Неточные совпадения
«Пей, вахлачки, погуливай!»
Не в меру было весело:
У каждого в груди
Играло чувство новое,
Как будто выносила их
Могучая волна
Со дна бездонной пропасти
На свет, где нескончаемый
Им уготован пир!
Положимте, что так.
Блажен, кто верует, тепло ему
на свете! —
Ах! боже мой! ужли я здесь опять,
В Москве! у вас! да как же вас узнать!
Где время то? где возраст тот невинный,
Когда, бывало, в вечер длинный
Мы с вами явимся, исчезнем тут и там,
Играем и шумим по стульям и столам.
А тут ваш батюшка с мадамой, за пикетом;
Мы в темном уголке, и кажется, что в этом!
Вы помните? вздрогнём, что скрипнет столик,
дверь…
Самгину было трудно с ним, но он хотел смягчить отношение матери к себе и думал, что достигнет этого,
играя с сыном, а мальчик видел в нем человека, которому нужно рассказать обо всем, что есть
на свете.
Потер озябшие руки и облегченно вздохнул. Значит, Нехаева только
играла роль человека, зараженного пессимизмом,
играла для того, чтоб, осветив себя необыкновенным
светом, привлечь к себе внимание мужчины. Так поступают самки каких-то насекомых. Клим Самгин чувствовал, что к радости его открытия примешивается злоба
на кого-то. Трудно было понять:
на Нехаеву или
на себя? Или
на что-то неуловимое, что не позволяет ему найти точку опоры?
В окно хлынул розоватый поток солнечного
света, Спивак закрыла глаза, откинула голову и замолчала, улыбаясь. Стало слышно, что Лидия
играет. Клим тоже молчал, глядя в окно
на дымно-красные облака. Все было неясно, кроме одного: необходимо жениться
на Лидии.
Вдруг иногда она мелькнет мимо него, сядет с шитьем напротив, он нечаянно из-за книги поразится лучом какого-то
света, какой
играет на ее профиле,
на рыжих висках или
на белом лбу.
Если оказывалась книга в богатом переплете лежащею
на диване,
на стуле, — Надежда Васильевна ставила ее
на полку; если западал слишком вольный луч солнца и
играл на хрустале,
на зеркале,
на серебре, — Анна Васильевна находила, что глазам больно, молча указывала человеку пальцем
на портьеру, и тяжелая, негнущаяся шелковая завеса мерно падала с петли и закрывала
свет.
Часов в 8 утра солнечные лучи прорвались сквозь тучи и стали
играть в облаках тумана, освещая их своим золотистым
светом. Глядя
на эту картину, я мысленно перенесся в глубокое прошлое, когда над горячей поверхностью земли носились еще тяжелые испарения.
Но он действительно держал себя так, как, по мнению Марьи Алексевны, мог держать себя только человек в ее собственном роде; ведь он молодой, бойкий человек, не запускал глаз за корсет очень хорошенькой девушки, не таскался за нею по следам,
играл с Марьею Алексевною в карты без отговорок, не отзывался, что «лучше я посижу с Верою Павловною», рассуждал о вещах в духе, который казался Марье Алексевне ее собственным духом; подобно ей, он говорил, что все
на свете делается для выгоды, что, когда плут плутует, нечего тут приходить в азарт и вопиять о принципах чести, которые следовало бы соблюдать этому плуту, что и сам плут вовсе не напрасно плут, а таким ему и надобно быть по его обстоятельствам, что не быть ему плутом, — не говоря уж о том, что это невозможно, — было бы нелепо, просто сказать глупо с его стороны.
Дворянство пьянствует
на белом
свете,
играет напропалую в карты, дерется с слугами, развратничает с горничными, ведет дурно свои дела и еще хуже семейную жизнь.
Во сто раз веселее вон тем сельским мальчишкам, которые
играют в бабки среди опустелой площади, не зная, что значит
на свете одиночество…
Я вышел из накуренных комнат
на балкон. Ночь была ясная и светлая. Я смотрел
на пруд, залитый лунным
светом, и
на старый дворец
на острове. Потом сел в лодку и тихо отплыл от берега
на середину пруда. Мне был виден наш дом, балкон, освещенные окна, за которыми
играли в карты… Определенных мыслей не помню.
Епиходов(
играет на гитаре и поет). «Что мне до шумного
света, что мне друзья и враги…» Как приятно
играть на мандолине!
На столе, между зажженными канделябрами, торчали из мельхиоровой вазы, отпотевшей от холода, два белых осмоленных горлышка бутылок, и
свет жидким, дрожащим золотом
играл в плоских бокалах с вином.
