Неточные совпадения
— Да, да, прощай! — проговорил Левин, задыхаясь от волнения и, повернувшись, взял
свою палку и быстро пошел прочь к
дому. При словах мужика о том, что Фоканыч
живет для души, по правде, по-Божью, неясные, но значительные мысли толпою как будто вырвались откуда-то иззаперти и, все стремясь к одной цели, закружились в его голове, ослепляя его
своим светом.
Дом был большой, старинный, и Левин, хотя
жил один, но топил и занимал весь
дом. Он знал, что это было глупо, знал, что это даже нехорошо и противно его теперешним новым планам, но
дом этот был целый мир для Левина. Это был мир, в котором
жили и умерли его отец и мать. Они
жили тою жизнью, которая для Левина казалась идеалом всякого совершенства и которую он мечтал возобновить с
своею женой, с
своею семьей.
С рукой мертвеца в
своей руке он сидел полчаса, час, еще час. Он теперь уже вовсе не думал о смерти. Он думал о том, что делает Кити, кто
живет в соседнем нумере,
свой ли
дом у доктора. Ему захотелось есть и спать. Он осторожно выпростал руку и ощупал ноги. Ноги были холодны, но больной дышал. Левин опять на цыпочках хотел выйти, но больной опять зашевелился и сказал...
― Только не он. Разве я не знаю его, эту ложь, которою он весь пропитан?.. Разве можно, чувствуя что-нибудь,
жить, как он
живет со мной? Он ничего не понимает, не чувствует. Разве может человек, который что-нибудь чувствует,
жить с
своею преступною женой в одном
доме? Разве можно говорить с ней? Говорить ей ты?
Видно было, что хозяин приходил в
дом только отдохнуть, а не то чтобы
жить в нем; что для обдумыванья
своих планов и мыслей ему не надобно было кабинета с пружинными креслами и всякими покойными удобствами и что жизнь его заключалась не в очаровательных грезах у пылающего камина, но прямо в деле.
Когда брат Натальи Савишны явился для получения наследства и всего имущества покойной оказалось на двадцать пять рублей ассигнациями, он не хотел верить этому и говорил, что не может быть, чтобы старуха, которая шестьдесят лет
жила в богатом
доме, все на руках имела, весь
свой век
жила скупо и над всякой тряпкой тряслась, чтобы она ничего не оставила. Но это действительно было так.
Ты как
живёшь?» — «Я», отвечал Барбос,
Хвост плетью спустя и
свой повеся нос:
«
Живу по-прежнему: терплю и холод,
И голод,
И, сберегаючи хозяйский
дом,
Здесь под забором сплю и мокну под дождём...
«Поярков», — признал Клим, входя в
свою улицу. Она встретила его шумом работы, таким же, какой он слышал вчера. Самгин пошел тише, пропуская в памяти
своей жильцов этой улицы, соображая: кто из них может строить баррикаду? Из-за угла вышел студент, племянник акушерки, которая раньше
жила в
доме Варвары, а теперь — рядом с ним.
Дома его ждала телеграмма из Антверпена. «Париж не вернусь еду Петербург Зотова». Он изорвал бумагу на мелкие куски, положил их в пепельницу, поджег и, размешивая карандашом, дождался, когда бумага превратилась в пепел. После этого ему стало так скучно, как будто вдруг исчезла цель, ради которой он
жил в этом огромном городе. В сущности — город неприятный, избалован богатыми иностранцами,
живет напоказ и обязывает к этому всех
своих людей.
Он значительно расширил рассказ о воскресенье рассказом о
своих наблюдениях над царем, интересно сопоставлял его с Гапоном, намекал на какое-то неуловимое — неясное и для себя — сходство между ними, говорил о кочегаре, о рабочих, которые умирали так потрясающе просто, о том, как старичок стучал камнем в стену
дома, где
жил и умер Пушкин, — о старичке этом он говорил гораздо больше, чем знал о нем.
