Неточные совпадения
И мертвыми покажутся пред ними все добродетельные люди других племен, как мертва
книга пред
живым словом!
У стола в комнате Нехаевой стояла шерстяная, кругленькая старушка, она бесшумно брала в руки вещи,
книги и обтирала их тряпкой. Прежде чем взять вещь, она вежливо кивала головою, а затем так осторожно вытирала ее, точно вазочка или
книга были
живые и хрупкие, как цыплята. Когда Клим вошел в комнату, она зашипела на него...
А чтение, а ученье — вечное питание мысли, ее бесконечное развитие! Ольга ревновала к каждой не показанной ей
книге, журнальной статье, не шутя сердилась или оскорблялась, когда он не заблагорассудит показать ей что-нибудь, по его мнению, слишком серьезное, скучное, непонятное ей, называла это педантизмом, пошлостью, отсталостью, бранила его «старым немецким париком». Между ними по этому поводу происходили
живые, раздражительные сцены.
Прочими
книгами в старом доме одно время заведовала Вера, то есть брала, что ей нравилось, читала или не читала, и ставила опять на свое место. Но все-таки до
книг дотрогивалась
живая рука, и они кое-как уцелели, хотя некоторые, постарее и позамасленнее, тронуты были мышами. Вера писала об этом через бабушку к Райскому, и он поручил передать
книги на попечение Леонтия.
На Марфеньку и на Викентьева точно
живой водой брызнули. Она схватила ноты,
книгу, а он шляпу, и только было бросились к дверям, как вдруг снаружи, со стороны проезжей дороги, раздался и разнесся по всему дому чей-то дребезжащий голос.
Смотри: вот они все
живые здесь — в этих
книгах.
Видно было, что рядом с
книгами, которыми питалась его мысль, у него горячо приютилось и сердце, и он сам не знал, чем он так крепко связан с жизнью и с
книгами, не подозревал, что если б пропали
книги, не пропала бы жизнь, а отними у него эту
живую «римскую голову», по всей жизни его прошел бы паралич.
— Врал, хвастал, не понимал ничего, Борис, — сказал он, — и не случись этого… я никогда бы и не понял. Я думал, что я люблю древних людей, древнюю жизнь, а я просто любил…
живую женщину; и любил и
книги, и гимназию, и древних, и новых людей, и своих учеников… и тебя самого… и этот — город, вот с этим переулком, забором и с этими рябинами — потому только — что ее любил! А теперь это все опротивело, я бы готов хоть к полюсу уехать… Да, я это недавно узнал: вот как тут корчился на полу и читал ее письмо.
Книга эта еще замечательна тем, что написана прекрасным, легким и
живым языком.
Между тем китайский ученый не смеет даже выразить свою мысль
живым, употребительным языком: это запрещено; он должен выражаться, как показано в
книгах.
Так же как в одной поваренной
книге говорится, что раки любят, чтоб их варили
живыми, он вполне был убежден, и не в переносном смысле, как это выражение понималось в поваренной
книге, а в прямом, — думал и говорил, что народ любит быть суеверным.
Даже самый беспорядок в этих комнатах после министерской передней, убожества хозяйского кабинета и разлагающегося великолепия мертвых залов, — даже беспорядок казался приятным, потому что красноречиво свидетельствовал о присутствии
живых людей: позабытая на столе
книга, начатая женская работа, соломенная шляпка с широкими полями и простеньким полевым цветочком, приколотым к тулье, — самый воздух, кажется, был полон жизни и говорил о чьем-то невидимом присутствии, о какой-то женской руке, которая производила этот беспорядок и расставила по окнам пахучие летние цветы.
Но о сем скажем в следующей
книге, а теперь лишь прибавим вперед, что не прошел еще и день, как совершилось нечто до того для всех неожиданное, а по впечатлению, произведенному в среде монастыря и в городе, до того как бы странное, тревожное и сбивчивое, что и до сих пор, после стольких лет, сохраняется в городе нашем самое
живое воспоминание о том столь для многих тревожном дне…
Одна лекция осталась у меня в памяти, — это та, в которой он говорил о
книге Мишле «Le Peuple» [«Народ» (фр.).] и о романе Ж. Санда «La Mare au Diable», [«Чертова лужа» (фр.).] потому что он в ней живо коснулся
живого и современного интереса.
