Неточные совпадения
Вспомнилось, как однажды у Прейса Тагильский холодно и жестко говорил о
государстве как органе угнетения личности, а когда Прейс докторально сказал ему: «Вы шаржируете» — он ответил небрежно: «Это
история шаржирует». Стратонов сказал: «Ирония ваша — ирония нигилиста». Так же небрежно Тагильский ответил и ему: «Ошибаетесь, я не иронизирую. Однако нахожу, что человек со вкусом к жизни не может прожевать действительность, не сдобрив ее солью и перцем иронии. Учит — скепсис, а оптимизм воспитывает дураков».
Досказав всю
историю и всю гадость ее и еще с особенным удовольствием
историю о том, как украдены разными высокопоставленными людьми деньги, собранные на тот всё недостраивающийся памятник, мимо которого они проехали сегодня утром, и еще про то, как любовница такого-то нажила миллионы на бирже, и такой-то продал, а такой-то купил жену, адвокат начал еще новое повествование о мошенничествах и всякого рода преступлениях высших чинов
государства, сидевших не в остроге, а на председательских креслах в равных учреждениях.
Интересы созидания, поддержания и охранения огромного
государства занимают совершенно исключительное и подавляющее место в русской
истории.
Мнение славянофилов о безгосударственности русского народа требует больших корректоров, так как оно слишком не согласуется с русской
историей, с фактом создания великого русского
государства.
Отношения между русским народом, которого славянофилы прославляли народом безгосударственным, и огромным русским
государством до сих пор остаются загадкой философии русской
истории.
Величие народа, его вклад в
историю человечества, определяется не могуществом
государства, не развитием экономики, а духовной культурой.
Много есть загадочного в русской
истории, в судьбе русского народа и русского
государства.
И в христианский период
истории происходит возврат к языческому пониманию
государства, т. е. тоталитарному, монистическому пониманию.
Но бытие народов и
государств в
истории не сохраняется вечно, в неподвижных формах и границах.
Животное существование и удовлетворение элементарных интересов возможно и при оттеснении народов и
государств на второй план
истории.
Нельзя же двум великим историческим личностям, двум поседелым деятелям всей западной
истории, представителям двух миров, двух традиций, двух начал —
государства и личной свободы, нельзя же им не остановить, не сокрушить третью личность, немую, без знамени, без имени, являющуюся так не вовремя с веревкой рабства на шее и грубо толкающуюся в двери Европы и в двери
истории с наглым притязанием на Византию, с одной ногой на Германии, с другой — на Тихом океане.
Уже в конце века и в начале нового века странный мыслитель Н. Федоров, русский из русских, тоже будет обосновывать своеобразный анархизм, враждебный
государству, соединенный, как у славянофилов, с патриархальной монархией, которая не есть
государство, и раскроет самую грандиозную и самую радикальную утопию, какую знает
история человеческой мысли.
Философия
истории и социология К. Леонтьева, которая имела биологическую почву, учили о неотвратимом наступлении дряхлости всех обществ,
государств и цивилизаций.
Как объяснить, с точки зрения славянофильской философии русской
истории, возникновение огромной империи военного типа и гипертрофии
государства на счет свободной народной жизни?
Л. Толстой с небывалым радикализмом восстает против неправды и лжи
истории, цивилизации, основ
государства и общества.
Раскол был уходом из
истории, потому что
историей овладел князь этого мира, антихрист, проникший на вершины церкви и
государства.
История русского народа одна из самых мучительных
историй: борьба с татарскими нашествиями и татарским игом, всегдашняя гипертрофия
государства, тоталитарный режим Московского царства, смутная эпоха, раскол, насильственный характер петровской реформы, крепостное право, которое было самой страшной язвой русской жизни, гонения на интеллигенцию, казнь декабристов, жуткий режим прусского юнкера Николая I, безграмотность народной массы, которую держали в тьме из страха, неизбежность революции для разрешения конфликтов и противоречий и ее насильственный и кровавый характер и, наконец, самая страшная в мировой
истории война.
Толстой справедливо считал, что преступление было условием жизни
государства, как она слагалась в
истории.
Христианская
история была сделкой с язычеством, компромиссом с этим миром, и из компромисса этого родилось «христианское
государство» и весь «христианский быт».
Взаимопроникновение и смешение благодатного и свободного порядка церкви с принудительным и законническим порядком
государства в
истории есть не только победа благодати и свободы над принуждением и законом, но и вечная угроза возобладания принуждения и закона над свободой и благодатью.
Мирское общество и языческое
государство могут покоряться церкви и служить ей, могут в путях
истории защищать веру и воспитывать человечество, но из недр церкви принуждение идти не может и никогда не шло.
Исключительно аскетическое религиозное сознание отворачивалось от земли, от плоти, от
истории, от космоса, и потому на земле, в
истории этого мира языческое
государство, языческая семья, языческий быт выдавались за христианские, папизм и вся средневековая религиозная политика назывались теократией.
