Неточные совпадения
Там, где они плыли, слева волнистым сгущением тьмы проступал берег. Над
красным стеклом окон носились искры дымовых труб; это была Каперна. Грэй слышал перебранку и лай.
Огни деревни напоминали печную дверцу, прогоревшую дырочками, сквозь которые виден пылающий уголь. Направо был океан явственный, как присутствие спящего человека. Миновав Каперну, Грэй повернул к берегу. Здесь тихо прибивало водой; засветив фонарь, он увидел ямы обрыва и его верхние, нависшие выступы; это место ему понравилось.
Впечатление огненной печи еще усиливалось, если смотреть сверху, с балкона: пред ослепленными глазами открывалась продолговатая, в форме могилы, яма, а на дне ее и по бокам в ложах, освещенные пылающей игрой
огня,
краснели, жарились лысины мужчин, таяли, как масло, голые спины, плечи женщин, трещали ладони, аплодируя ярко освещенным и еще более голым певицам.
Самгин видел, как отскакивали куски льда, обнажая остов баррикады, как двое пожарных, отломив спинку дивана, начали вырывать из нее мочальную набивку, бросая комки ее третьему, а он, стоя на коленях, зажигал спички о рукав куртки; спички гасли, но вот одна из них расцвела, пожарный сунул ее в мочало, и быстро, кудряво побежали во все стороны хитренькие огоньки, исчезли и вдруг собрались в
красный султан; тогда один пожарный поднял над
огнем бочку, вытряхнул из нее солому, щепки; густо заклубился серый дым, — пожарный поставил в него бочку, дым стал более густ, и затем из бочки взметнулось густо-красное пламя.
Город молчал, тоже как бы прислушиваясь к будущему. Ночь была холодная, сырая, шаги звучали глухо, белые
огни фонарей вздрагивали и
краснели, как бы собираясь погаснуть.
Зеркало, густо
покраснев, точно таяло, — почти половина хребта крыши украсилась
огнями,
красные клочья отрывались от них, исчезая в воздухе.
Он сжал подбородок кулаком так, что
красная рука его побелела, и хрипло заговорил, ловя глазами двуцветный язычок
огня свечи...
Стол для ужина занимал всю длину столовой, продолжался в гостиной, и, кроме того, у стен стояло еще несколько столиков, каждый накрыт для четверых. Холодный
огонь электрических лампочек был предусмотрительно смягчен розетками из бумаги
красного и оранжевого цвета, от этого теплее блестело стекло и серебро на столе, а лица людей казались мягче, моложе. Прислуживали два старика лакея во фраках и горбоносая, похожая на цыганку горничная. Елена Прозорова, стоя на стуле, весело командовала...
Лошади подбежали к вокзалу маленькой станции, Косарев, получив на чай, быстро погнал их куда-то во тьму, в мелкий, почти бесшумный дождь, и через десяток минут Самгин раздевался в пустом купе второго класса, посматривая в окно, где сквозь мокрую тьму летели злые
огни, освещая на минуту черные кучи деревьев и крыши изб, похожие на крышки огромных гробов. Проплыла стена фабрики, десятки
красных окон оскалились, точно зубы, и показалось, что это от них в шум поезда вторгается лязгающий звук.
— Деньги — будут. И будет газета, — говорил Дронов. Его лицо раздувалось, точно пузырь,
краснело, глаза ослепленно мигали, точно он смотрел на
огонь слишком яркий.
Особенно укрепила его в этом странная сцена в городском саду. Он сидел с Лидией на скамье в аллее старых лип; косматое солнце спускалось в хаос синеватых туч, разжигая их тяжелую пышность багровым
огнем. На реке колебались красновато-медные отсветы,
краснел дым фабрики за рекой, ярко разгорались алым золотом стекла киоска, в котором продавали мороженое. Осенний, грустный холодок ласкал щеки Самгина.
Все молчали, глядя на реку: по черной дороге бесшумно двигалась лодка, на носу ее горел и кудряво дымился светец, черный человек осторожно шевелил веслами, а другой, с длинным шестом в руках, стоял согнувшись у борта и целился шестом в отражение
огня на воде; отражение чудесно меняло формы, становясь похожим то на золотую рыбу с множеством плавников, то на глубокую, до дна реки,
красную яму, куда человек с шестом хочет прыгнуть, но не решается.