Я изучал западное мышление не только по
книгам, но и по общению с
живыми людьми.
У попа было благообразное Христово лицо, ласковые, женские глаза и маленькие руки, тоже какие-то ласковые ко всему, что попадало в них. Каждую вещь —
книгу, линейку, ручку пера — он брал удивительно хорошо, точно вещь была
живая, хрупкая, поп очень любил ее и боялся повредить ей неосторожным прикосновением. С ребятишками он был не так ласков, но они все-таки любили его.
Я тебе реестрик сама напишу, какие тебе
книги перво-наперво надо прочесть; хочешь иль нет?“ И никогда-то, никогда прежде она со мной так не говорила, так что даже удивила меня; в первый раз как
живой человек вздохнул.
Корфова
книга вам не понравится — я с отвращением прочел ее, хотя он меня уверял, что буду доволен. Значит, он очень дурного мнения обо мне. Совершенно то же, что в рукописной брошюре, только теперь не выставлены имена
живых. Убийственная раболепная лесть убивает с первой страницы предисловия. — Истинно, мне жаль моего барона!..
— «Не для
книги, не для бумажной
книги, а для
живой, всемогущей, творческой мысли, для неугасимой жажды света и правды; для них уне есть человеку погибнути», — говорил ей другой голос.
«Я падаю, я падаю, — думал он с отвращением и со скукой. — Что за жизнь! Что-то тесное, серое и грязное… эта развратная и ненужная связь, пьянство, тоска, убийственное однообразие службы, и хоть бы одно
живое слово, хоть бы один момент чистой радости.
Книги, музыка, наука — где все это?»
Калинович не утерпел и вошел, но невольно попятился назад. Небольшая комната была завалена
книгами, тетрадями и корректурами; воздух был удушлив и пропитан лекарствами. Зыков, в поношенном халате, лежал на истертом и полинялом диване. Вместо полного сил и здоровья юноши, каким когда-то знал его Калинович в университете, он увидел перед собою скорее скелет, чем
живого человека.
Все самые неестественные лица и события были для меня так же живы, как действительность, я не только не смел заподозрить автора во лжи, но сам автор не существовал для меня, а сами собой являлись передо мной, из печатной
книги,
живые, действительные люди и события.
Это меня тем более удивляло, что я уже довольно резко чувствовал противоречия между жизнью и
книгой; вот предо мною
живые люди, и в
книгах нет таких: нет Смурого, кочегара Якова, бегуна Александра Васильева, Жихарева, прачки Натальи…
«Мертвые души» я прочитал неохотно; «Записки из мертвого дома» — тоже; «Мертвые души», «Мертвый дом», «Смерть», «Три смерти», «
Живые мощи» — это однообразие названий
книг невольно останавливало внимание, возбуждая смутную неприязнь к таким
книгам. «Знамение времени», «Шаг за шагом», «Что делать?», «Хроника села Смурина» — тоже не понравились мне, как и все
книги этого порядка.
У нее был небольшой жар — незначительная простуда. Я расстался под
живым впечатлением ее личности; впечатлением неприкосновенности и приветливости. В Сан-Риоле я встретил Товаля, зашедшего ко мне; увидев мое имя в
книге гостиницы, он, узнав, что я тот самый доктор Филатр, немедленно сообщил все о вас. Нужно ли говорить, что я тотчас собрался и поехал, бросив дела колонии? Совершенно верно. Я стал забывать. Биче Каваз просила меня, если я вас встречу, передать вам ее письмо.
Выписываем из той же
книги живое и любопытное изображение рыбной ловли на Урале...
Правда, у нас есть
книги, но это совсем не то, что
живая беседа и общение.
От разнообразных
книг, прочитанных ею, в ней остался мутный осадок, и хотя это было нечто
живое, но
живое как протоплазма.