Я, когда вышел из университета, то много занимался русской
историей, и меня всегда и больше всего поражала эпоха междуцарствия: страшная пора — Москва без царя, неприятель и неприятель всякий, — поляки, украинцы и даже черкесы, — в самом центре
государства; Москва приказывает, грозит, молит к Казани, к Вологде, к Новгороду, — отовсюду молчание, и потом вдруг, как бы мгновенно, пробудилось сознание опасности; все разом встало, сплотилось, в год какой-нибудь вышвырнули неприятеля; и покуда, заметьте, шла вся эта неурядица, самым правильным образом происходил суд, собирались подати, формировались новые рати, и вряд ли это не народная наша черта: мы не любим приказаний; нам не по сердцу чересчур бдительная опека правительства; отпусти нас посвободнее, может быть, мы и сами пойдем по тому же пути, который нам указывают; но если же заставят нас идти, то непременно возопием; оттуда же, мне кажется, происходит и ненависть ко всякого рода воеводам.
История всех образованных
государств, с самой глубокой древности и до наших времен, доказывает, сколь полезны бывали внушения сего рода, не токмо в годины бедствий, не перестающих и поныне периодически удручать род человеческий, но и во всякое другое, благоприятно для административных мероприятий время.
Государство так часто продается за грош, и притом так простодушно продается, что даже
история уже не следит за подобными деяниями и не заносит их на свои скрижали.
Нельзя и ожидать, говорят они, чтобы оголтелые казаки сознавали себя живущими в
государстве; не здесь нужно искать осуществления идеи государственности, а в настоящей, заправской Европе, где
государство является продуктом собственной
истории народов, а не случайною административною подделкой, устроенной ради наибольшей легкости административных воздействий.
Нужно ли говорить, что у нас и здесь, как во всем, — ни для каких случайностей нет места, никаких неожиданностей быть не может. И самые выборы имеют значение скорее символическое: напомнить, что мы единый, могучий миллионноклеточный организм, что мы — говоря словами «Евангелия» древних — единая Церковь. Потому что
история Единого
Государства не знает случая, чтобы в этот торжественный день хотя бы один голос осмелился нарушить величественный унисон.
— Итак — вы тоже? Вы — Строитель «Интеграла»? Вы — кому дано было стать величайшим конквистадором. Вы — чье имя должно было начать новую, блистательную главу
истории Единого
Государства… Вы?
Человек, любящий род и гордящийся им, знает, что он любит всех гвельфов или всех гибеллинов; любящий
государство знает, что он любит Францию по берег Рейна, и Пиренеи, и главный город ее Париж, и ее
историю и т. д.
— Первая, самая грубая форма войны — есть набег, то есть когда несколько хищных лентяев кидаются на более трудолюбивых поселян, грабят их, убивают; вторые войны государственные, с целью скрепить и образовать
государство, то есть когда сильнейшее племя завоевывает и присоединяет к себе слабейшее племя и навязывает формы жизни, совершенно не свойственные тому племени; наконец, войны династические, мотив которых, впрочем, кажется, в позднейшее время и не повторялся уже больше в
истории: за неаполитанских Бурбонов [Бурбоны неаполитанские — королевская династия, правившая Неаполитанским королевством в 1735—1806 и 1815—1860 годах.] никто и не думал воевать!
Но ежели бы кто, видя, как извозчик истязует лошадь, почел бы за нужное, рядом фактов, взятых из древности или и в
истории развития современных
государств, доказать вред такого обычая, то сие не токмо не возбраняется, но именно и составляет тот высший вид пенкоснимательства, который в современной литературе известен под именем"науки".
Так, например, у самого Карамзина мы находим, что вся
история народа пожертвована строгому и последовательному проведению одной идеи — об образовании и развитии
государства российского.
Но часто мы видим в
истории, что или государственные интересы вовсе не сходятся с интересами народных масс, или между
государством и народом являются посредники — вроде каких-нибудь сатрапов, мытарей и т. п., — не имеющие, конечно, силы унизить величие своего
государства, но имеющие возможность разрушить благоденствие народа.
В том доме некогда жил Карамзин и писал «
Историю Российского
государства».]
Но императрица, просматривая его труд и делая на него свои замечания, говорит: «Я нашла во многом здравую критику «Записок касательно российской
истории»; но что написано, то написано: по крайней мере ни нация, ни
государство в оных не унижено» (45).
Но кто думает, что темный, неизъяснимый случай решит судьбу
государств и неразумная или безрассудная система правления, тот по крайней мере не должен писать
Историю народов.
