Неточные совпадения
Когда б он знал, какая рана
Моей Татьяны сердце жгла!
Когда бы ведала Татьяна,
Когда бы знать она могла,
Что завтра Ленский и Евгений
Заспорят о могильной сени;
Ах, может быть, ее любовь
Друзей соединила б вновь!
Но этой страсти и случайно
Еще никто
не открывал.
Онегин обо всем молчал;
Татьяна изнывала тайно;
Одна
бы няня знать могла,
Да недогадлива была.
Когда бы жизнь домашним кругом
Я ограничить захотел;
Когда б мне быть отцом, супругом
Приятный жребий повелел;
Когда б семейственной картиной
Пленился я хоть миг единой, —
То, верно б, кроме вас одной,
Невесты
не искал иной.
Скажу без блесток мадригальных:
Нашед мой прежний идеал,
Я, верно б, вас одну избрал
В подруги дней моих печальных,
Всего прекрасного в залог,
И был
бы счастлив… сколько мог!
Певец Пиров и грусти томной,
Когда б еще ты был со мной,
Я стал
бы просьбою нескромной
Тебя тревожить, милый мой:
Чтоб на волшебные напевы
Переложил ты страстной девы
Иноплеменные слова.
Где ты? приди: свои права
Передаю тебе с поклоном…
Но посреди печальных скал,
Отвыкнув сердцем от похвал,
Один, под финским небосклоном,
Он бродит, и душа его
Не слышит горя моего.
Запустить так имение, которое могло
бы приносить по малой мере пятьдесят тысяч годового доходу!» И,
не будучи в силах удержать справедливого негодования, повторял он: «Решительно скотина!»
Не раз посреди таких прогулок приходило ему на мысль сделаться когда-нибудь самому, — то есть, разумеется,
не теперь, но после,
когда обделается главное дело и будут средства в руках, — сделаться самому мирным владельцем подобного поместья.
— Но представьте же, Анна Григорьевна, каково мое было положение,
когда я услышала это. «И теперь, — говорит Коробочка, — я
не знаю, говорит, что мне делать. Заставил, говорит, подписать меня какую-то фальшивую бумагу, бросил пятнадцать рублей ассигнациями; я, говорит, неопытная беспомощная вдова, я ничего
не знаю…» Так вот происшествия! Но только если
бы вы могли сколько-нибудь себе представить, как я вся перетревожилась.
«А мне пусть их все передерутся, — думал Хлобуев, выходя. — Афанасий Васильевич
не глуп. Он дал мне это порученье, верно, обдумавши. Исполнить его — вот и все». Он стал думать о дороге, в то время,
когда Муразов все еще повторял в себе: «Презагадочный для меня человек Павел Иванович Чичиков! Ведь если
бы с этакой волей и настойчивостью да на доброе дело!»
— Ваше сиятельство, — сказал Муразов, — кто
бы ни был человек, которого вы называете мерзавцем, но ведь он человек. Как же
не защищать человека,
когда знаешь, что он половину зол делает от грубости и неведенья? Ведь мы делаем несправедливости на всяком шагу и всякую минуту бываем причиной несчастья другого, даже и
не с дурным намереньем. Ведь ваше сиятельство сделали также большую несправедливость.
Без девчонки было
бы трудно сделать и это, потому что дороги расползались во все стороны, как пойманные раки,
когда их высыплют из мешка, и Селифану довелось
бы поколесить уже
не по своей вине.
Нельзя утаить, что почти такого рода размышления занимали Чичикова в то время,
когда он рассматривал общество, и следствием этого было то, что он наконец присоединился к толстым, где встретил почти всё знакомые лица: прокурора с весьма черными густыми бровями и несколько подмигивавшим левым глазом так, как будто
бы говорил: «Пойдем, брат, в другую комнату, там я тебе что-то скажу», — человека, впрочем, серьезного и молчаливого; почтмейстера, низенького человека, но остряка и философа; председателя палаты, весьма рассудительного и любезного человека, — которые все приветствовали его, как старинного знакомого, на что Чичиков раскланивался несколько набок, впрочем,
не без приятности.
