Неточные совпадения
Как взбежишь по лестнице
к себе на четвертый этаж — скажешь только кухарке: «На, Маврушка, шинель…» Что ж я вру — я и позабыл, что
живу в бельэтаже.
Перевелись помещики,
В усадьбах не
живут они
И умирать на старости
Уже не едут
к нам.
Попа уж мы доведали,
Доведали помещика,
Да прямо мы
к тебе!
Чем нам искать чиновника,
Купца, министра царского,
Царя (еще допустит ли
Нас, мужичонков, царь?) —
Освободи нас, выручи!
Молва идет всесветная,
Что ты вольготно, счастливо
Живешь… Скажи по-божески
В чем счастие твое...
Был господин невысокого рода,
Он деревнишку на взятки купил,
Жил в ней безвыездно
тридцать три года,
Вольничал, бражничал, горькую пил,
Жадный, скупой, не дружился
с дворянами,
Только
к сестрице езжал на чаек;
Даже с родными, не только
с крестьянами...
У нас они венчалися,
У нас крестили детушек,
К нам приходили каяться,
Мы отпевали их,
А если и случалося,
Что
жил помещик в городе,
Так умирать наверное
В деревню приезжал.
Спасаться,
жить по-божески
Учила нас угодница,
По праздникам
к заутрене
Будила… а потом
Потребовала странница,
Чтоб грудью не кормили мы
Детей по постным дням.
Г-жа Простакова. Ты же еще, старая ведьма, и разревелась. Поди, накорми их с собою, а после обеда тотчас опять сюда. (
К Митрофану.) Пойдем со мною, Митрофанушка. Я тебя из глаз теперь не выпущу. Как скажу я тебе нещечко, так
пожить на свете слюбится. Не век тебе, моему другу, не век тебе учиться. Ты, благодаря Бога, столько уже смыслишь, что и сам взведешь деточек. (
К Еремеевне.) С братцем переведаюсь не по-твоему. Пусть же все добрые люди увидят, что мама и что мать родная. (Отходит с Митрофаном.)
Цыфиркин. А наш брат и век так
живет. Дела не делай, от дела не бегай. Вот беда нашему брату, как кормят плохо, как сегодни
к здешнему обеду провианту не стало…
Между тем дела в Глупове запутывались все больше и больше. Явилась третья претендентша, ревельская уроженка Амалия Карловна Штокфиш, которая основывала свои претензии единственно на том, что она два месяца
жила у какого-то градоначальника в помпадуршах. Опять шарахнулись глуповцы
к колокольне, сбросили с раската Семку и только что хотели спустить туда же пятого Ивашку, как были остановлены именитым гражданином Силой Терентьевым Пузановым.
Они вспомнили, что в ветхом деревянном домике действительно
жила и содержала заезжий дом их компатриотка, Анеля Алоизиевна Лядоховская, и что хотя она не имела никаких прав на название градоначальнической помпадурши, но тоже была как-то однажды призываема
к градоначальнику.
Долго ли, коротко ли они так
жили, только в начале 1776 года в тот самый кабак, где они в свободное время благодушествовали, зашел бригадир. Зашел, выпил косушку, спросил целовальника, много ли прибавляется пьяниц, но в это самое время увидел Аленку и почувствовал, что язык у него прилип
к гортани. Однако при народе объявить о том посовестился, а вышел на улицу и поманил за собой Аленку.
— Ладно. Володеть вами я желаю, — сказал князь, — а чтоб идти
к вам
жить — не пойду! Потому вы
живете звериным обычаем: с беспробного золота пенки снимаете, снох портите! А вот посылаю
к вам заместо себя самого этого новотора-вора: пущай он вами дома правит, а я отсель и им и вами помыкать буду!
«Так и я, и Петр, и кучер Федор, и этот купец, и все те люди, которые
живут там по Волге, куда приглашают эти объявления, и везде, и всегда», думала она, когда уже подъехала
к низкому строению Нижегородской станции и
к ней навстречу выбежали артельщики.
— Да, да, прощай! — проговорил Левин, задыхаясь от волнения и, повернувшись, взял свою палку и быстро пошел прочь
к дому. При словах мужика о том, что Фоканыч
живет для души, по правде, по-Божью, неясные, но значительные мысли толпою как будто вырвались откуда-то иззаперти и, все стремясь
к одной цели, закружились в его голове, ослепляя его своим светом.