Перешли в большую комнату, ее освещали белым
огнем две спиртовые лампы, поставленные на стол среди многочисленных тарелок, блюд, бутылок. Денисов взял Самгина за плечо и подвинул к небольшой, толстенькой женщине в
красном платье с черными бантиками на нем.
Да, у Краснова руки были странные, они все время, непрерывно, по-змеиному гибко двигались, как будто не имея костей от плеч до пальцев. Двигались как бы нерешительно, слепо, но пальцы цепко и безошибочно ловили все, что им нужно было: стакан вина, бисквит, чайную ложку. Движения этих рук значительно усиливали неприятное впечатление рассказа. На слова Юрина Краснов не обратил внимания; покачивая стакан, глядя невидимыми глазами на игру
огня в
красном вине, он продолжал все так же вполголоса, с трудом...
Преобладал раздражающий своей яркостью
красный цвет; силу его еще более разжигала безличная податливость белого, а угрюмые синие полосы не могли смягчить ослепляющий
огонь красного.
Как берег ни красив, как ни любопытен, но тогда только глаза путешественника загорятся
огнем живой радости, когда они завидят жизнь на берегу. Шкуна между тем, убавив паров, подвигалась прямо на утесы. Вот два из них вдруг посторонились, и нам открылись сначала два купеческих судна на рейде, потом длинное деревянное строение на берегу с
красной кровлей.
При этом освещении тени в лесу казались глубокими ямами, а
огонь —
краснее, чем он есть на самом деле.
Но вот на востоке появилась розовая полоска — занималась заря. Звезды быстро начали меркнуть; волшебная картина ночи пропала, и в потемневшем серо-синем воздухе разлился неясный свет утра.
Красные угли костра потускнели и покрылись золой; головешки дымились, казалось,
огонь уходил внутрь их.
На нашем биваке горел
огонь; свет от него ложился по земле
красными бликами и перемешивался с черными тенями и бледными лучами месяца, украдкой пробивавшимися сквозь ветви кустарников.
Я встал и поспешно направился к биваку. Костер на таборе горел ярким пламенем, освещая
красным светом скалу Ван-Син-лаза. Около
огня двигались люди; я узнал Дерсу — он поправлял дрова. Искры, точно фейерверк, вздымались кверху, рассыпались дождем и медленно гасли в воздухе.
После ужина казаки рано легли спать. За день я так переволновался, что не мог уснуть. Я поднялся, сел к
огню и стал думать о пережитом. Ночь была ясная, тихая.
Красные блики от
огня, черные тени от деревьев и голубоватый свет луны перемешивались между собой. По опушкам сонного леса бродили дикие звери. Иные совсем близко подходили к биваку. Особенным любопытством отличались козули. Наконец я почувствовал дремоту, лег рядом с казаками и уснул крепким сном.
Жюли слушала и задумывалась, задумывалась и
краснела и — ведь она не могла не вспыхивать, когда подле был
огонь — вскочила и прерывающимся голосом заговорила...
Начало весны. Полночь.
Красная горка, покрытая снегом. Направо кусты и редкий безлистый березник; налево сплошной частый лес больших сосен и елей с сучьями, повисшими от тяжести снега; в глубине, под горой, река; полыньи и проруби обсажены ельником. За рекой Берендеев посад, столица царя Берендея; дворцы, дома, избы, все деревянные, с причудливой раскрашенной резьбой; в окнах
огни. Полная луна серебрит всю открытую местность. Вдали кричат петухи.
Минует лето
красное,
Сгорят
огни купальные.
История о зажигательствах в Москве в 1834 году, отозвавшаяся лет через десять в разных провинциях, остается загадкой. Что поджоги были, в этом нет сомнения; вообще
огонь, «
красный петух» — очень национальное средство мести у нас. Беспрестанно слышишь о поджоге барской усадьбы, овина, амбара. Но что за причина была пожаров именно в 1834 в Москве, этого никто не знает, всего меньше члены комиссии.
Огонь краснеет от шампанского, бегает по поверхности пунша с какой-то тоской и дурным предчувствием. А тут отчаянный голос...
Жид рассмотрел хорошенько свитку: сукно такое, что и в Миргороде не достанешь! а
красный цвет горит, как
огонь, так что не нагляделся бы!