Она
не умела лгать: предположить что-нибудь — это другое дело, но и то в таком случае,
когда предположение основывалось на внутреннем убеждении; если ж было почувствовано внутреннее убеждение, тогда умела она постоять за себя, и попробовал
бы какой-нибудь дока-адвокат, славящийся даром побеждать чужие мнения, попробовал
бы он состязаться здесь, — увидел
бы он, что значит внутреннее убеждение.
— Трудно, Платон Михалыч, трудно! — говорил Хлобуев Платонову. —
Не можете вообразить, как трудно! Безденежье, бесхлебье, бессапожье! Трын-трава
бы это было все, если
бы был молод и один. Но
когда все эти невзгоды станут тебя ломать под старость, а под боком жена, пятеро детей, — сгрустнется, поневоле сгрустнется…
— Жена — хлопотать! — продолжал Чичиков. — Ну, что ж может какая-нибудь неопытная молодая женщина? Спасибо, что случились добрые люди, которые посоветовали пойти на мировую. Отделался он двумя тысячами да угостительным обедом. И на обеде,
когда все уже развеселились, и он также, вот и говорят они ему: «
Не стыдно ли тебе так поступить с нами? Ты все
бы хотел нас видеть прибранными, да выбритыми, да во фраках. Нет, ты полюби нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит».
Ни перед кем
не побоялась
бы она обнаружить своих мыслей, и никакая сила
не могла
бы ее заставить молчать,
когда ей хотелось говорить.
Перед ним стояла
не одна губернаторша: она держала под руку молоденькую шестнадцатилетнюю девушку, свеженькую блондинку с тоненькими и стройными чертами лица, с остреньким подбородком, с очаровательно круглившимся овалом лица, какое художник взял
бы в образец для Мадонны и какое только редким случаем попадается на Руси, где любит все оказаться в широком размере, всё что ни есть: и горы и леса и степи, и лица и губы и ноги; ту самую блондинку, которую он встретил на дороге, ехавши от Ноздрева,
когда, по глупости кучеров или лошадей, их экипажи так странно столкнулись, перепутавшись упряжью, и дядя Митяй с дядею Миняем взялись распутывать дело.
С соболезнованием рассказывал он, как велика необразованность соседей помещиков; как мало думают они о своих подвластных; как они даже смеялись,
когда он старался изъяснить, как необходимо для хозяйства устроенье письменной конторы, контор комиссии и даже комитетов, чтобы тем предохранить всякие кражи и всякая вещь была
бы известна, чтобы писарь, управитель и бухгалтер образовались
бы не как-нибудь, но оканчивали
бы университетское воспитанье; как, несмотря на все убеждения, он
не мог убедить помещиков в том, что какая
бы выгода была их имениям, если
бы каждый крестьянин был воспитан так, чтобы, идя за плугом, мог читать в то же время книгу о громовых отводах.
— Ах, Анна Григорьевна, пусть
бы еще куры, это
бы еще ничего; слушайте только, что рассказала протопопша: приехала, говорит, к ней помещица Коробочка, перепуганная и бледная как смерть, и рассказывает, и как рассказывает, послушайте только, совершенный роман; вдруг в глухую полночь,
когда все уже спало в доме, раздается в ворота стук, ужаснейший, какой только можно себе представить; кричат: «Отворите, отворите,
не то будут выломаны ворота!» Каково вам это покажется? Каков же после этого прелестник?
Когда он ушел, ужасная грусть стеснила мое сердце. Судьба ли нас свела опять на Кавказе, или она нарочно сюда приехала, зная, что меня встретит?.. и как мы встретимся?.. и потом, она ли это?.. Мои предчувствия меня никогда
не обманывали. Нет в мире человека, над которым прошедшее приобретало
бы такую власть, как надо мною. Всякое напоминание о минувшей печали или радости болезненно ударяет в мою душу и извлекает из нее все те же звуки… Я глупо создан: ничего
не забываю, — ничего!
Не доезжая слободки, я повернул направо по ущелью. Вид человека был
бы мне тягостен: я хотел быть один. Бросив поводья и опустив голову на грудь, я ехал долго, наконец очутился в месте, мне вовсе
не знакомом; я повернул коня назад и стал отыскивать дорогу; уж солнце садилось,
когда я подъехал к Кисловодску, измученный, на измученной лошади.
