Неточные совпадения
Я пошла
на речку быструю,
Избрала
я место тихое
У ракитова куста.
Села
я на серый камушек,
Подперла рукой головушку,
Зарыдала, сирота!
Громко
я звала родителя:
Ты приди, заступник батюшка!
Посмотри
на дочь любимую…
Понапрасну
я звала.
Нет великой оборонушки!
Рано гостья бесподсудная,
Бесплемянная, безродная,
Смерть родного унесла!
— Нет, ничего не будет, и не думай.
Я поеду с папа гулять
на бульвар. Мы заедем к Долли. Пред обедом
тебя жду. Ах, да!
Ты знаешь, что положение Долли становится решительно невозможным? Она кругом должна, денег у нее нет. Мы вчера говорили с мама и с Арсением (так она
звала мужа сестры Львовой) и решили
тебя с ним напустить
на Стиву. Это решительно невозможно. С папа нельзя говорить об этом… Но если бы
ты и он…
«
Я?» — «Да, Татьяны именины
В субботу. Оленька и мать
Велели
звать, и нет причины
Тебе на зов не приезжать». —
«Но куча будет там народу
И всякого такого сброду…» —
«И, никого, уверен
я!
Кто будет там? своя семья.
Поедем, сделай одолженье!
Ну, что ж?» — «Согласен». — «Как
ты мил!»
При сих словах он осушил
Стакан, соседке приношенье,
Потом разговорился вновь
Про Ольгу: такова любовь!
— У самых моих ног. Кораблекрушение причиной того, что
я, в качестве берегового пирата, могу вручить
тебе этот приз. Яхта, покинутая экипажем, была выброшена
на песок трехвершковым валом — между моей левой пяткой и оконечностью палки. — Он стукнул тростью. — Как
зовут тебя, крошка?
— А,
ты вот куда заехал! — крикнул Лебезятников. — Врешь!
Зови полицию, а
я присягу приму! Одного только понять не могу: для чего он рискнул
на такой низкий поступок! О жалкий, подлый человек!
— В кои-то веки разик можно, — пробормотал старик. — Впрочем,
я вас, господа, отыскал не с тем, чтобы говорить вам комплименты; но с тем, чтобы, во-первых, доложить вам, что мы скоро обедать будем; а во-вторых,
мне хотелось предварить
тебя, Евгений…
Ты умный человек,
ты знаешь людей, и женщин знаешь, и, следовательно, извинишь… Твоя матушка молебен отслужить хотела по случаю твоего приезда.
Ты не воображай, что
я зову тебя присутствовать
на этом молебне: уж он кончен; но отец Алексей…
— Забыл совсем! Шел к
тебе за делом с утра, — начал он, уж вовсе не грубо. — Завтра
звали меня на свадьбу: Рокотов женится. Дай, земляк, своего фрака надеть; мой-то, видишь
ты, пообтерся немного…
—
Меня шестьдесят пять лет Татьяной Марковной
зовут. Ну, что — «как»? И поделом
тебе! Что
ты лаешься
на всех: напал, в самом деле, в чужом доме
на женщину — хозяин остановил
тебя — не по-дворянски поступаешь!..
— Он
зовет тебя;
я сойду к нему с обрыва вместо
тебя на любовное свидание — и потом посмотрим, напишет ли он
тебе еще, придет ли сюда, позовет ли…
«Как, — говорят, —
тебя зовут?» Думают,
я звание какое приму
на себя.
— Об этих глупостях полно! — отрезала она вдруг, — не затем вовсе
я и
звала тебя. Алеша, голубчик, завтра-то, завтра-то что будет? Вот ведь что
меня мучит! Одну только
меня и мучит! Смотрю
на всех, никто-то об том не думает, никому-то до этого и дела нет никакого. Думаешь ли хоть
ты об этом? Завтра ведь судят! Расскажи
ты мне, как его там будут судить? Ведь это лакей, лакей убил, лакей! Господи! Неужто ж его за лакея осудят, и никто-то за него не заступится? Ведь и не потревожили лакея-то вовсе, а?
Скажи
мне сам прямо,
я зову тебя — отвечай: представь, что это
ты сам возводишь здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им наконец мир и покой, но для этого необходимо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное созданьице, вот того самого ребеночка, бившего себя кулачонком в грудь, и
на неотомщенных слезках его основать это здание, согласился ли бы
ты быть архитектором
на этих условиях, скажи и не лги!
—
Ты дурно поступаешь со
мною, Дмитрий.
Я не могу не исполнить твоей просьбы. Но, в свою очередь,
я налагаю
на тебя одно условие.
