Неточные совпадения
Полдень знойный; на небе ни облачка. Солнце стоит неподвижно над головой и жжет траву. Воздух перестал струиться и висит без движения. Ни дерево, ни
вода не шелохнутся; над деревней и полем
лежит невозмутимая тишина — все как будто вымерло. Звонко и далеко раздается человеческий голос
в пустоте.
В двадцати саженях слышно, как пролетит и прожужжит жук, да
в густой траве кто-то все храпит, как будто кто-нибудь завалился туда и спит сладким сном.
Два мальчика
в тени ракиты ловили удочками рыбу. Один, старший, только что закинул удочку и старательно выводил поплавок из-за куста, весь поглощенный этим делом; другой, помоложе,
лежал на траве, облокотив спутанную белокурую голову на руки, и смотрел задумчивыми голубыми глазами на
воду. О чем он думал?
Итак, я
лежал под кустиком
в стороне и поглядывал на мальчиков. Небольшой котельчик висел над одним из огней;
в нем варились «картошки». Павлуша наблюдал за ним и, стоя на коленях, тыкал щепкой
в закипавшую
воду. Федя
лежал, опершись на локоть и раскинув полы своего армяка. Ильюша сидел рядом с Костей и все так же напряженно щурился. Костя понурил немного голову и глядел куда-то вдаль. Ваня не шевелился под своей рогожей. Я притворился спящим. Понемногу мальчики опять разговорились.
Маша утром пошла за
водой и увидала, что у двери
лежит что-то завернутое
в тряпки.
Напрягая зрение, он различил высоко под потолком лампу, заключенную
в черный колпак, — ниже, под лампой, висело что-то неопределенное, похожее на птицу с развернутыми крыльями, и это ее тень
лежала на
воде.
Придерживая очки, Самгин взглянул
в щель и почувствовал, что он как бы падает
в неограниченный сумрак, где взвешено плоское, правильно круглое пятно мутного света. Он не сразу понял, что свет отражается на поверхности
воды, налитой
в чан, —
вода наполняла его
в уровень с краями, свет
лежал на ней широким кольцом; другое, более узкое, менее яркое кольцо
лежало на полу, черном, как земля.
В центре кольца на
воде, — точно углубление
в ней, — бесформенная тень, и тоже трудно было понять, откуда она?
Оформилась она не скоро,
в один из ненастных дней не очень ласкового лета. Клим
лежал на постели, кутаясь
в жидкое одеяло, набросив сверх его пальто. Хлестал по гулким крышам сердитый дождь, гремел гром, сотрясая здание гостиницы,
в щели окон свистел и фыркал мокрый ветер.
В трех местах с потолка на пол равномерно падали тяжелые капли
воды, от которой исходил запах клеевой краски и болотной гнили.
Клим разделся, прошел на огонь
в неприбранную комнату; там на столе горели две свечи, бурно кипел самовар, выплескивая
воду из-под крышки и обливаясь ею, стояла немытая посуда, тарелки с расковырянными закусками, бутылки,
лежала раскрытая книга.
Как ни привыкнешь к морю, а всякий раз, как надо сниматься с якоря, переживаешь минуту скуки: недели, иногда месяцы под парусами — не удовольствие, а необходимое зло.
В продолжительном плавании и сны перестают сниться береговые. То снится, что
лежишь на окне каюты, на аршин от кипучей бездны, и любуешься узорами пены, а другой бок судна поднялся сажени на три от
воды; то видишь
в тумане какой-нибудь новый остров, хочется туда, да рифы мешают…
В целой чашке
лежит маленький кусочек рыбы,
в другой три гриба плавают
в горячей
воде, там опять под соусом рыбы столько, что мало один раз
в рот взять.
Лодки эти превосходны
в морском отношении: на них одна длинная мачта с длинным парусом. Борты лодки, при боковом ветре, идут наравне с линией
воды, и нос зарывается
в волнах, но лодка держится, как утка; китаец
лежит и беззаботно смотрит вокруг. На этих больших лодках рыбаки выходят
в море, делая значительные переходы. От Шанхая они ходят
в Ниппо, с товарами и пассажирами, а это составляет, кажется, сто сорок морских миль, то есть около двухсот пятидесяти верст.
Направо, у крепости, растет мелкая трава; там бегают с криком ребятишки;
в тени
лежат буйволы, с ужаснейшими, закинутыми на спину рогами, или стоят по горло
в воде.
Напрасно водили меня показывать, как красиво вздуваются паруса с подветренной стороны, как фрегат,
лежа боком на
воде, режет волны и мчится по двенадцати узлов
в час.