Снова я торчу в окне. Темнеет; пыль на улице вспухла, стала глубже, чернее; в окнах домов масляно растекаются желтые пятна
огней; в доме напротив музыка, множество струн поют грустно и хорошо. И в кабаке тоже поют; когда отворится дверь, на улицу вытекает усталый, надломленный голос; я знаю, что это голос кривого нищего Никитушки, бородатого старика с
красным углем на месте правого глаза, а левый плотно закрыт. Хлопнет дверь и отрубит его песню, как топором.
Крыша мастерской уже провалилась; торчали в небо тонкие жерди стропил, курясь дымом, сверкая золотом углей; внутри постройки с воем и треском взрывались зеленые, синие,
красные вихри, пламя снопами выкидывалось на двор, на людей, толпившихся пред огромным костром, кидая в него снег лопатами. В
огне яростно кипели котлы, густым облаком поднимался пар и дым, странные запахи носились по двору, выжимая слезы из глаз; я выбрался из-под крыльца и попал под ноги бабушке.
По темным доскам сухой крыши, быстро опутывая ее, извивались золотые,
красные ленты; среди них крикливо торчала и курилась дымом гончарная тонкая труба; тихий треск, шелковый шелест бился в стекла окна;
огонь всё разрастался; мастерская, изукрашенная им, становилась похожа на иконостас в церкви и непобедимо выманивала ближе к себе.
Было приятно слушать добрые слова, глядя, как играет в печи
красный и золотой
огонь, как над котлами вздымаются молочные облака пара, оседая сизым инеем на досках косой крыши, — сквозь мохнатые щели ее видны голубые ленты неба. Ветер стал тише, где-то светит солнце, весь двор точно стеклянной пылью досыпан, на улице взвизгивают полозья саней, голубой дым вьется из труб дома, легкие тени скользят по снегу, тоже что-то рассказывая.
Багрово светился снег, и стены построек дрожали, качались, как будто стремясь в жаркий угол двора, где весело играл
огонь, заливая
красным широкие щели в стене мастерской, высовываясь из них раскаленными кривыми гвоздями.
Он сидел на краю печи, свесив ноги, глядя вниз, на бедный
огонь свечи; ухо и щека его были измазаны сажей, рубаха на боку изорвана, я видел его ребра, широкие, как обручи. Одно стекло очков было разбито, почти половинка стекла вывалилась из ободка, и в дыру смотрел
красный глаз, мокрый, точно рана. Набивая трубку листовым табаком, он прислушивался к стонам роженицы и бормотал бессвязно, напоминая пьяного...
Разыгравшаяся сестрица Марья даже расцеловала размякшего старичка, а потом взвизгнула по-девичьи и стрелой унеслась в сени. Кишкин несколько минут сидел неподвижно, точно в каком тумане, и только моргал своими
красными веками. Ну и девка:
огонь бенгальский… А Марья уж опять тут — выглядывает из-за косяка и так задорно смеется.
При последних словах Мыльников подмигнул и прищелкнул языком, заставив Феню
покраснеть как
огонь. Она убежала, не простившись, а Мыльников стоял и ухмылялся.
Выходит он под конец на поляну широкую, и посередь той поляны широкой стоит дом не дом, чертог не чертог, а дворец королевский или царский, весь в
огне, в серебре и золоте и в каменьях самоцветных, весь горит и светит, а
огня не видать; ровно солнушко
красное, индо тяжело на него глазам смотреть.
Мимо матери мелькали смятенные лица, подпрыгивая, пробегали мужчины, женщины, лился народ темной лавой, влекомый этой песней, которая напором звуков, казалось, опрокидывала перед собой все, расчищая дорогу. Глядя на
красное знамя вдали, она — не видя — видела лицо сына, его бронзовый лоб и глаза, горевшие ярким
огнем веры.
И стала рассказывать о приготовлениях Николая к аресту. Людмила, молча сунув бумагу за пояс, села на стул, на стеклах ее очков отразился
красный блеск
огня, его горячие улыбки заиграли на неподвижном лице.
Снова вспыхнул
огонь, но уже сильнее, ярче, вновь метнулись тени к лесу, снова отхлынули к
огню и задрожали вокруг костра, в безмолвной, враждебной пляске. В
огне трещали и ныли сырые сучья. Шепталась, шелестела листва деревьев, встревоженная волной нагретого воздуха. Веселые, живые языки пламени играли, обнимаясь, желтые и
красные, вздымались кверху, сея искры, летел горящий лист, а звезды в небе улыбались искрам, маня к себе.
