Неточные совпадения
Прости ж и ты, мой спутник странный,
И ты, мой верный идеал,
И ты,
живой и постоянный,
Хоть малый труд. Я с вами знал
Всё, что завидно для поэта:
Забвенье
жизни в бурях света,
Беседу сладкую друзей.
Промчалось много, много дней
С тех пор, как юная Татьяна
И с ней Онегин в смутном сне
Явилися впервые мне —
И даль свободного романа
Я сквозь магический кристалл
Еще не ясно различал.
Я был рожден для
жизни мирной,
Для деревенской тишины:
В глуши звучнее голос лирный,
Живее творческие сны.
Досугам посвятясь невинным,
Брожу над озером пустынным,
И far niente мой закон.
Я каждым утром пробужден
Для сладкой неги и свободы:
Читаю мало, долго сплю,
Летучей славы не ловлю.
Не так ли я в былые годы
Провел в бездействии, в тени
Мои счастливейшие дни?
Он пел любовь, любви послушный,
И песнь его была ясна,
Как мысли девы простодушной,
Как сон младенца, как луна
В пустынях неба безмятежных,
Богиня тайн и вздохов нежных;
Он пел разлуку и печаль,
И нечто, и туманну даль,
И романтические розы;
Он пел те дальные страны,
Где долго в лоно тишины
Лились его
живые слезы;
Он пел поблеклый
жизни цвет
Без малого в осьмнадцать лет.
Это было что-то
живое, как сама
жизнь.
Оттого так и не любят живогопроцесса
жизни: не надо
живой души!
Живая душа
жизни потребует,
живая душа не послушается механики,
живая душа подозрительна,
живая душа ретроградна!
Я просто убил; для себя убил, для себя одного; а там стал ли бы я чьим-нибудь благодетелем или всю
жизнь, как паук, ловил бы всех в паутину и из всех
живые соки высасывал, мне, в ту минуту, все равно должно было быть!..
Другие гости заходили нечасто, на минуту, как первые три гостя; с ними со всеми все более и более порывались
живые связи. Обломов иногда интересовался какой-нибудь новостью, пятиминутным разговором, потом, удовлетворенный этим, молчал. Им надо было платить взаимностью, принимать участие в том, что их интересовало. Они купались в людской толпе; всякий понимал
жизнь по-своему, как не хотел понимать ее Обломов, а они путали в нее и его: все это не нравилось ему, отталкивало его, было ему не по душе.
Оттого он как будто пренебрегал даже Ольгой-девицей, любовался только ею, как милым ребенком, подающим большие надежды; шутя, мимоходом, забрасывал ей в жадный и восприимчивый ум новую, смелую мысль, меткое наблюдение над
жизнью и продолжал в ее душе, не думая и не гадая,
живое понимание явлений, верный взгляд, а потом забывал и Ольгу и свои небрежные уроки.
Потом Штольц думал, что если внести в сонную
жизнь Обломова присутствие молодой, симпатичной, умной,
живой и отчасти насмешливой женщины — это все равно, что внести в мрачную комнату лампу, от которой по всем темным углам разольется ровный свет, несколько градусов тепла, и комната повеселеет.
— Не бойся, — сказал он, — ты, кажется, не располагаешь состареться никогда! Нет, это не то… в старости силы падают и перестают бороться с
жизнью. Нет, твоя грусть, томление — если это только то, что я думаю, — скорее признак силы… Поиски
живого, раздраженного ума порываются иногда за житейские грани, не находят, конечно, ответов, и является грусть… временное недовольство
жизнью… Это грусть души, вопрошающей
жизнь о ее тайне… Может быть, и с тобой то же… Если это так — это не глупости.
Ни одна мелочь, ни одна черта не ускользает от пытливого внимания ребенка; неизгладимо врезывается в душу картина домашнего быта; напитывается мягкий ум
живыми примерами и бессознательно чертит программу своей
жизни по
жизни, его окружающей.