Казалось, все страхи, как мечты, улеглись: вперед манил простор и ряд неиспытанных наслаждений. Грудь дышала свободно, навстречу веяло уже югом, манили голубые небеса и
воды. Но вдруг за этою перспективой возникало опять грозное привидение и росло по мере того, как я вдавался
в путь. Это привидение была мысль: какая обязанность
лежит на грамотном путешественнике перед соотечественниками, перед обществом, которое следит за плавателями?
Два его товарища,
лежа в своей лодке, нисколько не смущались тем, что она черпала, во время шквала, и кормой, и носом; один лениво выливал
воду ковшом, а другой еще ленивее смотрел на это.
Не было возможности дойти до вершины холма, где стоял губернаторский дом: жарко, пот струился по лицам. Мы полюбовались с полугоры рейдом, городом, которого европейская правильная часть
лежала около холма, потом велели скорее вести себя
в отель, под спасительную сень, добрались до балкона и заказали завтрак, но прежде выпили множество содовой
воды и едва пришли
в себя. Несмотря на зонтик, солнце жжет без милосердия ноги, спину, грудь — все, куда только падает его луч.
Паруса надулись так, что шлюпка одним бортом
лежала совершенно на
воде; нельзя было сидеть
в катере, не держась за противоположный борт.
Там
лежали, частью
в воде, частью на берегу, громады камней, некогда сброшенных с горных вершин.
— На стол положили… сами… вон они
лежат. Забыли? Подлинно деньги у вас точно сор аль
вода. Вот ваши пистолеты. Странно,
в шестом часу давеча заложил их за десять рублей, а теперь эвона у вас, тысяч-то. Две или три небось?
— Философ, натурально, не взял; но русский будто бы все-таки положил у банкира деньги на его имя и написал ему так: «Деньгами распоряжайтесь, как хотите, хоть, бросьте
в воду, а мне их уже не можете возвратить, меня вы не отыщете», — и будто б эти деньги так и теперь
лежат у банкира.
Сотворение земли
лежит вне шести дней миротворения, есть его онтологический prius [См. прим. 22 к «Отделу первому».], и творческие акты отдельных дней предполагают своей основой первозданную землю:
в ней отделяется свет от тьмы, твердь от
воды,
в ней создается земное уже небо,
в котором двигнутся светила и полетят птицы, на ней стекается земная
вода, которая «произведет» пресмыкающихся, из нее образуется твердь или земная земля, которая произведет «душу живую по роду ее, скотов и гадов и зверей земных» [Быт.
— Уймись! — строго крикнул дед. — Зверь, что ли, я? Связали,
в сарае
лежит.
Водой окатил я его… Ну, зол!
В кого бы это?
Картина, которую я увидел, была необычайно красива. На востоке пылала заря. Освещенное лучами восходящего солнца море
лежало неподвижно, словно расплавленный металл. От реки поднимался легкий туман. Испуганная моими шагами, стая уток с шумом снялась с
воды и с криком полетела куда-то
в сторону, за болото.
На больших реках буреломный лес уносится
водой,
в малых же речках он остается
лежать там, где упал.
Здесь река Арму имеет до 6 м ширины и около 45 см глубины.
Вода в ней красноватого цвета и не имеет той низкой температуры, которая свойственна быстрым горным речкам. Русло Арму завалено колодником, что при сравнительно тихом течении вполне понятно: дерево остается
лежать там, где оно упало.
Олень
лежал как раз у места их соединения
в воде, и только плечо, шея и голова его были на камнях.
Следующий день был 15 августа. Все поднялись рано, с зарей. На восточном горизонте темной полосой все еще
лежали тучи. По моим расчетам, А.И. Мерзляков с другой частью отряда не мог уйти далеко. Наводнение должно было задержать его где-нибудь около реки Билимбе. Для того чтобы соединиться с ним, следовало переправиться на правый берег реки. Сделать это надо было как можно скорее, потому что ниже
в реке
воды будет больше и переправа труднее.
Эти партии бродят по совершенно не исследованной местности, на которую никогда еще не ступала нога топографа; места отыскивают, но неизвестно, как высоко
лежат они над уровнем моря, какая тут почва, какая
вода и проч.; о пригодности их к заселению и сельскохозяйственной культуре администрация может судить только гадательно, и потому обыкновенно ставится окончательное решение
в пользу того или другого места прямо наудачу, на авось, и при этом не спрашивают мнения ни у врача, ни у топографа, которого на Сахалине нет, а землемер является на новое место, когда уже земля раскорчевана и на ней живут.
Вопросил своих слуг белый русский царь: «А зачем мордва кругом стоит и с чем она Богу своему молится?» Ответ держат слуги верные: «Стоят у них
в кругу бадьи могучие,
в руках держит мордва ковши заветные, заветные ковши больши-нáбольшие, хлеб да соль на земле
лежат, каша, яичница на рычагах висят,
вода в чанах кипит,
в ней говядину янбед варит».