Я буду бывать у вас; но, если
я отправлюсь из твоего дома не один,
ты обязан сопровождать
меня повсюду, и чтоб
я не имел надобности
звать тебя, — слышишь? — сам
ты, без моего
зова. Без
тебя я никуда ни шагу, ни в оперу, ни к кому из знакомых, никуда.
— А вы полноте-ка! Не видали вы настоящих-то плясуний. А вот у нас в Балахне была девка одна, — уж и не помню чья, как
звали, — так иные, глядя
на ее пляску, даже плакали в радости! Глядишь, бывало,
на нее, — вот
тебе и праздник, и боле ничего не надо! Завидовала
я ей, грешница!
— Ну а
я не знаю, — угрюмо возразил слепой. — Да,
я не знаю. Прежде и
я был уверен, что люблю
тебя больше всего
на свете, но теперь не знаю. Оставь
меня, послушайся тех, кто
зовет тебя к жизни, пока не поздно.
— А такая!.. Вот погляди
ты на меня сейчас и скажи: «Дурак
ты, Петр Васильич, да еще какой дурак-то… ах какой дурак!.. Недаром кривой ерахтой все
зовут… Дурак, дурак!..» Так ведь?.. а?.. Ведь
мне одно словечко было молвить Ястребову-то, так болото-то и мое… а?.. Ну не дурак ли
я после того? Убить
меня мало, кривого подлеца…
— Хорошо. Работайте… Дня
на два еще хватит вашего золота. А
ты, молодец…
тебя Матвеем
звать? из Фотьянки?..
ты получишь от
меня кружку для золота и будешь доставлять
мне ее лично вместо штейгера.
— Да ведь он и бывал в горе, — заметил Чермаченко. — Это еще при твоем родителе было, Никон Авдеич. Уж
ты извини
меня, а родителя-то тоже Палачом
звали… Ну, тогда француз нагрубил что-то главному управляющему, его сейчас в гору,
на шестидесяти саженях работал… Я-то ведь все хорошо помню… Ох-хо-хо… всячины бывало…
После ужина вошла она в ту палату беломраморну, где читала она
на стене словеса огненные, и видит она
на той же стене опять такие же словеса огненные: «Довольна ли госпожа моя своими садами и палатами, угощеньем и прислугою?» И возговорила голосом радошным молодая дочь купецкая, красавица писаная: «Не
зови ты меня госпожой своей, а будь
ты всегда мой добрый господин, ласковый и милостивый.
— Во всяком случае, — продолжал Вихров, —
я один без
тебя здесь не останусь, — уеду хоть к Абрееву, кстати, он
звал меня даже
на службу к себе.
Вообразил
я себе, как бы
я целовал эту могилу,
звал бы
тебя из нее, хоть
на одну минуту, и молил бы у бога чуда, чтоб
ты хоть
на одно мгновение воскресла бы передо
мною; представилось
мне, как бы
я бросился обнимать
тебя, прижал бы к себе, целовал и кажется, умер бы тут от блаженства, что хоть одно мгновение мог еще раз, как прежде, обнять
тебя.
—
Мне не то обидно, — говорил он почти шепотом, — что
меня ушлют — мир везде велик, стало быть, и здесь и в другом месте, везде жить можно — а то вот, что всяк
тебя убийцей
зовет, всяк пальцем
на тебя указывает! Другой, сударь, сызмальства вор, всю жизнь по чужим карманам лазил, а и тот норовит в глаза
тебе наплевать:
я, дескать, только вор, а
ты убийца!..
Ух, как скучно! пустынь, солнце да лиман, и опять заснешь, а оно, это течение с поветрием, опять в душу лезет и кричит: «Иван! пойдем, брат Иван!» Даже выругаешься, скажешь: «Да покажись же
ты, лихо
тебя возьми, кто
ты такой, что
меня так
зовешь?» И вот
я так раз озлобился и сижу да гляжу вполсна за лиман, и оттоль как облачко легкое поднялось и плывет, и прямо
на меня, думаю: тпру, куда
ты, благое, еще вымочишь!
Что
я вам приказываю — вы то сейчас исполнять должны!» А они отвечают: «Что
ты, Иван Северьяныч (
меня в миру Иван Северьяныч, господин Флягин,
звали): как, говорят, это можно, что
ты велишь узду снять?»
Я на них сердиться начал, потому что наблюдаю и чувствую в ногах, как конь от ярости бесится, и его хорошенько подавил в коленях, а им кричу: «Снимай!» Они было еще слово; но тут уже и
я совсем рассвирепел да как заскриплю зубами — они сейчас в одно мгновение узду сдернули, да сами, кто куда видит, бросились бежать, а
я ему в ту же минуту сейчас первое, чего он не ожидал, трах горшок об лоб: горшок разбил, а тесто ему и потекло и в глаза и в ноздри.