Зато поэты задели его за
живое: он стал юношей, как все. И для него настал счастливый, никому не изменяющий, всем улыбающийся момент
жизни, расцветания сил, надежд на бытие, желания блага, доблести, деятельности, эпоха сильного биения сердца, пульса, трепета, восторженных речей и сладких слез. Ум и сердце просветлели: он стряхнул дремоту, душа запросила деятельности.
И вот воображению спящего Ильи Ильича начали так же по очереди, как
живые картины, открываться сначала три главные акта
жизни, разыгрывавшиеся как в его семействе, так у родственников и знакомых: родины, свадьба, похороны.
И целый день, и все дни и ночи няни наполнены были суматохой, беготней: то пыткой, то
живой радостью за ребенка, то страхом, что он упадет и расшибет нос, то умилением от его непритворной детской ласки или смутной тоской за отдаленную его будущность: этим только и билось сердце ее, этими волнениями подогревалась кровь старухи, и поддерживалась кое-как ими сонная
жизнь ее, которая без того, может быть, угасла бы давным-давно.
Слезы и улыбка, молча протянутая рука, потом
живая резвая радость, счастливая торопливость в движениях, потом долгий, долгий разговор, шепот наедине, этот доверчивый шепот душ, таинственный уговор слить две
жизни в одну!
Как страшно стало ему, когда вдруг в душе его возникло
живое и ясное представление о человеческой судьбе и назначении, и когда мелькнула параллель между этим назначением и собственной его
жизнью, когда в голове просыпались один за другим и беспорядочно, пугливо носились, как птицы, пробужденные внезапным лучом солнца в дремлющей развалине, разные жизненные вопросы.
Они не знают, как он восемь лет душил мою
жизнь, душил всё, что было во мне
живого, что он ни разу и не подумал о том, что я
живая женщина, которой нужна любовь.
Первое время деревенской
жизни было для Долли очень трудное. Она
живала в деревне в детстве, и у ней осталось впечатление, что деревня есть спасенье от всех городских неприятностей, что
жизнь там хотя и не красива (с этим Долли легко мирилась), зато дешева и удобна: всё есть, всё дешево, всё можно достать, и детям хорошо. Но теперь, хозяйкой приехав в деревню, она увидела, что это всё совсем не так, как она думала.
Левин старался понять и не понимал и всегда, как на
живую загадку, смотрел на него и на его
жизнь.
И
живая женщина за столом у самовара тоже была на всю
жизнь сыта: ее большое, разъевшееся тело помещалось на стуле монументально крепко, непрерывно шевелились малиновые губы, вздувались сафьяновые щеки пурпурного цвета, колыхался двойной подбородок и бугор груди.
— Может быть, она и не ушла бы, догадайся я заинтересовать ее чем-нибудь
живым — курами, коровами, собаками, что ли! — сказал Безбедов, затем продолжал напористо: — Ведь вот я нашел же себя в голубиной охоте, нашел ту песню, которую суждено мне спеть. Суть
жизни именно в такой песне — и чтоб спеть ее от души. Пушкин, Чайковский, Миклухо-Маклай — все жили, чтобы тратить себя на любимое занятие, — верно?
Приятно волнующее чувство не исчезало, а как будто становилось все теплее, помогая думать смелее,
живее, чем всегда. Самгин перешел в столовую, выпил стакан чаю, сочиняя план рассказа, который можно бы печатать в новой газете. Дронов не являлся. И, ложась спать, Клим Иванович удовлетворенно подумал, что истекший день его
жизни чрезвычайно значителен.
По праздникам из села являлись стаи мальчишек, рассаживаясь по берегу реки, точно странные птицы, они молча, сосредоточенно наблюдали беспечную
жизнь дачников. Одного из них, быстроглазого, с головою в мелких колечках черных волос, звали Лаврушка, он был сирота и, по рассказам прислуги, замечателен тем, что пожирал птенцов птиц
живыми.
Сердце его исполнено было печальных предчувствий, он боялся уже не застать отца в
живых, он воображал грустный образ
жизни, ожидающий его в деревне, глушь, безлюдие, бедность и хлопоты по делам, в коих он не знал никакого толку.