Долго бы
лежать тут Марку Данилычу, да увидела его соседка Акулина Прокудина. Шла Акулина с ведрами по
воду близ того места, где упал Марко Данилыч. Вгляделась… «Батюшки светы!.. Сам Смолокуров
лежит». Окликнула — не отвечает,
в другой,
в третий раз окликнула — ни словечка
в ответ. Поставила Акулина ведра, подошла: недвижим Марко Данилыч, безгласен, рот на сторону, а сам глухо хрипит. Перепугалась Акулина, взяла за руку Марка Данилыча — не владеет рука.
Лежит Настя, не шелохнется; приустали резвы ноженьки, притомились белы рученьки, сошел белый свет с ясных очей.
Лежит Настя, разметавшись на тесовой кроватушке — скосила ее болезнь трудная… Не дождевая
вода в Мать-Сыру Землю уходит, не белы-то снеги от вешнего солнышка тают, не красное солнышко за облачком теряется — тает-потухает бездольная девица. Вянет майский цвет, тускнет райский свет — красота ненаглядная кончается.
Я, разумеется, охотно согласился: наплавки передвинули повыше, так что они уже не стояли, а
лежали на
воде, червяков насадили покрупнее, а Евсеич навздевал их даже десяток на свой крючок, на третью же удочку насадил он кусок умятого хлеба, почти
в орех величиною.
Я видел, как приходили крестьянки с ведрами, оттыкали деревянный гвоздь, находившийся
в конце колоды, подставляли ведро под струю
воды, которая била дугой, потому что нижний конец колоды
лежал высоко от земли, на больших каменных плитах (бока оврага состояли все из дикого плитняка).
У мужиков на полу
лежали два войлока, по одной засаленной подушке
в набойчатых наволочках, синий глиняный кувшин с
водою, деревянная чашка, две ложки и мешочек с хлебом; у Андрея же Тихоновича
в покое не было совсем ничего, кроме пузыречка с чернилами, засохшего гусиного пера и трех или четырех четвертушек измаранной бумаги. Бумага, чернила и перья скрывались на полу
в одном уголке, а Андрей Тихонович ночлеговал, сворачиваясь на окне, без всякой подстилки и без всякого возглавия.
Посреди сеней, между двух окон, стояла Женни, одетая
в мундир штатного смотрителя. Довольно полинявший голубой бархатный воротник сидел хомутом на ее беленькой шейке, а слежавшиеся от долгого неупотребления фалды далеко разбегались спереди и пресмешно растягивались сзади на довольно полной юбке платья.
В руках Женни держала треугольную шляпу и тщательно водила по ней горячим утюгом, а возле нее, на доске, закрывавшей кадку с
водою,
лежала шпага.
Часа через три он возвратился с сильной головной болью, приметно расстроенный и утомленный, спросил мятной
воды и примочил голову одеколоном; одеколон и мятная
вода привели немного
в порядок его мысли, и он один,
лежа на диване, то морщился, то чуть не хохотал, — у него
в голове шла репетиция всего виденного, от передней начальника губернии, где он очень приятно провел несколько минут с жандармом, двумя купцами первой гильдии и двумя лакеями, которые здоровались и прощались со всеми входящими и выходящими весьма оригинальными приветствиями, говоря: «С прошедшим праздничком», причем они, как гордые британцы, протягивали руку, ту руку, которая имела счастие ежедневно подсаживать генерала
в карету, — до гостиной губернского предводителя,
в которой почтенный представитель блестящего NN-ского дворянства уверял, что нельзя нигде так научиться гражданской форме, как
в военной службе, что она дает человеку главное; конечно, имея главное, остальное приобрести ничего не значит; потом он признался Бельтову, что он истинный патриот, строит у себя
в деревне каменную церковь и терпеть не может эдаких дворян, которые, вместо того чтоб служить
в кавалерии и заниматься устройством имения, играют
в карты, держат француженок и ездят
в Париж, — все это вместе должно было представить нечто вроде колкости Бельтову.
По низовым лугам усадьбы «Пустые Поля» она шла наподобие черной ленты, а по сторонам ее
лежал снег, как каша, растворенный
в воде.
Отдавши, уехала на другие
воды, где опять встретила точь-в-точь такого же обер-кельнера, вспомнила, что у нее
в саквояже
лежит перстенек с изумрудом (тоже покойный муж на указательном пальце носил), опять всплакнула и опять… отдала.
Ба! да ведь я вчера купаться ходил! — восклицает Альфред и приходит к заключению, что, покуда он был
в воде, а белье
лежало на берегу реки, могла пролететь птица небесная и на лету сделать сюрприз.