По вечерам, — когда полковник, выпив рюмку — другую водки, начинал горячо толковать с Анной Гавриловной о хозяйстве, а Паша, засветив свечку, отправлялся наверх читать, — Еспер Иваныч, разоблаченный уже из сюртука в халат, со щегольской гитарой в руках, укладывался в гостиной, освещенной только лунным
светом,
на диван и начинал негромко наигрывать разные трудные арии; он отлично
играл на гитаре, и вообще видно было, что вся жизнь Имплева имела какой-то поэтический и меланхолический оттенок: частое погружение в самого себя, чтение, музыка, размышление о разных ученых предметах и, наконец, благородные и возвышенные отношения к женщине — всегда составляли лучшую усладу его жизни.
Уже вечереет. Солнце перед самым закатом вышло из-за серых туч, покрывающих небо, и вдруг багряным
светом осветило лиловые тучи, зеленоватое море, покрытое кораблями и лодками, колыхаемое ровной широкой зыбью, и белые строения города, и народ, движущийся по улицам. По воде разносятся звуки какого-то старинного вальса, который
играет полковая музыка
на бульваре, и звуки выстрелов с бастионов, которые странно вторят им.
Итальянец и другой француз довершили ее воспитание, дав ее голосу и движениям стройные размеры, то есть выучили танцевать, петь,
играть или, лучше, поиграть до замужества
на фортепиано, но музыке не выучили. И вот она осьмнадцати лет, но уже с постоянно задумчивым взором, с интересной бледностью, с воздушной талией, с маленькой ножкой, явилась в салонах напоказ
свету.
В карты
играть он любил больше всего
на свете и
играл исключительно в коммерческие игры, чем почему-то ужасно гордился.
Все опричники, одетые однолично в шлыки и черные рясы, несли смоляные светочи. Блеск их чудно
играл на резных столбах и
на стенных украшениях. Ветер раздувал рясы, а лунный
свет вместе с огнем отражался
на золоте, жемчуге и дорогих каменьях.
Между тем мертвое лицо костенело; луч
света играл на нем; рот был полураскрыт, два ряда белых, молодых зубов сверкали из-под тонких, прилипших к деснам губ.
Мне было приятнее смотреть
на мою даму, когда она сидела у рояля,
играя, одна в комнате. Музыка опьяняла меня, я ничего не видел, кроме окна, и за ним, в желтом
свете лампы, стройную фигуру женщины, гордый профиль ее лица и белые руки, птицами летавшие по клавиатуре.
— Да что, надо бы
на той неделе
сыграть. Мы готовы, — отвечала старуха просто, спокойно, как будто Оленина не было и нет
на свете. — Я всё для Марьянушки собрала и припасла. Мы хорошо отдадим. Да вот немного не ладно. Лукашка-то наш что-то уж загулял очень. Вовсе загулял! Шалит! Намедни приезжал казак из сотни, сказывал, он в Ногаи ездил.
На террасу отеля, сквозь темно-зеленый полог виноградных лоз, золотым дождем льется солнечный
свет — золотые нити, протянутые в воздухе.
На серых кафлях пола и белых скатертях столов лежат странные узоры теней, и кажется, что, если долго смотреть
на них, — научишься читать их, как стихи, поймешь, о чем они говорят. Гроздья винограда
играют на солнце, точно жемчуг или странный мутный камень оливин, а в графине воды
на столе — голубые бриллианты.
А море — дышит, мерно поднимается голубая его грудь;
на скалу, к ногам Туба, всплескивают волны, зеленые в белом,
играют, бьются о камень, звенят, им хочется подпрыгнуть до ног парня, — иногда это удается, вот он, вздрогнув, улыбнулся — волны рады, смеются, бегут назад от камней, будто бы испугались, и снова бросаются
на скалу; солнечный луч уходит глубоко в воду, образуя воронку яркого
света, ласково пронзая груди волн, — спит сладким сном душа, не думая ни о чем, ничего не желая понять, молча и радостно насыщаясь тем, что видит, в ней тоже ходят неслышно светлые волны, и, всеобъемлющая, она безгранично свободна, как море.
Так вот, голубушка, какие дела
на свете бывают! Часто мы думаем: девушка да девушка — а
на поверку выходит, что у этой девушки сын в фельдъегерях служит! Поневоле вспомнишь вашего старого сельского батюшку, как он, бывало, говаривал: что же после этого твои, человече, предположения? и какую при сем жалкую роль
играет высокоумный твой разум! Именно так.