— Должно быть, есть люди, которым все равно, что защищать. До этой квартиры мы с мужем
жили на Бассейной, в
доме, где квартировала графиня или княгиня — я не помню ее фамилии, что-то вроде Мейендорф, Мейенберг, вообще — мейен. Так эта графиня защищала право
своей собачки гадить на парадной лестнице…
«Да, здесь умеют
жить», — заключил он, побывав в двух-трех своеобразно благоустроенных
домах друзей Айно, гостеприимных и прямодушных людей, которые хорошо были знакомы с русской жизнью, русским искусством, но не обнаружили русского пристрастия к спорам о наилучшем устроении мира, а страну
свою знали, точно книгу стихов любимого поэта.
У него был
свой сын, Андрей, почти одних лет с Обломовым, да еще отдали ему одного мальчика, который почти никогда не учился, а больше страдал золотухой, все детство проходил постоянно с завязанными глазами или ушами да плакал все втихомолку о том, что
живет не у бабушки, а в чужом
доме, среди злодеев, что вот его и приласкать-то некому, и никто любимого пирожка не испечет ему.
— Врешь! Там кума моя
живет; у ней
свой дом, с большими огородами. Она женщина благородная, вдова, с двумя детьми; с ней
живет холостой брат: голова, не то, что вот эта, что тут в углу сидит, — сказал он, указывая на Алексеева, — нас с тобой за пояс заткнет!
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И
проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати
дома — несчастный!»
— Оттреплет этакий барин! — говорил Захар. — Такая добрая душа; да это золото — а не барин, дай Бог ему здоровья! Я у него как в царствии небесном: ни нужды никакой не знаю, отроду дураком не назвал;
живу в добре, в покое, ем с его стола, уйду, куда хочу, — вот что!.. А в деревне у меня особый
дом, особый огород, отсыпной хлеб; мужики все в пояс мне! Я и управляющий и можедом! А вы-то с
своим…
С полгода по смерти Обломова
жила она с Анисьей и Захаром в
дому, убиваясь горем. Она проторила тропинку к могиле мужа и выплакала все глаза, почти ничего не ела, не пила, питалась только чаем и часто по ночам не смыкала глаз и истомилась совсем. Она никогда никому не жаловалась и, кажется, чем более отодвигалась от минуты разлуки, тем больше уходила в себя, в
свою печаль, и замыкалась от всех, даже от Анисьи. Никто не знал, каково у ней на душе.
Ей стало гораздо легче, когда заговорили о другом и объявили ей, что теперь им можно опять
жить вместе, что и ей будет легче «среди
своих горе мыкать», и им хорошо, потому что никто, как она, не умеет держать
дома в порядке.
— Помилуйте, — плачет старушка, — да я его всякий день на улице вижу — он в
своем доме живет.
— Помилуй, Леонтий; ты ничего не делаешь для
своего времени, ты пятишься, как рак. Оставим римлян и греков — они сделали
свое. Будем же делать и мы, чтоб разбудить это (он указал вокруг на спящие улицы, сады и
дома). Будем превращать эти обширные кладбища в
жилые места, встряхивать спящие умы от застоя!
— Вам скучно
жить мирно, бури хочется! А обещали мне и другую жизнь, и чего-чего не обещали! Я была так счастлива, что даже
дома заметили экстаз. А вы опять за
свое!
— Да, упасть в обморок не от того, от чего вы упали, а от того, что осмелились распоряжаться вашим сердцем, потом уйти из
дома и сделаться его женой. «Сочиняет, пишет письма, дает уроки, получает деньги, и этим
живет!» В самом деле, какой позор! А они, — он опять указал на предков, — получали, ничего не сочиняя, и проедали весь
свой век чужое — какая слава!.. Что же сталось с Ельниным?
— Когда… буду в зрелых летах, буду
своим домом жить, когда у меня будут
свои…
Она
жила у Фанариотовой,
своей бабушки, конечно как ее воспитанница (Версилов ничего не давал на их содержание), — но далеко не в той роли, в какой обыкновенно описывают воспитанниц в
домах знатных барынь, как у Пушкина, например, в «Пиковой даме» воспитанница у старой графини.