Из числа десятка убитых мною три были застрелены плавающие, две — бегающие по густой шмаре и одна — стоявшая на деревянной плахе, которая
лежала в болотной
воде; четыре убиты
в лет из-под собаки, и
в том числе две необыкновенным образом.
Я стреливал гусей во всякое время: дожидаясь их прилета
в поле, притаясь
в самом еще не вымятом хлебе, подстерегая их на перелете
в поля или с полей, дожидаясь на ночлеге, где за наступившею уже темнотою гуси не увидят охотника, если он просто
лежит на земле, и, наконец, подъезжая на лодке к спящим на берегу гусям, ибо по
воде подплыть так тихо, что и сторожевой гусь не услышит приближающейся
в ночном тумане лодки.
Светильник (род факела) он засветил,
В какой-то подвал я вступила
И долго спускались всё ниже; потом
Пошла я глухим коридором,
Уступами шел он; темно было
в нем
И душно; где плесень узором
Лежала; где тихо струилась
водаИ лужами книзу стекала.
Одним утром, не зная, что с собой делать, он
лежал в своем нумере, опершись грудью на окно, и с каким-то тупым и бессмысленным любопытством глядел на улицу, на которой происходили обыкновенные сцены: дворник противоположного дома,
в ситцевой рубахе и
в вязаной фуфайке, лениво мел мостовую; из квартиры с красными занавесками,
в нижнем этаже, выскочила, с кофейником
в руках, растрепанная девка и пробежала
в ближайший трактир за
водой; прошли потом похороны с факельщиками, с попами впереди и с каретами назади,
в которых мелькали черные чепцы и белые плерезы.
Сначала она нацарапала на лоскутке бумажки страшными каракульками: «путыку шимпанзскова», а потом принялась будить спавшего на полатях Терку, которого Петр Михайлыч, по выключке его из службы, взял к себе почти Христа ради, потому что инвалид ничего не делал,
лежал упорно или на печи, или на полатях и
воды даже не хотел подсобить принести кухарке, как та ни бранила его.
В этот раз Палагее Евграфовне тоже немалого стоило труда растолкать Терку, а потом втолковать ему,
в чем дело.
Рядом с полкой — большое окно, две рамы, разъединенные стойкой; бездонная синяя пустота смотрит
в окно, кажется, что дом, кухня, я — все висит на самом краю этой пустоты и, если сделать резкое движение, все сорвется
в синюю, холодную дыру и полетит куда-то мимо звезд,
в мертвой тишине, без шума, как тонет камень, брошенный
в воду. Долго я
лежал неподвижно, боясь перевернуться с боку на бок, ожидая страшного конца жизни.
Они, получая «Ниву» ради выкроек и премий, не читали ее, но, посмотрев картинки, складывали на шкаф
в спальне, а
в конце года переплетали и прятали под кровать, где уже
лежали три тома «Живописного обозрения». Когда я мыл пол
в спальне, под эти книги подтекала грязная
вода. Хозяин выписывал газету «Русский курьер» и вечерами, читая ее, ругался...
В доме все было необъяснимо странно и смешно: ход из кухни
в столовую
лежал через единственный
в квартире маленький, узкий клозет; через него вносили
в столовую самовары и кушанье, он был предметом веселых шуток и — часто — источником смешных недоразумений. На моей обязанности
лежало наливать
воду в бак клозета, а спал я
в кухне, против его двери и у дверей на парадное крыльцо: голове было жарко от кухонной печи,
в ноги дуло с крыльца; ложась спать, я собирал все половики и складывал их на ноги себе.
В песке много кусочков слюды, она тускло блестела
в лунном свете, и это напомнило мне, как однажды я,
лежа на плотах на Оке, смотрел
в воду, — вдруг, почти к самому лицу моему всплыл подлещик, повернулся боком и стал похож на человечью щеку, потом взглянул на меня круглым птичьим глазом, нырнул и пошел
в глубину, колеблясь, как падающий лист клена.
Наконец, настойчиво отведя эти чувства, как отводят рукой упругую, мешающую смотреть листву, я стал одной ногой на кормовой канат, чтобы ближе нагнуться к надписи. Она притягивала меня. Я свесился над
водой, тронутой отдаленным светом. Надпись находилась от меня на расстоянии шести-семи футов. Прекрасно была озарена она скользившим лучом. Слово «Бегущая»
лежало в тени, «по» было на границе тени и света — и заключительное «волнам» сияло так ярко, что заметны были трещины
в позолоте.
Так же, как «утро» Монса — гавань обещает всегда; ее мир полон необнаруженного значения, опускающегося с гигантских кранов пирамидами тюков, рассеянного среди мачт, стиснутого у набережных железными боками судов, где
в глубоких щелях меж тесно сомкнутыми бортами молчаливо, как закрытая книга,
лежит в тени зеленая морская
вода.