Перечитывая эти записки, я убедился в искренности того, кто так беспощадно выставлял наружу собственные слабости и пороки. История души человеческой, хотя
бы самой мелкой души, едва ли
не любопытнее и
не полезнее истории целого народа, особенно
когда она — следствие наблюдений ума зрелого над самим собою и
когда она писана без тщеславного желания возбудить участие или удивление. Исповедь Руссо имеет уже недостаток, что он читал ее своим друзьям.
— Вы опасный человек! — сказала она мне, — я
бы лучше желала попасться в лесу под нож убийцы, чем вам на язычок… Я вас прошу
не шутя:
когда вам вздумается обо мне говорить дурно, возьмите лучше нож и зарежьте меня, — я думаю, это вам
не будет очень трудно.
Когда я ему заметил, что он мог
бы побеспокоиться в пользу хотя моего чемодана, за которым я вовсе
не желал лазить в эту бездну, он отвечал мне: «И, барин!
— Да что же это я! — продолжал он, восклоняясь опять и как
бы в глубоком изумлении, — ведь я знал же, что я этого
не вынесу, так чего ж я до сих пор себя мучил? Ведь еще вчера, вчера,
когда я пошел делать эту… пробу, ведь я вчера же понял совершенно, что
не вытерплю… Чего ж я теперь-то? Чего ж я еще до сих пор сомневался? Ведь вчера же, сходя с лестницы, я сам сказал, что это подло, гадко, низко, низко… ведь меня от одной мысли наяву стошнило и в ужас бросило…
Но Лужин уже выходил сам,
не докончив речи, пролезая снова между столом и стулом; Разумихин на этот раз встал, чтобы пропустить его.
Не глядя ни на кого и даже
не кивнув головой Зосимову, который давно уже кивал ему, чтоб он оставил в покое больного, Лужин вышел, приподняв из осторожности рядом с плечом свою шляпу,
когда, принагнувшись, проходил в дверь. И даже в изгибе спины его как
бы выражалось при этом случае, что он уносит с собой ужасное оскорбление.
А ведь, пожалуй, и перемолола
бы меня как-нибудь…» Он опять замолчал и стиснул зубы: опять образ Дунечки появился пред ним точь-в-точь как была она,
когда, выстрелив в первый раз, ужасно испугалась, опустила револьвер и, помертвев, смотрела на него, так что он два раза успел
бы схватить ее, а она и руки
бы не подняла в защиту, если б он сам ей
не напомнил.
— Э-эх, Соня! — вскрикнул он раздражительно, хотел было что-то ей возразить, но презрительно замолчал. —
Не прерывай меня, Соня! Я хотел тебе только одно доказать: что черт-то меня тогда потащил, а уж после того мне объяснил, что
не имел я права туда ходить, потому что я такая же точно вошь, как и все! Насмеялся он надо мной, вот я к тебе и пришел теперь! Принимай гостя! Если б я
не вошь был, то пришел ли
бы я к тебе? Слушай:
когда я тогда к старухе ходил, я только попробовать сходил… Так и знай!
Тут вспомнил кстати и о — кове мосте, и о Малой Неве, и ему опять как
бы стало холодно, как давеча,
когда он стоял над водой. «Никогда в жизнь мою
не любил я воды, даже в пейзажах, — подумал он вновь и вдруг опять усмехнулся на одну странную мысль: ведь вот, кажется, теперь
бы должно быть все равно насчет этой эстетики и комфорта, а тут-то именно и разборчив стал, точно зверь, который непременно место себе выбирает… в подобном же случае.
Теперь,
когда уже с вами можно разговаривать, мне хотелось
бы вам внушить, что необходимо устранить первоначальные, так сказать, коренные причины, влиявшие на зарождение вашего болезненного состояния, тогда и вылечитесь,
не то будет даже и хуже.
Разумихин, разумеется, был смешон с своею внезапною, спьяну загоревшеюся страстью к Авдотье Романовне; но, посмотрев на Авдотью Романовну, особенно теперь,
когда она ходила, скрестив руки, по комнате, грустная и задумчивая, может быть, многие извинили
бы его,
не говоря уже об эксцентрическом его состоянии.
