Неточные совпадения
Уж мы различали почтовую станцию, кровли окружающих ее саклей, и перед нами мелькали приветные огоньки, когда пахнул сырой, холодный ветер, ущелье загудело и
пошел мелкий дождь. Едва успел я накинуть бурку, как повалил снег. Я с благоговением посмотрел на штабс-капитана…
На это полицеймейстер заметил, что бунта нечего опасаться, что в отвращение его существует власть капитана-исправника, что капитан-исправник хоть сам и не езди, а
пошли только на место себя один картуз свой, то один этот картуз погонит крестьян до самого места их жительства.
— Да,
капитан. — Пантен крякнул, вытерев усы аккуратно сложенным чистым платочком. — Я все понял. Вы меня тронули.
Пойду я вниз и попрошу прощения у Никса, которого вчера ругал за потопленное ведро. И дам ему табаку — свой он проиграл в карты.
Когда Грэй поднялся на палубу «Секрета», он несколько минут стоял неподвижно, поглаживая рукой голову сзади на лоб, что означало крайнее замешательство. Рассеянность — облачное движение чувств — отражалось в его лице бесчувственной улыбкой лунатика. Его помощник Пантен
шел в это время по шканцам с тарелкой жареной рыбы; увидев Грэя, он заметил странное состояние
капитана.
— Бедный Пантен! — сказал
капитан, не зная, сердиться или смеяться. — Ваша догадка остроумна, но лишена всякой основы.
Идите спать. Даю вам слово, что вы ошибаетесь. Я делаю то, что сказал.
Между тем внушительный диалог приходил на ум
капитану все реже и реже, так как Грэй
шел к цели с стиснутыми зубами и побледневшим лицом.
Теперь
пойдут вопросы:
А что́ же
капитан и течь, и что́ матросы?
Течь слабая, и та
В минуту унята;
А остальное — клевета.
Мы встали из-за стола.
Капитан с капитаншею отправились спать; а я
пошел к Швабрину, с которым и провел целый вечер.
— Вчера этот господин убеждал нас, что сибирские маслоделы продают масло японцам, заведомо зная, что оно
пойдет в Германию, — говорил он, похлестывая стеком по сапогу. — Сегодня он обвинил меня и
капитана Загуляева в том, что мы осудили невинных…
Когда мы стали жаловаться на дорогу, Вандик улыбнулся и, указывая бичом на ученую партию, кротко молвил: «А
капитан хотел вчера ехать по этой дороге ночью!» Ручейки, ничтожные накануне, раздулись так, что лошади
шли по брюхо в воде.
Адмирал не хотел, однако ж, напрасно держать их в страхе: он предполагал объявить им, что мы воротимся не прежде весны, но только хотел сказать это уходя, чтобы они не делали возражений. Оттого им
послали объявить об этом, когда мы уже снимались с якоря. На прощанье Тсутсуй и губернаторы прислали еще недосланные подарки, первый бездну ящиков адмиралу, Посьету,
капитану и мне, вторые — живности и зелени для всех.
«Да вон, кажется…» — говорил я, указывая вдаль. «Ах, в самом деле — вон, вон, да, да! Виден, виден! — торжественно говорил он и
капитану, и старшему офицеру, и вахтенному и бегал то к карте в каюту, то опять наверх. — Виден, вот, вот он, весь виден!» — твердил он, радуясь, как будто увидел родного отца. И
пошел мерять и высчитывать узлы.
Вот
капитан заметил что-то на баке и
пошел туда.
Капитан и так называемый «дед», хорошо знакомый читателям «Паллады», старший штурманский офицер (ныне генерал), — оба были наверху и о чем-то горячо и заботливо толковали. «Дед» беспрестанно бегал в каюту, к карте, и возвращался. Затем оба зорко смотрели на оба берега, на море, в напрасном ожидании лоцмана. Я все любовался на картину, особенно на целую стаю купеческих судов, которые, как утки, плыли кучей и все жались к шведскому берегу, а мы
шли почти посредине, несколько ближе к датскому.
Японцы уехали с обещанием вечером привезти ответ губернатора о месте. «Стало быть, о прежнем, то есть об отъезде, уже нет и речи», — сказали они, уезжая, и стали отирать себе рот, как будто стирая прежние слова. А мы начали толковать о предстоящих переменах в нашем плане. Я еще, до отъезда их, не утерпел и вышел на палубу.
Капитан распоряжался привязкой парусов. «Напрасно, — сказал я, — велите опять отвязывать, не
пойдем».
Вдали на соборных часах пробило половину двенадцатого. Мальчики заспешили и остальной довольно еще длинный путь до жилища штабс-капитана Снегирева прошли быстро и почти уже не разговаривая. За двадцать шагов до дома Коля остановился и велел Смурову
пойти вперед и вызвать ему сюда Карамазова.