«Кличь его, молодка, раз под ветер, а раз супротив ветра: он затоскует и пойдет
тебя искать, — вы и встретитесь». Дал он
мне воды испить и медку
на огурчике подкрепиться.
Я воды испила и огурчик съела, и опять пошла, и все
тебя звала, как он велел, то по ветру, то против ветра — вот и встретились. Спасибо! — и обняла
меня, и поцеловала, и говорит...
— Разумеется, больно, — сердито сказал он. — Оставьте!
мне хорошо, — и пальцы в чулке зашевелились еще быстрее. — Здравствуйте! Как вас
зовут, извините, — сказал он, обращаясь к Козельцову. — Ах, да, виноват, тут всё забудешь, — сказал он, когда тот сказал ему свою фамилию. — Ведь мы с
тобой вместе жили, — прибавил он, без всякого выражения удовольствия, вопросительно глядя
на Володю.
— Слушай… Не сказывай там, что
я тебя звал на целый день.
Потом она прибавила, грустно покачав головою, что у ней только и осталось, что вот эта дочь да вот этот сын (она указала
на них поочередно пальцем); что дочь
зовут Джеммой, а сына — Эмилием; что оба они очень хорошие и послушные дети — особенно Эмилио… («
Я не послушна?» — ввернула тут дочь; «Ох,
ты тоже республиканка!» — ответила мать); что дела, конечно, идут теперь хуже, чем при муже, который по кондитерской части был великий мастер…
— Да, приезжала
звать на свои балы.
Я непременно хочу бывать
на этих балах, и
мне необходимо сделать себе туалет, но у
меня денег нет. Душка, достань
мне их, займи хоть где-нибудь для
меня!
Я чувствую, что глупо, гадко поступаю, беря у
тебя деньги…
— Э,
зови меня, как хочешь! Твоя брань ни у кого
на вороту не повиснет…
Я людей не убивала, в карты и
на разные плутни не обыгрывала, а что насчет баломута
ты говоришь, так это
ты, душенька, не ври,
ты его подкладывал Лябьеву: это еще и прежде замечали за
тобой. Аркаша,
я знаю, что не делал этого, да ты-то хотел его руками жар загребать. Разве
ты не играл с ним в половине, одно скажи!
— Голубчик! Флегонт Васильич (так
звали Прудентова)! позволь
мне часика
на два твой устав!
Я тебе в"общие начала" — чуточку"злой и порочной воли"подпущу! Нельзя без этого, друг мой! Голо!
— Постой, Федор Алексеич! — сказал он, вставая, — это Максимов Буян, не тронь его. Он
зовет меня на могилу моего названого брата; не в меру
я с
тобой загулялся; прости, пора
мне в путь!
В ту пору калечище берет Акундина за его белы руки, молвит таково слово: „
Ты гой еси, добрый молодец, назовись по имени по изотчеству!“
На те ли речи спросные говорит Акундин: „Родом
я из Новагорода,
зовут меня Акундин Акундиныч“.
Так мы расстались. С этих пор
Живу в моем уединенье
С разочарованной душой;
И в мире старцу утешенье
Природа, мудрость и покой.
Уже
зовет меня могила;
Но чувства прежние свои
Еще старушка не забыла
И пламя позднее любви
С досады в злобу превратила.
Душою черной зло любя,
Колдунья старая, конечно,
Возненавидит и
тебя;
Но горе
на земле не вечно».
— Это
тебе наврали, браток, Афинов нету, а есть — Афон, только что не город, а гора, и
на ней — монастырь. Боле ничего. Называется: святая гора Афон, такие картинки есть, старик торговал ими. Есть город Белгород, стоит
на Дунай-реке, вроде Ярославля алибо Нижнего. Города у них неказисты, а вот деревни — другое дело! Бабы тоже, ну, бабы просто до смерти утешны! Из-за одной
я чуть не остался там, — как бишь ее
звали?
— Да, пожил
я, почудил, а — мало! Песня эта — не моя, ее составил один учитель семинарии, как бишь его
звали, покойника? Забыл. Жили мы с ним приятелями. Холостой. Спился и — помер, обморозился. Сколько народу спилось
на моей памяти — сосчитать трудно!
Ты не пьешь? Не пей, погоди. Дедушку часто видишь? Невеселый старичок. С ума будто сходит.
— Сестрица, бывало, расплачутся, — продолжал успокоенный Николай Афанасьевич, — а
я ее куда-нибудь в уголок или
на лестницу тихонечко с глаз Марфы Андревны выманю и уговорю. «Сестрица, говорю, успокойтесь; пожалейте себя, эта немилость к милости». И точно, горячее да сплывчивое сердце их сейчас скоро и пройдет: «Марья! — бывало,
зовут через минутку. — Полно, мать, злиться-то. Чего
ты кошкой-то ощетинилась, иди сядь здесь, работай». Вы ведь, сестрица, не сердитесь?