Весёлое солнце весны ласково смотрело в окна, но жёлтые стены больницы казались ещё желтее. При
свете солнца
на штукатурке выступали какие-то пятна, трещины. Двое больных, сидя
на койке,
играли в карты, молча шлёпая ими. Высокий, худой мужчина бесшумно расхаживал по палате, низко опустив забинтованную голову. Было тихо, хотя откуда-то доносился удушливый кашель, а в коридоре шаркали туфли больных. Жёлтое лицо Якова было безжизненно, глаза его смотрели тоскливо.
Сели в вагон трамвая, потом Евсей очутился в маленькой комнате, оклеенной голубыми обоями, — в ней было тесно, душно и то весело, то грустно. Макаров
играл на гитаре, пел какие-то неслыханные песни, Яков смело говорил обо всём
на свете, смеялся над богатыми, ругал начальство, потом стал плясать, наполнил всю комнату топотом ног, визгом и свистом. Звенела гитара, Макаров поощрял Якова прибаутками и криками...
На скамейке сидит девушка в розовом платье, рядом молодой брюнет… Глаза у него большие, черные, как ночь, томные… Только как-то странно напущены верхние веки, отчего глаза кажутся будто двухэтажными… В них
играет луч
света, освещающий толстые, пухлые ярко-красные губы, с черными, как стрелки, закрученными блестящими усиками.
Сегодня чем
свет французская военная музыка
играла так близко от наших биваков, что я подлаживал ей
на моем флажолете [старинной флейте.]; а около двенадцатого часа у нас завязалось жаркое аванпостное дело.
Бывало, сидит где-нибудь в сторонке с подвязанной щекой и непременно смотрит
на что-нибудь со вниманием; видит ли она в это время, как я пишу и перелистываю книги, или как хлопочет жена, или как кухарка в кухне чистит картофель, или как
играет собака, у нее всегда неизменно глаза выражали одно и то же, а именно: «Все, что делается
на этом
свете, все прекрасно и умно».
Богатые люди имеют всегда около себя приживалов; науки и искусства тоже. Кажется, нет
на свете такого искусства или науки, которые были бы свободны от присутствия «инородных тел» вроде этого г. Гнеккера. Я не музыкант и, быть может, ошибаюсь относительно Гнеккера, которого к тому же мало знаю. Но слишком уж кажутся мне подозрительными его авторитет и то достоинство, с каким он стоит около рояля и слушает, когда кто-нибудь поет или
играет.
— Да все это еще простительно, если смотреть
на вещи снисходительным глазом: она ведь могла быть богата, а Бер, говорят, слишком жаден и сам своих лошадей кормит. Я этому верю, потому что
на свете есть всякие скареды. Но Вейса не было, а он должен был
играть на фортепиано. Позвали этого русского Ивана, что лепит формы, и тут-то началась потеха. Ты знаешь, как он страшен? Он ведь очень страшен, ну и потому ему надели
на глаза зеленый зонтик. Все равно он так распорядился, что ему глаза теперь почти не нужны.
В эти дни старые хитрые балаклавские листригоны сидели по кофейням, крутили самодельные папиросы, пили крепкий бобковый кофе с гущей,
играли в домино, жаловались
на то, что погода не пускает, и в уютном тепле, при
свете висячих ламп, вспоминали древние легендарные случаи, наследие отцов и дедов, о том, как в таком-то и в таком-то году морской прибой достигал сотни саженей вверх и брызги от него долетали до самого подножия полуразрушенной Генуэзской крепости.
Солнце, склоняясь к крышам соседних флигелей за садом, освещало группу играющих детей, освещало их радостные, веселые, раскрасневшиеся лица,
играло на разбросанных повсюду пестрых игрушках, скользило по мягкому ковру, наполняло всю комнату мягким, теплым
светом. Все, казалось, здесь радовалось и ликовало.
Во всем этом обширном темном пространстве
свет резко проходил только золотистой продольной полоской между половинками драпировки, ниспадавшей под оркестром; он лучом врезывался в тучный воздух, пропадал и снова появлялся
на противоположном конце у выхода,
играя на позолоте и малиновом бархате средней ложи.
— Передержал тесто! — кричал он, оттопыривая свои рыжие длинные усы, шлепая губами, толстыми и всегда почему-то мокрыми. — Корка сгорела! Хлеб сырой! Ах ты, черт тебя возьми, косоглазая кикимора! Да разве я для этой работы родился
на свет? Будь ты анафема с твоей работой, я — музыкант! Понял? Я — бывало, альт запьет —
на альте
играю; гобой под арестом — в гобой дую; корнет-а-пистон хворает — кто его может заменить? Я! Тим-тар-рам-да-дди! А ты — м-мужик, кацап! Давай расчет.
Когда судьба, несколько времени
играв Леоном в большом
свете, бросила его опять
на родину, он нашел майора Громилова, сидящего над больным Прямодушиным, который лежал в параличе и не владел руками (все прочие друзья их были уже
на том
свете).