— Но ты не знал и только немногие знали, что небольшая часть их все же уцелела и осталась жить там, за Стенами. Голые — они ушли в леса. Они учились там у деревьев, зверей, птиц, цветов, солнца. Они обросли шерстью, но зато под шерстью сберегли горячую,
красную кровь. С вами хуже: вы обросли цифрами, по вас цифры ползают, как вши. Надо с вас содрать все и выгнать голыми в леса. Пусть научатся дрожать от страха, от радости, от бешеного гнева, от холода, пусть молятся
огню. И мы, Мефи, — мы хотим…
И вот я — с измятым, счастливым, скомканным, как после любовных объятий, телом — внизу, около самого камня. Солнце, голоса сверху — улыбка I. Какая-то золотоволосая и вся атласно-золотая, пахнущая травами женщина. В руках у ней чаша, по-видимому, из дерева. Она отпивает
красными губами и подает мне, и я жадно, закрывши глаза, пью, чтоб залить
огонь, — пью сладкие, колючие, холодные искры.
Точно в жерло раскаленного, пылающего жидким золотом вулкана сваливались тяжелые сизые облака и рдели кроваво-красными, и янтарными, и фиолетовыми
огнями.
Они подходили уже к месту пикника. Из-за деревьев было видно пламя костра. Корявые стволы, загораживавшие
огонь, казались отлитыми из черного металла, и на их боках мерцал
красный изменчивый свет.
Натаскали огромную кучу хвороста и прошлогодних сухих листьев и зажгли костер. Широкий столб веселого
огня поднялся к небу. Точно испуганные, сразу исчезли последние остатки дня, уступив место мраку, который, выйдя из рощи, надвинулся на костер. Багровые пятна пугливо затрепетали по вершинам дубов, и казалось, что деревья зашевелились, закачались, то выглядывая в
красное пространство света, то прячась назад в темноту.
Проходило восемь минут. Звенел звонок, свистел паровоз, и сияющий поезд отходил от станции. Торопливо тушились
огни на перроне и в буфете. Сразу наступали темные будни. И Ромашов всегда подолгу с тихой, мечтательной грустью следил за
красным фонариком, который плавно раскачивался, сзади последнего вагона, уходя во мрак ночи и становясь едва заметной искоркой.
Теперь у него в комнатах светится
огонь, и, подойдя к окну, Ромашов увидел самого Зегржта. Он сидел у круглого стола под висячей лампой и, низко наклонив свою плешивую голову с измызганным, морщинистым и кротким лицом, вышивал
красной бумагой какую-то полотняную вставку — должно быть, грудь для малороссийской рубашки. Ромашов побарабанил в стекло. Зегржт вздрогнул, отложил работу в сторону и подошел к окну.
Ромашов выгреб из камышей. Солнце село за дальними городскими крышами, и они черно и четко выделялись в
красной полосе зари. Кое-где яркими отраженными
огнями играли оконные стекла. Вода в сторону зари была розовая, гладкая и веселая, но позади лодки она уже сгустилась, посинела и наморщилась.
А он мало спустя опять зашипел, да уже совсем на другой манер, — как птица огненная, выпорхнул с хвостом, тоже с огненным, и
огонь необыкновенно какой, как кровь
красный, а лопнет, вдруг все желтое сделается и потом синее станет.
Сначала она изумилась, испугалась и побледнела страшно… потом испуг в ней сменился негодованием, она вдруг
покраснела вся, до самых волос — и ее глаза, прямо устремленные на оскорбителя, в одно и то же время потемнели и вспыхнули, наполнились мраком, загорелись
огнем неудержимого гнева.
Но вот
огни исчезают в верхних окнах, звуки шагов и говора заменяются храпением, караульщик по-ночному начинает стучать в доску, сад стал и мрачнее и светлее, как скоро исчезли на нем полосы
красного света из окон, последний
огонь из буфета переходит в переднюю, прокладывая полосу света по росистому саду, и мне видна через окно сгорбленная фигура Фоки, который в кофточке, со свечой в руках, идет к своей постели.
Белое — бело, как крылья архангела или как цветок лилии,
красное — красно, как
огонь.