Когда деспот от власти отрекался,
Желая Русь как жертву усыпить,
Чтобы потом верней ее сгубить,
Свободы голос вдруг раздался,
И Русь
на громкий братский
зовМогла б воспрянуть из оков.
Тогда, как тать ночной, боящийся рассвета,
Позорно
ты бежал от друга и поэта,
Взывавшего: грехи жидов,
Отступничество униатов,
Вес прегрешения сарматов
Принять
я на душу готов,
Лишь только б русскому народу
Мог возвратить его свободу!
Ура!
Поп позвал
меня к себе, и она тоже пошла с Любой, сидели там, пили чай, а дядя Марк доказывал, что хорошо бы в городе театр завести. Потом попадья прекрасно играла
на фисгармонии, а Люба вдруг заплакала, и все они ушли в другую комнату. Горюшина с попадьёй
на ты, а поп
зовёт её Дуня, должно быть, родственница она им. Поп, оставшись с дядей, сейчас же начал говорить о боге; нахмурился, вытянулся, руку поднял вверх и, стоя середи комнаты, трясёт пышными волосами. Дядя отвечал ему кратко и нелюбезно.
—
Я, брат, к
тебе на минутку, — начал он торопливо, — спешил сообщить…
Я уже все разузнал. Никто из них сегодня даже у обедни не был, кроме Илюши, Саши да Настеньки. Маменька, говорят, была в судорогах. Оттирали; насилу оттерли. Теперь положено собираться к Фоме, и
меня зовут. Не знаю только, поздравлять или нет Фому с именинами-то, — важный пункт! И, наконец, как-то они примут весь этот пассаж? Ужас, Сережа,
я уж предчувствую…
— То есть Адам Корнер!
Ты говорил, что так
зовут этого человека. — Дэзи посмотрела
на меня, чтобы
я объяснил, как это судья здесь, в то время как его нет.
— Уйдем отсюда, — сказала Дэзи, когда
я взял ее руку и, не выпуская, повел
на пересекающий переулок бульвар. — Гарвей, милый мой, сердце мое,
я исправлюсь,
я буду сдержанной, но только теперь надо четыре стены.
Я не могу ни поцеловать вас, ни пройтись колесом. Собака…
ты тут. Ее
зовут Хлопс. А надо бы назвать Гавс. Гарвей!
— Как коня запрягать! А вот еще
я тебе скажу, — понизив голову, сказал Лукашка: — коли хочешь,
мне кунак есть, Гирей-хан;
звал на дорогу засесть, где из гор ездят, так вместе поедем; уж
я тебя не выдам, твой мюрид буду.
Несчастливцев. Да ведь
я тебя в товарищи-то не
на разбой
звал.
—
Зову тебя на подмогу: станешь, примерно,
мне подсоблять…
Раз после обедни, как теперь помню, в день тезоименитства благочестивейшего государя Александра Павловича Благословенного он разоблачался в алтаре, поглядел
на меня ласково и спрашивает: «Puer bone, quam appellaris?» [Милый мальчик, как
тебя зовут? (лат.)]
— «Джулия, не
зови людей
на помощь, прошу
тебя!
Я боюсь, — если ревнивый жених твой увидит
меня рядом с
тобою — он
меня убьет… Дай
мне отдохнуть,
я уйду…»
Когда так медленно, так нежно
Ты пьешь лобзания мои,
И для
тебя часы любви
Проходят быстро, безмятежно;
Снедая слезы в тишине,
Тогда, рассеянный, унылый,
Перед собою, как во сне,
Я вижу образ вечно милый;
Его
зову, к нему стремлюсь;
Молчу, не вижу, не внимаю;
Тебе в забвенье предаюсь
И тайный призрак обнимаю.
Об нем в пустыне слезы лью;
Повсюду он со
мною бродит
И мрачную тоску наводит
На душу сирую мою.
Нароков. Коли хотите быть со
мной на ты, так
зовите просто Мартыном; все-таки приличнее. А что такое «Прокофьич»! Вульгарно, мадам, очень вульгарно!
— Не! Што вы думаете? — и тут не дóпустили! Отмолились сами, потом
зовут: теперь, говорят, иди, молись себе. Взошел
я в боковушку, а там голые стены. Они и распятьё-то уволокли… Ах
ты, шут вас задави! Что
мне тут с вами грешить, думаю себе. Не надо!
Я лучше, коли так, дорогой поеду,
на солнышко господне помолюсь.