Свет луны померк, и уже вся деревня была охвачена красным, дрожащим
светом; по земле ходили черные тени, пахло гарью; и те, которые бежали снизу, все запыхались, не могли говорить от дрожи, толкались, падали и, с непривычки к яркому
свету, плохо видели и не узнавали друг друга. Было страшно. Особенно было страшно то, что над огнем, в дыму, летали голуби и в трактире, где еще не знали о пожаре, продолжали петь и
играть на гармонике как ни в чем не бывало.
Пропотей. Убили гниду — поют панихиду. А может, плясать надо? Ну-ко, спляшем и нашим и вашим! (Притопывает, напевая, сначала — негромко, затем все более сильно, и — пляшет.) Астарот, Сабатан, Аскафат, Идумей, Неумней. Не умей, карра тили — бом-бом, бейся в стену лбом, лбом! Эх, юхала, юхала, ты чего нанюхала? Дыб-дыб, дым, дым! Сатана
играет им! Згин-гин-гин, он
на свете один, его ведьма Закатама в свои ляшки закатала! От греха, от блуда не денешься никуда! Вот он, Егорий, родился
на горе…
За платформой в толпе бойко
играли на гармонике и
на дешевой визгливой скрипке, а из-за высоких берез и тополей, из-за дач, залитых лунным
светом, доносились звуки военного оркестра: должно быть,
на дачах был танцевальный вечер.
В большие окна
свет дневной,
Врываясь белой полосой,
Дробяся в искры по стеклу,
Играл на каменном полу.
Он любил хорошо поесть и выпить, идеально
играл в винт, знал вкус в женщинах и лошадях, в остальном же прочем был туг и неподвижен, как тюлень, и чтобы вызвать его из состояния покоя, требовалось что-нибудь необыкновенное, слишком возмутительное, и тогда уж он забывал всё
на свете и проявлял крайнюю подвижность: вопил о дуэли, писал
на семи листах прошение министру, сломя голову скакал по уезду, пускал публично «подлеца», судился и т. п.
А
играет — убей меня гром, коли
на свете еще кто-нибудь так
играл!
Там он впивал в себя яркий
свет ламп и такой же яркий и пестрый гул трактира, слушал, как
играет орган, и сперва довольно улыбался, открывая пустые впадины
на месте передних зубов, когда-то выбитых лошадью.
В одном большом городе был ботанический сад, а в этом саду — огромная оранжерея из железа и стекла. Она была очень красива: стройные витые колонны поддерживали все здание;
на них опирались легкие узорчатые арки, переплетенные между собою целой паутиной железных рам, в которые были вставлены стекла. Особенно хороша была оранжерея, когда солнце заходило и освещало ее красным
светом. Тогда она вся горела, красные отблески
играли и переливались, точно в огромном, мелко отшлифованном драгоценном камне.
Улица, залитая солнечным
светом, пестрела яркими пятнами кумачовых рубах и веселым оскалом белых зубов, грызущих подсолнухи;
играли вразброд гармоники, стучали чугунные плиты о костяшки, и голосисто орал петух, вызывая
на бой соседского петуха.
Тогда пустой почти был темен зал,
Но беглый
свет горящего камина
На потолке расписанном дрожал
И
на стене, где виделась картина;
Ручной орган
на улице
играл;
То, кажется, Моцарта каватина
Всегда в ту пору пела свой мотив,
И слушал я, взор в живопись вперив.
До солнечного восхода она веселится. Ясно горят звезды в глубоком темно-синем небе, бледным
светом тихо мерцает «Моисеева дорога» [Млечный Путь.], по краям небосклона то и дело
играют зарницы, кричат во ржи горластые перепела, трещит дерчаг у речки, и в последний раз уныло кукует рябая кукушка. Пришла лета макушка, вещунье больше не куковать… Сошла весна сó неба, красно лето
на небо вступает, хочет жарами землю облить.
Далее я слышал шум, смех, беготню… Черные, глубокие глаза заслонили мне
свет. Я видел их блеск, их смех…
На сочных губах
играла радостная улыбка… То улыбалась моя цыганка Тина…
Прибывший «во место Аллилуя» Павлушка-дьяк был оригинал и всего менее человек «духовенный» — оттого он по свойствам своим так скоро и получил соответственное прозвание «Пустопляс». Он был сталь беден, что казался беднее всех людей
на свете, и, по словам мужиков, пришел «не токма что голый, но ажно синий», и еще он привел с собою мать, а в руках принес лубяной туезок да гармонию,
на которой
играл так, что у всех, кто его слушал, ноги сами поднимались в пляс.