Я свои поступки не оправдываю; да, всенародно признаюсь: я поступил как зверь с этим
капитаном и теперь сожалею и собой гнушаюсь за зверский гнев, но этот ваш
капитан, ваш поверенный,
пошел вот к этой самой госпоже, о которой вы выражаетесь, что она обольстительница, и стал ей предлагать от вашего имени, чтоб она взяла имеющиеся у вас мои векселя и подала на меня, чтобы по этим векселям меня засадить, если я уж слишком буду приставать к вам в расчетах по имуществу.
Он сорвался с места и, отворив дверь, быстро прошел в комнату. Перезвон бросился за ним. Доктор постоял было еще секунд пять как бы в столбняке, смотря на Алешу, потом вдруг плюнул и быстро
пошел к карете, громко повторяя: «Этта, этта, этта, я не знаю, что этта!» Штабс-капитан бросился его подсаживать. Алеша прошел в комнату вслед за Колей. Тот стоял уже у постельки Илюши. Илюша держал его за руку и звал папу. Чрез минуту воротился и штабс-капитан.
—
Пойдем,
капитан! — сказал он решительно и, не дожидаясь моего ответа, быстро через заросли
пошел на тропинку.
Во время путешествия
капитаны пароходов, учителя, врачи и многие частные лица нередко оказывали мне различные услуги и советами и делом, неоднократно содействовали и облегчали мои предприятия.
Шлю им дружеский привет и благодарю за радушие и гостеприимство.
Но в зрелых летах Бог
послал ей судьбу в лице штабс-капитана Николая Абрамыча Савельцева.
О медицинской помощи, о вызове доктора к заболевшему работнику тогда, конечно, никому не приходило в голову. Так Антось лежал и тихо стонал в своей норе несколько дней и ночей. Однажды старик сторож, пришедший проведать больного, не получил отклика. Старик сообщил об этом на кухне, и Антося сразу стали бояться. Подняли
капитана,
пошли к мельнице скопом. Антось лежал на соломе и уже не стонал. На бледном лице осел иней…
У
капитана была давняя слабость к «науке» и «литературе». Теперь он гордился, что под соломенной крышей его усадьбы есть и «литература» (мой брат), и «наука» (студент), и вообще — умная новая молодежь. Его огорчало только, что умная молодежь как будто не признает его и жизнь ее
идет особой струей, к которой ему трудно примкнуть.
— Да…
Капитан… Знаю… Он купил двадцать душ у такого-то… Homo novus… Прежних уже нет. Все
пошло прахом. Потому что, видишь ли… было, например, два пана: пан Банькевич, Иосиф, и пан Лохманович, Якуб. У пана Банькевича было три сына и у пана Лохмановича, знаешь, тоже три сына. Это уже выходит шесть. А еще дочери… За одной Иосиф Банькевич дал пятнадцать дворов на вывод, до Подоля… А у тех опять
пошли дети… У Банькевича: Стах, Франек, Фортунат, Юзеф…
Судьба чуть не заставила
капитана тяжело расплатиться за эту жестокость. Банькевич подхватил его рассказ и
послал донос, изложив довольно точно самые факты, только, конечно, лишив их юмористической окраски. Время было особенное, и
капитану пришлось пережить несколько тяжелых минут. Только вид бедного старика, расплакавшегося, как ребенок, в комиссии, убедил даже жандарма, что такого вояку можно было вербовать разве для жестокой шутки и над ним, и над самим делом.
Над всем этим проносятся с шумом ветры и грозы,
идет своя жизнь, и ни разу еще к обычным звукам этой жизни не примешалась фамилия нашего
капитана или «всемирно известного» писателя.
Так
шло дело до конца каникул.
Капитан оставался верным союзником «материалистов», и порой его кощунственные шутки заходили довольно далеко. Однако, по мере того как вечера становились дольше и темнее, его задор несколько остывал.
Тяжба тянулась долго, со всякими подходами, жалобами, отзывами и доносами. Вся
слава ябедника
шла прахом. Одолеть
капитана стало задачей его жизни, но
капитан стоял, как скала, отвечая на патетические ябеды язвительными отзывами, все расширявшими его литературную известность. Когда
капитан читал свои произведения, слушатели хлопали себя по коленкам и громко хохотали, завидуя такому необыкновенному «дару слова», а Банькевич изводился от зависти.
— Я тебя, бедный человек, не хулю, — отвечал
капитан. — Мужик ты стоющий, но с тобой приходится наживать тяжбу…
Иди себе с богом…
Едва ли самая злая газетная полемика так волнует теперь литературных противников, как волновала и самих участников, и местное общественное мнение эта борьба
капитана с злым ябедником,
слава которого колебалась, как иная литературная репутация под ударами новой критики.
Убыток был не очень большой, и запуганные обыватели советовали
капитану плюнуть, не связываясь с опасным человеком. Но
капитан был не из уступчивых. Он принял вызов и начал борьбу, о которой впоследствии рассказывал охотнее, чем о делах с неприятелем. Когда ему донесли о том, что его хлеб жнут работники Банькевича, хитрый
капитан не показал и виду, что это его интересует… Жнецы связали хлеб в снопы, тотчас же убрали их, и на закате торжествующий ябедник
шел впереди возов, нагруженных чужими снопами.