Либеральная партия говорила или, лучше, подразумевала, что религия есть только узда для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич не мог вынести без боли в ногах даже короткого молебна и не мог понять,
к чему все эти страшные и высокопарные слова о том свете, когда и на этом
жить было бы очень весело.
— Да расскажи мне, что делается в Покровском? Что, дом всё стоит, и березы, и наша классная? А Филипп садовник, неужели
жив? Как я помню беседку и диван! Да смотри же, ничего не переменяй в доме, но скорее женись и опять заведи то же, что было. Я тогда приеду
к тебе, если твоя жена будет хорошая.
— Не думаю, опять улыбаясь, сказал Серпуховской. — Не скажу, чтобы не стоило
жить без этого, но было бы скучно. Разумеется, я, может быть, ошибаюсь, но мне кажется, что я имею некоторые способности
к той сфере деятельности, которую я избрал, и что в моих руках власть, какая бы она ни была, если будет, то будет лучше, чем в руках многих мне известных, — с сияющим сознанием успеха сказал Серпуховской. — И потому, чем ближе
к этому, тем я больше доволен.
Константин Левин заглянул в дверь и увидел, что говорит с огромной шапкой волос молодой человек в поддевке, а молодая рябоватая женщина, в шерстяном платье без рукавчиков и воротничков, сидит на диване. Брата не видно было. У Константина больно сжалось сердце при мысли о том, в среде каких чужих людей
живет его брат. Никто не услыхал его, и Константин, снимая калоши, прислушивался
к тому, что говорил господин в поддевке. Он говорил о каком-то предприятии.
— Да, — сказал он, решительно подходя
к ней. — Ни я, ни вы не смотрели на наши отношения как на игрушку, а теперь наша судьба решена. Необходимо кончить, — сказал он оглядываясь, — ту ложь, в которой мы
живем.
Вронский слушал внимательно, но не столько самое содержание слов занимало его, сколько то отношение
к делу Серпуховского, уже думающего бороться с властью и имеющего в этом свои симпатии и антипатии, тогда как для него были по службе только интересы эскадрона. Вронский понял тоже, как мог быть силен Серпуховской своею несомненною способностью обдумывать, понимать вещи, своим умом и даром слова, так редко встречающимся в той среде, в которой он
жил. И, как ни совестно это было ему, ему было завидно.
Живя старою жизнью, она ужасалась на себя, на свое полное непреодолимое равнодушие ко всему своему прошедшему:
к вещам,
к привычкам,
к людям, любившим и любящим ее,
к огорченной этим равнодушием матери,
к милому, прежде больше всего на свете любимому нежному отцу.
Кроме того, хотя он долго
жил в самых близких отношениях
к мужикам как хозяин и посредник, а главное, как советчик (мужики верили ему и ходили верст за сорок
к нему советоваться), он не имел никакого определенного суждения о народе, и на вопрос, знает ли он народ, был бы в таком же затруднении ответить, как на вопрос, любит ли он народ.
Нет таких условий,
к которым человек не мог бы привыкнуть, в особенности если он видит, что все окружающие его
живут так же.
Левин часто любовался на эту жизнь, часто испытывал чувство зависти
к людям, живущим этою жизнью, но нынче в первый paз, в особенности под впечатлением того, что он видел в отношениях Ивана Парменова
к его молодой жене, Левину в первый раз ясно пришла мысль о том, что от него зависит переменить ту столь тягостную, праздную, искусственную и личную жизнь, которою он
жил, на эту трудовую, чистую и общую прелестную жизнь.
— Да, я понимаю, что положение его ужасно; виноватому хуже, чем невинному, — сказала она, — если он чувствует, что от вины его всё несчастие. Но как же простить, как мне опять быть его женою после нее? Мне
жить с ним теперь будет мученье, именно потому, что я люблю свою прошедшую любовь
к нему…
«И разве не то же делают все теории философские, путем мысли странным, несвойственным человеку, приводя его
к знанию того, что он давно знает и так верно знает, что без того и
жить бы не мог? Разве не видно ясно в развитии теории каждого философа, что он вперед знает так же несомненно, как и мужик Федор, и ничуть не яснее его главный смысл жизни и только сомнительным умственным путем хочет вернуться
к тому, что всем известно?»
