки, а случились...
С какою степенью строгости исполняют они эту высокую решимость, зависит, конечно, оттого, как устраивается их домашняя жизнь: если не нужно для близких им, они так и не начинают заниматься практикою, то есть оставляют себя почти в нищете; но если заставляет семейная необходимость, то обзаводятся практикою настолько, насколько нужно для семейства, то есть в очень небольшом размере, и лечат лишь
людей, которые действительно больны и которых действительно можно лечить при нынешнем еще жалком положении
науки, тo есть больных, вовсе невыгодных.
Два — три молодые
человека, да один не молодой
человек из его бывших профессоров, его приятели давно наговорили остальным, будто бы есть на свете какой-то Фирхов, и живет в Берлине, и какой-то Клод Бернар, и живет в Париже, и еще какие-то такие же, которых не упомнишь, которые тоже живут в разных городах, и что будто бы эти Фирхов, Клод Бернар и еще кто-то — будто бы они светила медицинской
науки.
Люди добросовестной учености, ученики Гегеля, Ганса, Риттера и др., они слушали их именно в то время, когда остов диалектики стал обрастать мясом, когда
наука перестала считать себя противуположною жизни, когда Ганс приходил на лекцию не с древним фолиантом в руке, а с последним нумером парижского или лондонского журнала.