Бывало так: старик брал в руки
книгу, осторожно перебрасывал её ветхие страницы, темными пальчиками гладил переплёт, тихонько улыбался, кивая головкой, и тогда казалось, что он ласкает
книгу, как что-то
живое, играет с нею, точно с кошкой. Читая, он, подобно тому, как дядя Пётр с огнём горна, вёл с
книгой тихую ворчливую беседу, губы его вздрагивали насмешливо, кивая головой, он бормотал...
Один недавно умерший русский писатель, владевший умом обаятельной глубины и светлости, человек, увлекавшийся безмерно и соединявший в себе крайнюю необузданность страстей с голубиною кротостью духа, восторженно утверждал, что для людей
живых, для людей с искрой божией нет semper idem, и что такие,
живые люди, оставленные самим себе, никогда друг для друга не исчерпываются и не теряют великого жизненного интереса; остаются друг для друга вечно, так сказать, недочитанною любопытною
книгою.
Я воображал себе это, и тут же мне приходили на память люди, все знакомые люди, которых медленно сживали со света их близкие и родные, припомнились замученные собаки, сходившие с ума,
живые воробьи, ощипанные мальчишками догола и брошенные в воду, — и длинный, длинный ряд глухих медлительных страданий, которые я наблюдал в этом городе непрерывно с самого детства; и мне было непонятно, чем живут эти шестьдесят тысяч жителей, для чего они читают Евангелие, для чего молятся, для чего читают
книги и журналы.
Особенно роман «Франчичико Петрочио» и «Приключения Ильи Бенделя», как глупым содержанием, так и нелепым, безграмотным переводом на русский язык, возбуждали сильный смех, который, будучи подстрекаемый
живыми и остроумными выходками моей матери, до того овладевал слушателями, что все буквально валялись от хохота — и чтение надолго прерывалось; но попадались иногда
книги, возбуждавшие
живое сочувствие, любопытство и даже слезы в своих слушателях.
Словно именно в эти дни безумия и почти сна, странно спокойные, бодрые, полные
живой энергии, он и был тем, каким рожден быть; а теперь, с этой лампой и
книгой, стал чужим, ненужным, как-то печально-неинтересным: бесталанным Сашей…
Во всяком случае, как сборник драгоценных материалов, до сих пор бывших неизвестными публике, как плод труда многолетнего и добросовестного, как стройная и
живая картина событий Петрова царствования,
книга г. Устрялова останется надолго одним из лучших украшений нашей исторической литературы.
Успех
книги г. Устрялова доказывает, что публика наша умеет отличить массу, — хотя бы и очень тяжелую, — свежих,
живых сведений от столь же тяжелой массы ненужных цитат и схоластических тонкостей.
Но пьеса выдержала и это испытание — и не только не опошлилась, но сделалась как будто дороже для читателей, нашла себе в каждом из них покровителя, критика и друга, как басни Крылова, не утратившие своей литературной силы, перейдя из
книги в
живую речь.
В картине, где нет ни одного бледного пятна, ни одного постороннего, лишнего штриха и звука, — зритель и читатель чувствуют себя и теперь, в нашу эпоху, среди
живых людей. И общее и детали, все это не сочинено, а так целиком взято из московских гостиных и перенесено в
книгу и на сцену, со всей теплотой и со всем «особым отпечатком» Москвы, — от Фамусова до мелких штрихов, до князя Тугоуховского и до лакея Петрушки, без которых картина была бы не полна.
Верно он говорит: чужда мне была
книга в то время. Привыкший к церковному писанию, светскую мысль понимал я с великим трудом, —
живое слово давало мне больше, чем печатное. Те же мысли, которые я понимал из
книг, — ложились поверх души и быстро исчезали, таяли в огне её. Не отвечали они на главный мой вопрос: каким законам подчиняется бог, чего ради, создав по образу и подобию своему, унижает меня вопреки воле моей, коя есть его же воля?
— Послушай, Трушко, что я вздумала. У твоего пан-отца (маменька о батеньке и за глаза отзывались политично) есть
книга, вся в кунштах. Меня совесть мучит, и нет ли еще греха, что все эти знаменитые лица лежат у нас в доме без всякого уважения, как будто они какой арапской породы, все черные, без всякого человеческого вида.