— Нет, лучше поедем, — сказал Степан Аркадьич, подходя
к долгуше. Он сел, обвернул себе ноги тигровым пледом и закурил сигару. — Как это ты не куришь! Сигара — это такое не то что удовольствие, а венец и признак удовольствия. Вот это жизнь! Как хорошо! Вот бы как я желал
жить!
— Нет, — перебила его графиня Лидия Ивановна. — Есть предел всему. Я понимаю безнравственность, — не совсем искренно сказала она, так как она никогда не могла понять того, что приводит женщин
к безнравственности, — но я не понимаю жестокости,
к кому же?
к вам! Как оставаться в том городе, где вы? Нет, век
живи, век учись. И я учусь понимать вашу высоту и ее низость.
Левин не поверил бы три месяца тому назад, что мог бы заснуть спокойно в тех условиях, в которых он был нынче; чтобы,
живя бесцельною, бестолковою жизнию, притом жизнию сверх средств, после пьянства (иначе он не мог назвать того, что было в клубе), нескладных дружеских отношений с человеком, в которого когда-то была влюблена жена, и еще более нескладной поездки
к женщине, которую нельзя было иначе назвать, как потерянною, и после увлечения своего этою женщиной и огорчения жены, — чтобы при этих условиях он мог заснуть покойно.
— А мы
живем и ничего не знаем, — сказал раз Вронский пришедшему
к ним поутру Голенищеву. — Ты видел картину Михайлова? — сказал он, подавая ему только что полученную утром русскую газету и указывая на статью о русском художнике, жившем в том же городе и окончившем картину, о которой давно ходили слухи и которая вперед была куплена. В статье были укоры правительству и Академии за то, что замечательный художник был лишен всякого поощрения и помощи.
Все
живут: и эти бабы, и сестра Натали, и Варенька, и Анна,
к которой я еду, только не я».
— Вот и я, — сказал князь. — Я
жил за границей, читал газеты и, признаюсь, еще до Болгарских ужасов никак не понимал, почему все Русские так вдруг полюбили братьев Славян, а я никакой
к ним любви не чувствую? Я очень огорчался, думал, что я урод или что так Карлсбад на меня действует. Но, приехав сюда, я успокоился, я вижу, что и кроме меня есть люди, интересующиеся только Россией, а не братьями Славянами. Вот и Константин.
«Я, воспитанный в понятии Бога, христианином, наполнив всю свою жизнь теми духовными благами, которые дало мне христианство, преисполненный весь и живущий этими благами, я, как дети, не понимая их, разрушаю, то есть хочу разрушить то, чем я
живу. А как только наступает важная минута жизни, как дети, когда им холодно и голодно, я иду
к Нему, и еще менее, чем дети, которых мать бранит за их детские шалости, я чувствую, что мои детские попытки с жиру беситься не зачитываются мне».
— Мы здесь не умеем
жить, — говорил Петр Облонский. — Поверишь ли, я провел лето в Бадене; ну, право, я чувствовал себя совсем молодым человеком. Увижу женщину молоденькую, и мысли… Пообедаешь, выпьешь слегка — сила, бодрость. Приехал в Россию, — надо было
к жене да еще в деревню, — ну, не поверишь, через две недели надел халат, перестал одеваться
к обеду. Какое о молоденьких думать! Совсем стал старик. Только душу спасать остается. Поехал в Париж — опять справился.
Но дело в том, ― она, ожидая этого развода здесь, в Москве, где все его и ее знают,
живет три месяца; никуда не выезжает, никого не видает из женщин, кроме Долли, потому что, понимаешь ли, она не хочет, чтобы
к ней ездили из милости; эта дура княжна Варвара ― и та уехала, считая это неприличным.
Маша обещала писать Константину в случае нужды и уговаривать Николая Левина приехать
жить к брату.
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал, говоря о тебе, и какая поэзия и высота была ты для него, и я знаю, что чем больше он с тобой
жил, тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он
к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда была и осталась, а это увлечение не души его…
Когда она думала о Вронском, ей представлялось, что он не любит ее, что он уже начинает тяготиться ею, что она не может предложить ему себя, и чувствовала враждебность
к нему зa это. Ей казалось, что те слова, которые она сказала мужу и которые она беспрестанно повторяла в своем воображении, что она их сказала всем и что все их слышали. Она не могла решиться взглянуть в глаза тем, с кем она
жила. Она не могла решиться позвать девушку и еще меньше сойти вниз и увидать сына и гувернантку.