Кулигин. Как можно, сударь! Съедят,
живого проглотят. Мне уж и так, сударь, за мою болтовню достается; да не могу, люблю разговор рассыпать! Вот еще про семейную
жизнь хотел я вам, сударь, рассказать; да когда-нибудь в другое время. А тоже есть, что послушать.
Как берег ни красив, как ни любопытен, но тогда только глаза путешественника загорятся огнем
живой радости, когда они завидят
жизнь на берегу. Шкуна между тем, убавив паров, подвигалась прямо на утесы. Вот два из них вдруг посторонились, и нам открылись сначала два купеческих судна на рейде, потом длинное деревянное строение на берегу с красной кровлей.
Бродя среди
живой толпы, отыскивая всюду
жизнь, я, между прочим, наткнулся на великолепное прошедшее: на Вестминстерское аббатство, и был счастливее в это утро.
Я теперь
живой, заезжий свидетель того химически-исторического процесса, в котором пустыни превращаются в жилые места, дикари возводятся в чин человека, религия и цивилизация борются с дикостью и вызывают к
жизни спящие силы.
Пожалуй, без приготовления, да еще без воображения, без наблюдательности, без идеи, путешествие, конечно, только забава. Но счастлив, кто может и забавляться такою благородною забавой, в которой нехотя чему-нибудь да научишься! Вот Regent-street, Oxford-street, Trafalgar-place — не
живые ли это черты чужой физиономии, на которой движется современная
жизнь, и не звучит ли в именах память прошедшего, повествуя на каждом шагу, как слагалась эта
жизнь? Что в этой
жизни схожего и что несхожего с нашей?..
Кстати, я уже упоминал про него, что, оставшись после матери всего лишь по четвертому году, он запомнил ее потом на всю
жизнь, ее лицо, ее ласки, «точно как будто она стоит предо мной
живая».
Иван Федорович прибавил при этом в скобках, что в этом-то и состоит весь закон естественный, так что уничтожьте в человечестве веру в свое бессмертие, в нем тотчас же иссякнет не только любовь, но и всякая
живая сила, чтобы продолжать мировую
жизнь.
Ибо зрит ясно и говорит себе уже сам: «Ныне уже знание имею и хоть возжаждал любить, но уже подвига не будет в любви моей, не будет и жертвы, ибо кончена
жизнь земная и не придет Авраам хоть каплею воды
живой (то есть вновь даром земной
жизни, прежней и деятельной) прохладить пламень жажды любви духовной, которою пламенею теперь, на земле ее пренебрегши; нет уже
жизни, и времени более не будет!
Раз, только раз, дано было ему мгновение любви деятельной,
живой, а для того дана была земная
жизнь, а с нею времена и сроки, и что же: отвергло сие счастливое существо дар бесценный, не оценило его, не возлюбило, взглянуло насмешливо и осталось бесчувственным.
Доктор Герценштубе и встретившийся Ивану Федоровичу в больнице врач Варвинский на настойчивые вопросы Ивана Федоровича твердо отвечали, что падучая болезнь Смердякова несомненна, и даже удивились вопросу: «Не притворялся ли он в день катастрофы?» Они дали ему понять, что припадок этот был даже необыкновенный, продолжался и повторялся несколько дней, так что
жизнь пациента была в решительной опасности, и что только теперь, после принятых мер, можно уже сказать утвердительно, что больной останется в
живых, хотя очень возможно (прибавил доктор Герценштубе), что рассудок его останется отчасти расстроен «если не на всю
жизнь, то на довольно продолжительное время».
Дух, свободный в своем внутреннем опыте, становится навязчивым и насильническим; он открывается относительной, внешней
жизни не как
живой опыт, а как извне навязанный, безжизненный принцип или норма.
Живая реакция на
жизнь невозможна.