Книга, говорят, по кунштам своим редкая, но я думаю, что ей цены вдвое прибавится, как ты их покрасишь и дашь каждому
живой вид.
— Умер, а
книга осталась, и ее читают. Смотрит в нее человек глазами и говорит разные слова. А ты слушаешь и понимаешь: жили на свете люди — Пила, Сысойка, Апроська… И жалко тебе людей, хоть ты их никогда не видал и они тебе совсем — ничего! По улице они такие, может, десятками
живые ходят, ты их видишь, а не знаешь про них ничего… и тебе нет до них дела… идут они и идут… А в
книге тебе их жалко до того, что даже сердце щемит… Как это понимать?..
С каким
живым удовольствием маленький наш герой в шесть или семь часов летнего утра, поцеловав руку у своего отца, спешил с
книгою на высокий берег Волги, в ореховые кусточки, под сень древнего дуба!
«Дайра, восточная повесть», «Селим и Дамасина», «Мирамонд», «История лорда N» — всё было прочтено в одно лето, с таким любопытством, с таким
живым удовольствием, которое могло бы испугать иного воспитателя, но которым отец Леонов не мог нарадоваться, полагая, что охота ко чтению каких бы то ни было
книг есть хороший знак в ребенке.
В городе он не
живал и
книг никогда не читал, но откуда-то набрался разных умных слов и любил употреблять их в разговоре, и за это его уважали, хотя и не всегда понимали.
Он понял, что при заботе о просвещении народа необходимо призвать на помощь
живое убеждение, и это убеждение распространял посредством
книг.
Часть необходимых указаний дали мне
книги; часть я должен был, как всякий настоящий актер во всякой роли, восполнить собственным творчеством, а остальное воссоздаст сама публика, давно изощрившая свои чувства
книгами и театром, где по двум-трем неясным контурам ее приучили воссоздавать
живые лица.
Она его всем своим холодным корпусом замещала, и я с особой усладой тайного узнавания прижималась к ней стриженым, горячим от лета, затылком, читая Валерии вслух запрещенные матерью и поэтому Валерией разрешенные — в руки данные — «Мертвые Души», до которых — мертвецов и душ — так никогда и не дочиталась, ибо в последнюю секунду, когда вот-вот должны были появиться — и мертвецы и души — как нарочно слышался шаг матери (кстати, она так никогда и не вошла, а всегда только, в нужную минуту — как по заводу — проходила) — и я, обмирая от совсем уже другого —
живого страха, пихала огромную
книгу под кровать (ту!).
И в самом деле, все они были в мать — «ужасные читалки и игралки», — то есть вечно были за
книгой или за музыкальными занятиями, и их занимали
живые бытовые вопросы и литература, а князя не занимало ничто.
В частности, и Четвероевангелие, исторической оболочкой своей представляющее предмет ученой гиперкритики, есть Вечная
Книга лишь для тех, кто изведал его живительную силу, припадая с открытым сердцем к источнику воды
живой.
Когда Марко Данилыч вошел в лавку к Чубалову, она была полнехонька. Кто
книги читал, кто иконы разглядывал, в трех местах шел
живой торг; в одном углу торговал Ермолаич, в другом Иванушка, за прилавком сам Герасим Силыч. В сторонке, в тесную кучку столпясь, стояло человек восемь, по-видимому, из мещан или небогатых купцов. Двое, один седой, другой борода еще не опушилась, горячо спорили от Писания, а другие внимательно прислушивались к их словам и лишь изредка выступали со своими замечаньями.
В
книге «О жизни» Толстой пишет: «Радостная деятельность жизни со всех сторон окружает нас, и мы все знаем ее в себе с самых первых воспоминаний детства… Кто из
живых людей не знает того блаженного чувства, хоть раз испытанного и чаще всего в самом раннем детстве, — того блаженного чувства умиления, при котором хочется любить всех; и близких, и злых людей, и врагов, и собаку, и лошадь, и травку; хочется одного, — чтобы всем было хорошо, чтобы все были счастливы».