— Нет, ты мне всё-таки скажи… Ты видишь мою жизнь. Но ты не забудь, что ты нас видишь летом, когда ты приехала, и мы не одни… Но мы приехали раннею весной,
жили совершенно одни и будем
жить одни, и лучше этого я ничего не желаю. Но представь себе, что я
живу одна без него, одна, а это будет… Я по всему вижу, что это часто будет повторяться, что он половину времени будет вне дома, — сказала она, вставая и присаживаясь ближе
к Долли.
— Мы с ним большие друзья. Я очень хорошо знаю его. Прошлую зиму, вскоре после того… как вы у нас были, — сказала она с виноватою и вместе доверчивою улыбкой, у Долли дети все были в скарлатине, и он зашел
к ней как-то. И можете себе представить, — говорила она шопотом. — ему так жалко стало ее, что он остался и стал помогать ей ходить за детьми. Да; и три недели
прожил у них в доме и как нянька ходил за детьми.
«Пятнадцать минут туда, пятнадцать назад. Он едет уже, он приедет сейчас. — Она вынула часы и посмотрела на них. — Но как он мог уехать, оставив меня в таком положении? Как он может
жить, не примирившись со мною?» Она подошла
к окну и стала смотреть на улицу. По времени он уже мог вернуться. Но расчет мог быть неверен, и она вновь стала вспоминать, когда он уехал, и считать минуты.
Слова кондуктора разбудили его и заставили вспомнить о матери и предстоящем свидании с ней. Он в душе своей не уважал матери и, не отдавая себе в том отчета, не любил ее, хотя по понятиям того круга, в котором
жил, по воспитанию своему, не мог себе представить других
к матери отношений, как в высшей степени покорных и почтительных, и тем более внешне покорных и почтительных, чем менее в душе он уважал и любил ее.
После страшной боли и ощущения чего-то огромного, больше самой головы, вытягиваемого из челюсти, больной вдруг, не веря еще своему счастию, чувствует, что не существует более того, что так долго отравляло его жизнь, приковывало
к себе всё внимание, и что он опять может
жить, думать и интересоваться не одним своим зубом.
«Не для нужд своих
жить, а для Бога. Для какого Бога? И что можно сказать бессмысленнее того, что он сказал? Он сказал, что не надо
жить для своих нужд, то есть что не надо
жить для того, что мы понимаем,
к чему нас влечет, чего нам хочется, а надо
жить для чего-то непонятного, для Бога, которого никто ни понять, ни определить не может. И что же? Я не понял этих бессмысленных слов Федора? А поняв, усумнился в их справедливости? нашел их глупыми, неясными, неточными?».
Она теперь ясно сознавала зарождение в себе нового чувства любви
к будущему, отчасти для нее уже настоящему ребенку и с наслаждением прислушивалась
к этому чувству. Он теперь уже не был вполне частью ее, а иногда
жил и своею независимою от нее жизнью. Часто ей бывало больно от этого, но вместе с тем хотелось смеяться от странной новой радости.
С тех пор, хотя они не были в разводе, они
жили врозь, и когда муж встречался с женою, то всегда относился
к ней с неизменною ядовитою насмешкой, причину которой нельзя было понять.
— Расчет один, что дома
живу, не покупное, не нанятое. Да еще всё надеешься, что образумится народ. А то, верите ли, — это пьянство, распутство! Все переделились, ни лошаденки, ни коровенки. С голоду дохнет, а возьмите его в работники наймите, — он вам норовит напортить, да еще
к мировому судье.
Ответа не было, кроме того общего ответа, который дает жизнь на все самые сложные и неразрешимые вопросы. Ответ этот: надо
жить потребностями дня, то есть забыться. Забыться сном уже нельзя, по крайней мере, до ночи, нельзя уже вернуться
к той музыке, которую пели графинчики-женщины; стало быть, надо забыться сном жизни.
Меня невольно поразила способность русского человека применяться
к обычаям тех народов, среди которых ему случается
жить; не знаю, достойно порицания или похвалы это свойство ума, только оно доказывает неимоверную его гибкость и присутствие этого ясного здравого смысла, который прощает зло везде, где видит его необходимость или невозможность его уничтожения.
Я надеялся, что скука не
живет под чеченскими пулями; — напрасно: через месяц я так привык
к их жужжанию и
к близости смерти, что, право, обращал больше внимание на комаров, — и мне стало скучнее прежнего, потому что я потерял почти последнюю надежду.