Так он очищался и поднимался несколько раз; так это было с ним в первый раз, когда он приехал на лето к тетушкам. Это было самое
живое, восторженное пробуждение. И последствия его продолжались довольно долго. Потом такое же пробуждение было, когда он бросил статскую службу и, желая жертвовать
жизнью, поступил во время войны в военную службу. Но тут засорение произошло очень скоро. Потом было пробуждение, когда он вышел в отставку и, уехав за границу, стал заниматься живописью.
Религиозное учение это состояло в том, что всё в мире
живое, что мертвого нет, что все предметы, которые мы считаем мертвыми, неорганическими, суть только части огромного органического тела, которое мы не можем обнять, и что поэтому задача человека, как частицы большого организма, состоит в поддержании
жизни этого организма и всех
живых частей его.
Там, точно
живые, толпились старые цари, монахи, воины, подьячие. Москва казалась необъятным ветхим царством. Драки, казни, татары, Донские, Иоанны — все приступало к нему, все звало к себе в гости, смотреть на их
жизнь.
— Ну, везде что-то
живое, подвижное, требующее
жизни и отзывающееся на нее… А там ничего этого нет, ничего, хоть шаром покати! Даже нет апатии, скуки, чтоб можно было сказать: была
жизнь и убита — ничего! Сияет и блестит, ничего не просит и ничего не отдает! И я ничего не знаю! А ты удивляешься, что я бьюсь?
— Ты на их лицах мельком прочтешь какую-нибудь заботу, или тоску, или радость, или мысль, признак воли: ну, словом, — движение,
жизнь. Немного нужно, чтоб подобрать ключ и сказать, что тут семья и дети, значит, было прошлое, а там глядит страсть или
живой след симпатии, — значит, есть настоящее, а здесь на молодом лице играют надежды, просятся наружу желания и пророчат беспокойное будущее…
Она примирительно смотрела на весь мир. Она стояла на своем пьедестале, но не белой, мраморной статуей, а
живою, неотразимо пленительной женщиной, как то поэтическое видение, которое снилось ему однажды, когда он, под обаянием красоты Софьи, шел к себе домой и видел женщину-статую, сначала холодную, непробужденную, потом видел ее преображение из статуи в
живое существо, около которого заиграла и заструилась
жизнь, зазеленели деревья, заблистали цветы, разлилась теплота…
Он-то и посвятил Райского, насколько поддалась его
живая, вечно, как море, волнующаяся натура, в тайны разумения древнего мира, но задержать его надолго, навсегда, как сам задержался на древней
жизни, не мог.
Она смотрела вокруг себя и видела — не то, что есть, а то, что должно быть, что ей хотелось, чтоб было, и так как этого не было, то она брала из простой
жизни около себя только одно
живое верное, созидая образ, противоположный тому, за немногими исключениями, что было около.
Но лишь коснется речь самой
жизни, являются на сцену лица, события, заговорят в истории, в поэме или романе, греки, римляне, германцы, русские — но
живые лица, — у Райского ухо невольно открывается: он весь тут и видит этих людей, эту
жизнь.
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят
живую Софью, как она одна дома мечтает о нем, погруженная в задумчивость, не замечает, где сидит, или идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в
живой поток голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей в год две трети
жизни, кровь, мозг, нервы.
— Посмотрите, все эти идущие, едущие, снующие взад и вперед, все эти
живые, не полинявшие люди — все за меня! Идите же к ним, кузина, а не от них назад! Там
жизнь… — Он опустил портьеру. — А здесь — кладбище.
Ей прежде всего бросилась в глаза — зыбкость, односторонность, пробелы, местами будто умышленная ложь пропаганды, на которую тратились
живые силы, дарования, бойкий ум и ненасытная жажда самолюбия и самонадеянности, в ущерб простым и очевидным, готовым уже правдам
жизни, только потому, как казалось ей, что они были готовые.
— Бедная Наташа! — со вздохом отнесся он, наконец, к ее памяти, глядя на эскиз. — Ты и
живая была так же бледно окрашена в цвета
жизни, как и на полотне моей кистью, и на бумаге пером! Надо переделать и то, и другое! — заключил он.