— То-то и дело, что я, в настоящую минуту, — как можно больше постарался законфузиться Раскольников, —
не совсем при деньгах… и даже такой мелочи
не могу… я, вот видите ли, желал
бы теперь только заявить, что эти вещи мои, но что
когда будут деньги…
Впоследствии,
когда он припоминал это время и все, что случилось с ним в эти дни, минуту за минутой, пункт за пунктом, черту за чертой, его до суеверия поражало всегда одно обстоятельство, хотя, в сущности, и
не очень необычайное, но которое постоянно казалось ему потом как
бы каким-то предопределением судьбы его.
«Мария же, пришедши туда, где был Иисус, и увидев его, пала к ногам его; и сказала ему: господи! если
бы ты был здесь,
не умер
бы брат мой. Иисус,
когда увидел ее плачущую и пришедших с нею иудеев плачущих, сам восскорбел духом и возмутился. И сказал: где вы положили его? Говорят ему: господи! поди и посмотри. Иисус прослезился. Тогда иудеи говорили: смотри, как он любил его. А некоторые из них сказали:
не мог ли сей, отверзший очи слепому, сделать, чтоб и этот
не умер?»
Соня беспрерывно сообщала, что он постоянно угрюм, несловоохотлив и даже почти нисколько
не интересуется известиями, которые она ему сообщает каждый раз из получаемых ею писем; что он спрашивает иногда о матери; и
когда она, видя, что он уже предугадывает истину, сообщила ему, наконец, об ее смерти, то, к удивлению ее, даже и известие о смерти матери на него как
бы не очень сильно подействовало, по крайней мере, так показалось ей с наружного вида.
— Он был
не в себе вчера, — задумчиво проговорил Разумихин. — Если
бы вы знали, что он там натворил вчера в трактире, хоть и умно… гм! О каком-то покойнике и о какой-то девице он действительно мне что-то говорил вчера,
когда мы шли домой, но я
не понял ни слова… А впрочем, и я сам вчера…
— То-то и есть, что никто
не видал, — отвечал Разумихин с досадой, — то-то и скверно; даже Кох с Пестряковым их
не заметили,
когда наверх проходили, хотя их свидетельство и
не очень много
бы теперь значило. «Видели, говорят, что квартира отпертая, что в ней, должно быть, работали, но, проходя, внимания
не обратили и
не помним точно, были ли там в ту минуту работники, или нет».
Тот засмеялся было сам, несколько принудив себя; но
когда Порфирий, увидя, что и он тоже смеется, закатился уже таким смехом, что почти побагровел, то отвращение Раскольникова вдруг перешло всю осторожность: он перестал смеяться, нахмурился и долго и ненавистно смотрел на Порфирия,
не спуская с него глаз, во все время его длинного и как
бы с намерением непрекращавшегося смеха.
— Да ведь я ничьим мнением особенно
не интересуюсь, — сухо и как
бы даже с оттенком высокомерия ответил Свидригайлов, — а потому отчего же и
не побывать пошляком,
когда это платье в нашем климате так удобно носить и… и особенно, если к тому и натуральную склонность имеешь, — прибавил он, опять засмеявшись.
Ну, так я тебе говорю, что на этом «вопросе» я промучился ужасно долго, так что ужасно стыдно мне стало,
когда я, наконец, догадался (вдруг как-то), что
не только его
не покоробило
бы, но даже и в голову
бы ему
не пришло, что это
не монументально… и даже
не понял
бы он совсем: чего тут коробиться?
Злоба его удвоилась,
когда он вдруг сообразил, что
не следовало
бы сообщать вчера о вчерашних результатах Андрею Семеновичу.
— Ведь вот-с… право,
не знаю, как
бы удачнее выразиться… идейка-то уж слишком игривенькая… психологическая-с… Ведь вот-с,
когда вы вашу статейку-то сочиняли, — ведь уж быть того
не может, хе, хе! чтобы вы сами себя
не считали, — ну хоть на капельку, — тоже человеком «необыкновенным» и говорящим новое слово, — в вашем то есть смысле-с… Ведь так-с?
Когда я… кхе!