Каждый крестьянин
живет отдельно в огороженном
доме, среди
своего поля, которое и обработывает.
Эта тонкая лесть и вся изящно-роскошная обстановка жизни в
доме генерала сделали то, что Нехлюдов весь отдался удовольствию красивой обстановки, вкусной пищи и легкости и приятности отношений с благовоспитанными людьми
своего привычного круга, как будто всё то, среди чего он
жил в последнее время, был сон, от которого он проснулся к настоящей действительности.
— Только подумаем, любезные сестры и братья, о себе, о
своей жизни, о том, что мы делаем, как
живем, как прогневляем любвеобильного Бога, как заставляем страдать Христа, и мы поймем, что нет нам прощения, нет выхода, нет спасения, что все мы обречены погибели. Погибель ужасная, вечные мученья ждут нас, — говорил он дрожащим, плачущим голосом. — Как спастись? Братья, как спастись из этого ужасного пожара? Он объял уже
дом, и нет выхода.
Она не только знает читать и писать, она знает по-французски, она, сирота, вероятно несущая в себе зародыши преступности, была воспитана в интеллигентной дворянской семье и могла бы
жить честным трудом; но она бросает
своих благодетелей, предается
своим страстям и для удовлетворения их поступает в
дом терпимости, где выдается от других
своих товарок
своим образованием и, главное, как вы слышали здесь, господа присяжные заседатели, от ее хозяйки, умением влиять на посетителей тем таинственным, в последнее время исследованным наукой, в особенности школой Шарко, свойством, известным под именем внушения.
Потом он рассказал, как он в продолжение двадцати восьми лет ходил в заработки и весь
свой заработок отдавал в
дом, сначала отцу, потом старшему брату, теперь племяннику, заведывавшему хозяйством, сам же
проживал из заработанных пятидесяти-шестидееяти рублей в год два-три рубля на баловство: на табак и спички.
— А ты подумал ли о том, Сереженька, что дом-то, в котором будешь
жить с
своей бусурманкой, построен Павлом Михайлычем?.. Ведь у старика все косточки перевернутся в могилке, когда твоя-то бусурманка в его
дому свою веру будет справлять. Не для этого он строил дом-то! Ох-хо-хо… Разве не стало тебе других невест?..
Привалов увидел девушку совершенно в новом для него свете: она тяготилась богатой обстановкой, в которой приходилось
жить, всякой фальшивой нотой, которых так много звучало в жизни бахаревского
дома, наконец,
своей бездеятельной, бесполезной и бесцельной ролью богатой невесты.
Мальчик еще при жизни отца находился под руководством Бахарева и
жил в его
доме; после смерти Александра Привалова Бахарев сделался опекуном его сына и с
своей стороны употребил все усилия, чтобы дать всеми оставленному сироте приличное воспитание.
Однажды, когда Привалов сидел у Бахаревых, зашла речь о старухе Колпаковой, которая
жила в
своем старом, развалившемся гнезде, недалеко от бахаревского
дома.
Сергей Привалов
прожил в бахаревском
доме до пятнадцати лет, а затем вместе с
своим другом Костей был отправлен в Петербург, где и
прожил безвыездно до настоящего времени, то есть больше пятнадцати лет.
— Мне тяжело ехать, собственно, не к Ляховскому, а в этот старый
дом, который построен дедом, Павлом Михайлычем. Вам, конечно, известна история тех безобразий, какие творились в стенах этого
дома. Моя мать заплатила
своей жизнью за удовольствие
жить в нем…
Прошедшую весну и лето в
доме жили собственно только Марья Степановна и Верочка, а «Моисей», по
своему обыкновению, появлялся как комета.
Веревкин с женой
жил в бахаревском
доме и, кажется, совсем отказался от
своих прежних привычек и друзей веселой юности.