Екатерина Завоевательница стоит на ряду с первыми Героями вселенной; мир удивлялся блестящим успехам Ее оружия — но Россия обожает Ее уставы, и воинская слава Героини затмевается в Ней славою Образовательницы
государства. Меч был первым властелином людей, но одни законы могли быть основанием их гражданского счастья; и находя множество Героев в
Истории, едва знаем несколько имен, напоминающих разуму мудрость законодательную.
Привыкая ко всем воинским упражнениям, они в то же самое время слушают и нравоучение, которое доказывает им необходимость гражданского порядка и законов; исполняя справедливую волю благоразумных Начальников, сами приобретают нужные для доброго Начальника свойства; переводя Записки Юлия Цесаря, Монтекукулли или Фридриха, переводят они и лучшие места из Расиновых трагедий, которые раскрывают в душе чувствительность; читая
Историю войны, читают
Историю и
государств и человека; восхищаясь славою Тюрена, восхищаются и добродетелию Сократа; привыкают к грому страшных орудий смерти и пленяются гармониею нежнейшего Искусства; узнают и быстрые воинские марши, и живописную игру телодвижений, которая, выражая действие музыки, образует приятную наружность человека.
Эпоха, важная в ученой
Истории нашего
государства и целого мира!
В «Русской беседе» напечатаны «Записки» Державина, в «Отечественных записках», в «Библиографических записках» и в «Московских ведомостях» недавно помещены были извлечения из сочинений князя Щербатова, в «Чтениях Московского общества
истории» и в «Пермском сборнике» — допросы Пугачеву и многие документы, относящиеся к
историй пугачевского бунта; в «Чтениях» есть, кроме того, много записок и актов, весьма резко характеризующих тогдашнее состояние народа и
государства; месяц тому назад г. Иловайский, в статье своей о княгине Дашковой, весьма обстоятельно изложил даже все подробности переворота, возведшего Екатерину на престол; наконец, сама книга г. Афанасьева содержит в себе множество любопытных выписок из сатирических журналов — о ханжестве, дворянской спеси, жестокостях и невежестве помещиков и т. п.
Кромвеля; Приключения маркиза Г.; Любовный Вертоград Камбера и Арисены; Бок и Зюльба; Экономический Магазин; Полициона, Храброго Царевича Херсона, сына его, и разные многие другие отличных титулов. Да все книги томные, не по одной, а несколько под одним званием; одной какого-то
государства истории, да какого-то аббата, книг по десяти. Да в каком все переплете! загляденье! Все в кожаном, и листы от краски так слепившиеся, что с трудом и раздерешь.
Разумеется, высказаны были мнения, что равенство образования всех сословий в
государстве есть утопия; что для высших знаний (как, например, знание законов,
истории и т. п.) есть «некоторое количество людей, занимающих в организации
государства известное место и значение» («Земледельческая газета», №№ 15, 44, 45).
Они готовы думать, что литература заправляет
историей, что она [изменяет
государства, волнует или укрощает народ,] переделывает даже нравы и характер народный; особенно поэзия, — о, поэзия, по их мнению, вносит в жизнь новые элементы, творит все из ничего.
Вот какая
история случилась в северной столице нашего обширного
государства!
С другой стороны, трудно было бы, не считая природу за осуществленное безумие, видеть лишь отверженное племя, лишь громадную ложь, лишь случайный сбор существ, человеческих только по порокам — в народе, разраставшемся в течение десяти столетий, упорно хранившем свою национальность, сплотившемся в огромное
государство, вмешивающемся в
историю гораздо более, может быть, чем бы следовало.
В самом деле, вся наша
история отличается какой-то порывистостью: вдруг образовалось у нас
государство, вдруг водворилось христианство, скоропостижно перевернули мы вверх дном весь старый быт свой, мгновенно догнали Европу и даже перегнали ее: теперь уж начинаем ее побранивать, стараясь сочинить русское воззрение…
Однажды Карамзин уведомил его запиской, что в такой-то день, в семь часов вечера, приедет и прочтет отрывок из «
Истории Российского
государства».
История свершится не тем, что падут великие державы и будет основано одно мировое
государство с демократией, цивилизацией и социализмом, — все это, само по себе взятое, есть тлен и имеет значение лишь по связи с тем, что совершается в недрах мира между человеком и Богом.
Нелепость этой сказки, имеющей следы польского происхождения, была бы очевидна для всякого русского, знающего, что никаких князей Владимирских с XIV столетия не бывало, но во Франции, где об России, ее
истории и внутренней жизни знали не больше, как о каком-нибудь персидском или другом азиатском
государстве, слухи о Владимирской принцессе не могли казаться нелепыми, особенно если их поддерживали если не сам польский посланник, Михаил Огинский, то такие польские знаменитости, как, например, княгиня Сангушко.
Он тиран если не в большом, то в малом, если не в
государстве, не в путях мировой
истории, то в своей семье, в своей лавке, в своей конторе, в бюрократическом учреждении, в котором он занимает самое малое положение.