когда я… кхе-кхе-кхе… о, треклятая жизнь! — вскрикнула она, отхаркивая мокроту и схватившись за грудь, —
когда я… ах,
когда на последнем бале… у предводителя… меня увидала княгиня Безземельная, — которая меня потом благословляла,
когда я выходила за твоего папашу, Поля, — то тотчас спросила: «
Не та ли это милая девица, которая с шалью танцевала при выпуске?..» (Прореху-то зашить надо; вот взяла
бы иглу да сейчас
бы и заштопала, как я тебя учила, а то завтра… кхе!.. завтра… кхе-кхе-кхе!.. пуще разо-рвет! — крикнула она надрываясь…)…
«Гм… к Разумихину, — проговорил он вдруг совершенно спокойно, как
бы в смысле окончательного решения, — к Разумихину я пойду, это конечно… но —
не теперь… Я к нему… на другой день после того пойду,
когда уже то будет кончено и
когда все по-новому пойдет…»
Раскольников стоял и сжимал топор. Он был точно в бреду. Он готовился даже драться с ними,
когда они войдут.
Когда они стучались и сговаривались, ему несколько раз вдруг приходила мысль кончить все разом и крикнуть им из-за дверей. Порой хотелось ему начать ругаться с ними, дразнить их, покамест
не отперли. «Поскорей
бы уж!» — мелькнуло в его голове.
Весьма вероятно и то, что Катерине Ивановне захотелось, именно при этом случае, именно в ту минуту,
когда она, казалось
бы, всеми на свете оставлена, показать всем этим «ничтожным и скверным жильцам», что она
не только «умеет жить и умеет принять», но что совсем даже
не для такой доли и была воспитана, а воспитана была в «благородном, можно даже сказать в аристократическом полковничьем доме», и уж вовсе
не для того готовилась, чтобы самой мести пол и мыть по ночам детские тряпки.
Вот у нас обвиняли было Теребьеву (вот что теперь в коммуне), что
когда она вышла из семьи и… отдалась, то написала матери и отцу, что
не хочет жить среди предрассудков и вступает в гражданский брак, и что будто
бы это было слишком грубо, с отцами-то, что можно было
бы их пощадить, написать мягче.
О нет-с,
не потому;
Сам по себе, по нраву, по уму.
Платон Михайлыч мой единственный, бесценный!
Теперь в отставке, был военный;
И утверждают все, кто только прежде знал,
Что с храбростью его, с талантом,
Когда бы службу продолжал,
Конечно, был
бы он московским комендантом.
Не знаю. А меня так разбирает дрожь,
И при одной я мысли трушу,
Что Павел Афанасьич раз
Когда-нибудь поймает нас,
Разгонит, проклянёт!.. Да что? открыть ли душу?
Я в Софье Павловне
не вижу ничего
Завидного. Дай бог ей век прожить богато,
Любила Чацкого когда-то,
Меня разлюбит, как его.
Мой ангельчик, желал
бы вполовину
К ней то же чувствовать, что чувствую к тебе;
Да нет, как ни твержу себе,
Готовлюсь нежным быть, а свижусь — и простыну.
Но
когда подвели его к последним смертным мукам, — казалось, как будто стала подаваться его сила. И повел он очами вокруг себя: боже, всё неведомые, всё чужие лица! Хоть
бы кто-нибудь из близких присутствовал при его смерти! Он
не хотел
бы слышать рыданий и сокрушения слабой матери или безумных воплей супруги, исторгающей волосы и биющей себя в белые груди; хотел
бы он теперь увидеть твердого мужа, который
бы разумным словом освежил его и утешил при кончине. И упал он силою и воскликнул в душевной немощи...
Когда б, укрытое в лесу, ты возрастало,
Тебе б вредить ни зной, ни ветры
не могли,
Тебя
бы старые деревья берегли...
Я
бы был
не прав кругом,
Когда сказал
бы: «да», — да дело здесь
не в том,
А в том, что наш Барбос за всё за это взялся,
И вымолвил себе он плату за троих...
Так к году Лев-отец
не шуткой думать стал,
Чтобы сынка невежей
не оставить,
В нем царску честь
не уронить,
И чтоб,
когда сынку придётся царством править,
Не стал
бы за сынка народ отца бранить.