— Матушка ты наша, Надежда Васильевна, — говорила одна сгорбленная старушка, — ты
поживи с нами подоле, так ее
своими глазыньками увидишь. Мужику какое житье: знает он
свою пашню да лошадь, а баба весь
дом везет, в поле колотится в страду, как каторжная, да с ребятишками смертыньку постоянную принимает.
Хотя госпожа Хохлакова
проживала большею частию в другой губернии, где имела поместье, или в Москве, где имела собственный
дом, но и в нашем городке у нее был
свой дом, доставшийся от отцов и дедов.
И дети, и приказчики теснились в
своих помещениях, но верх
дома занимал старик один и не пускал к себе
жить даже дочь, ухаживавшую за ним и которая в определенные часы и в неопределенные зовы его должна была каждый раз взбегать к нему наверх снизу, несмотря на давнишнюю одышку
свою.
Но затем, простив ей по неведению, прибавил, «как бы смотря в книгу будущего» (выражалась госпожа Хохлакова в письме
своем), и утешение, «что сын ее Вася
жив несомненно, и что или сам приедет к ней вскорости, или письмо пришлет, и чтоб она шла в
свой дом и ждала сего.
Дом же Морозовой был большой, каменный, двухэтажный, старый и очень неприглядный на вид; в нем
проживала уединенно сама хозяйка, старая женщина, с двумя
своими племянницами, тоже весьма пожилыми девицами.
Происходил он от старинного
дома, некогда богатого; деды его
жили пышно, по-степному: то есть принимали званых и незваных, кормили их на убой, отпускали по четверти овса чужим кучерам на тройку, держали музыкантов, песельников, гаеров и собак, в торжественные дни поили народ вином и брагой, по зимам ездили в Москву на
своих, в тяжелых колымагах, а иногда по целым месяцам сидели без гроша и питались домашней живностью.
— Меня, я думаю,
дома ждут обедать, — сказала Верочка: — пора. Теперь, мой миленький, я и три и четыре дня
проживу в
своем подвале без тоски, пожалуй, и больше
проживу, — стану я теперь тосковать! ведь мне теперь нечего бояться — нет, ты меня не провожай: я поеду одна, чтобы не увидали как-нибудь.
— Полно врать, Антон Пафнутьич. Знаем мы вас; куда тебе деньги тратить,
дома живешь свинья свиньей, никого не принимаешь,
своих мужиков обдираешь, знай копишь да и только.
Татьяна уже не
жила тогда в господском
доме, а в избе у замужней сестры
своей, скотницы.
Татьяна даже не хотела переселиться к нам в
дом и продолжала
жить у
своей сестры, вместе с Асей. В детстве я видывал Татьяну только по праздникам, в церкви. Повязанная темным платком, с желтой шалью на плечах, она становилась в толпе, возле окна, — ее строгий профиль четко вырезывался на прозрачном стекле, — и смиренно и важно молилась, кланяясь низко, по-старинному. Когда дядя увез меня, Асе было всего два года, а на девятом году она лишилась матери.
Жил он чрезвычайно своеобычно; в большом
доме своем на Тверском бульваре занимал он одну крошечную комнату для себя и одну для лаборатории.
Покинутый всеми родными и всеми посторонними, он
жил один-одинехонек в
своем большом
доме на Тверском бульваре, притеснял
свою дворню и разорял мужиков.
Добрые люди винили меня за то, что я замешался очертя голову в политические движения и предоставил на волю божью будущность семьи, — может, оно и было не совсем осторожно; но если б,
живши в Риме в 1848 году, я сидел
дома и придумывал средства, как спасти
свое именье, в то время как вспрянувшая Италия кипела пред моими окнами, тогда я, вероятно, не остался бы в чужих краях, а поехал бы в Петербург, снова вступил бы на службу, мог бы быть «вице-губернатором», за «оберпрокурорским столом» и говорил бы
своему секретарю «ты», а
своему министру «ваше высокопревосходительство!».