На следующий вечер старший брат, проходя через темную гостиную, вдруг закричал и со всех ног кинулся в кабинет отца. В гостиной он увидел высокую белую фигуру, как та «душа», о которой рассказывал
капитан. Отец велел нам
идти за ним… Мы подошли к порогу и заглянули в гостиную. Слабый отблеск света падал на пол и терялся в темноте. У левой стены стояло что-то высокое, белое, действительно похожее на фигуру.
Когда после урока я
шел домой, мне вспомнился дядя —
капитан, Гарный Луг, «помещики», Кароль, Антось…
— Тут не один был Кошка, — отвечал он простодушно, — их, может быть, были сотни, тысячи!.. Что такое наши солдатики выделывали. — уму невообразимо;
иду я раз около траншеи и вижу, взвод
идет с этим покойным моим
капитаном с вылазки, слышу — кричит он: «Где Петров?.. Убит Петров?» Никто не знает; только вдруг минут через пять, как из-под земли, является Петров. «Где был?» — «Да я, говорит, ваше высокородие, на место вылазки бегал, трубку там обронил и забыл». А, как это вам покажется?
— Живем помаленьку. Жена,
слава богу, поперек себя шире стала. В проферанец играть выучилась! Я ей, для спокою, и компанию составил:
капитан тут один, да бывший судья, да Глафирин Николай Петрович.
Ротный командир,
капитан Слива,
пошел разбирать дело.
Капитан Стельковский, маленький, худощавый человек в широчайших шароварах,
шел небрежно и не в ногу, шагах в пяти сбоку правого фланга, и, весело щурясь, наклоняя голову то на один, то на другой бок, присматривался к равнению.
— Вот хоть бы тот же
капитан Полосухин, об котором я уж имел честь вам докладывать: застал его однажды какой-то ревнивый старец… а старец, знаете, как не надеялся на свою силу,
идет и на всякий случай по пистолету в руках держит.
Но с Настенькой была только сильная истерика. Калинович стоял бледный и ничего не говорил.
Капитан смотрел на все исподлобья. Одна Палагея Евграфовна не потеряла присутствия духа; она перевела Настеньку в спальню, уложила ее в постель, дала ей гофманских капель и
пошла успокоить Петра Михайлыча.
Капитан уж ничего не отвечал, но, повернувшись по всей форме налево кругом, вышел. Остановившись на крыльце, он пожал плечами, взглянул только на собор, как бы возлагая свое упование на эту святыню, и
пошел в казармы.
— Как на вас, баб, не кричать… бабы вы!.. — шутил старик, дрожавший от удовольствия. — Поди, мать-голубка,
пошли кого-нибудь попроворней за
капитаном, чтоб он сейчас же здесь был!.. Ну, живо.
— Да, сударь
капитан, в монастыре были, — отвечал тот. — Яков Васильич благодарственный молебен ходил служить угоднику. Его сочинение напечатано с большим успехом, и мы сегодня как бы вроде того: победу торжествуем! Как бы этак по-вашему, по-военному, крепость взяли: у вас
слава — и у нас
слава!
— Нет, оставь,
идут, — проговорила она, и
капитан действительно вместе с Михеичем внесли накрытый стол.
Калинович пожал только плечами и всю остальную дорогу
шел погруженный в глубокую задумчивость. Его неотвязно беспокоила мысль: где теперь
капитан, что он делает и что намерен делать?
Такими намеками молодые люди говорили вследствие присутствия
капитана, который и не думал
идти к своим птицам, а преспокойно уселся тут же, в гостиной, развернул книгу и будто бы читал, закуривая по крайней мере шестую трубку. Настенька начала с досадою отмахивать от себя дым.
Дошед до квартиры Калиновича,
капитан остановился, посмотрел несколько времени на окно и
пошел назад.
— Не дам, сударь! — возразил запальчиво Петр Михайлыч, как бы теряя в этом случае половину своего состояния. — Сделайте милость, братец, — отнесся он к
капитану и
послал его к какому-то Дмитрию Григорьичу Хлестанову, который говорил ему о каком-то купце, едущем в Москву.
Капитан сходил с удовольствием и действительно приискал товарища купца, что сделало дорогу гораздо дешевле, и Петр Михайлыч успокоился.
Взяв рукопись, Петр Михайлыч первоначально перекрестился и, проговорив: «С богом, любезная,
иди к невским берегам», — начал запаковывать ее с таким старанием, как бы отправлял какое-нибудь собственное сочинение, за которое ему предстояло получить по крайней мере миллион или бессмертие. В то время, как он занят был этим делом,
капитан заметил, что Калинович наклонился к Настеньке и сказал ей что-то на ухо.
— Нет! — повторила Настенька и
пошла к дверям, так что
капитан едва успел отскочить от них и уйти в гостиную, где уже сидел Петр Михайлыч. Настенька вошла вслед за ним: лицо ее горело, глаза блистали.
— Кого послать-то? Я сама сбегаю, — отвечала Палагея Евграфовна и ушла, но не застала
капитана дома, и где он был — на квартире не знали.