Неточные совпадения
Не понять, что великая сила
жизни делает
живое существо неспособным внутренно чуять смерть.
Да потому что на
живое самостоятельное хотение ни у кого из них мы не видим даже намека. Кто из упомянутых героев действительно цельно, широко и свободно проявляет себя? Никто. Никто не живет. Каждый превратил свою
живую душу в какую-то лабораторию, сосредоточенно ощупывает свои хотения, вымеривает их, сортирует, уродует, непрерывно ставит над ними самые замысловатые опыты, — и понятно, что непосредственная
жизнь отлетает от истерзанных хотений.
Среди прекрасного мира — человек. Из души его тянутся
живые корни в окружающую
жизнь, раскидываются в ней и тесно сплетаются в ощущении непрерывного, целостного единства.
Человек жалок и беспомощен, когда подходит к
жизни с одним только умом, с кодексом его понятий, суждений и умозаключений. Так был бы беспомощен скрипач, который вышел бы играть хотя бы и с самым прекрасным смычком, но без скрипки. Сущность
жизни познается каким-то особенным путем, внеразумным. Есть способность к этому познанию, — и ум, как смычок, извлечет из него полные,
живые, могущественные мелодии.
Тщетно ждем мы от художника Толстого, чтобы он в
живых образах показал нам раскрывшийся Левину смысл
жизни. «С Кити никогда не будет ссор, с гостем, кто бы он ни был, буду ласков». Но с Кити Левин опять поссорился — и приходит к окончательному выводу: «Так же буду сердиться на Ивана-кучера, так же буду спорить… Но
жизнь моя теперь не только не бессмысленна, как было прежде, но имеет несомненный смысл добра, который я властен вложить в нее».
В книге «О
жизни» Толстой пишет: «Радостная деятельность
жизни со всех сторон окружает нас, и мы все знаем ее в себе с самых первых воспоминаний детства… Кто из
живых людей не знает того блаженного чувства, хоть раз испытанного и чаще всего в самом раннем детстве, — того блаженного чувства умиления, при котором хочется любить всех; и близких, и злых людей, и врагов, и собаку, и лошадь, и травку; хочется одного, — чтобы всем было хорошо, чтобы все были счастливы».
Как вихри пыли, поднятые пролетевшим ветром,
живые существа вращаются вокруг самих себя, отставая от великого потока
жизни».
Инстинктом, говорит он,
живое существо глубже входит в
жизнь, глубже познает ее, но это познание у животного не переходит в сознание и направлено исключительно на ближайшие, практические полезности.
Вот и Борис Друбецкой в «Войне и мире». Яркая, радостная
жизнь широко раскрыта перед ним. Но он отворачивается от нее. Все
живые движения души у него на узде. Никогда он не забудется, никогда вольно не отдастся
жизни. Холодно и расчетливо он пользуется ею исключительно для устройства карьеры. Для карьеры вступает в связь с красавицею Элен, порывает с Наташей, женится на богачке Жюли.
Только по большому недоразумению можно относить Толстого к приверженцам этого «прекрасного зверя». Зверь одинок. Он полон силы
жизни, но познавательною интуицией своего инстинкта соприкасается с миром только для ближайших, практических своих целей. Высшее, до чего он способен подняться, это — сознание единства со своими детенышами или, — у роевых и стадных животных, — до сознания единства со своей общиной.
Живой мир в целом для животного чужд и нем, он для него — только среда, добыча или опасность.
Отлетает от любви очарование, исчезает
живая глубина; радостная, таинственная
жизнь оголяется, становится мелкой, поверхностной и странно-упрощенной.
Позднышев в «Крейцеровой сонате» говорит: «Любовь — это не шутка, а великое дело». И мы видели: для Толстого это действительно великое, серьезное и таинственное дело, дело творческой радости и единения, дело светлого «добывания
жизни». Но в холодную пустоту и черный ужас превращается это великое дело, когда подходит к нему мертвец и
живое, глубокое таинство превращает в легкое удовольствие
жизни.
Для читателя с
живою душою совершенно очевидно, что никакого преступления Анна не совершила. Вина не в ней, а в людском лицемерии, в жестокости закона, налагающего грубую свою руку на внезаконную
жизнь чувства. Если бы в обществе было больше уважения к свободной человеческой душе, если бы развод не был у нас обставлен такими трудностями, то Анна не погибла бы… Такой читатель просто пропускает эпиграф романа мимо сознания: слишком ясно, — никакого тут не может быть места для «отмщения».
Без любви протекли и все восемь лет их брачной
жизни. «Любит? — с насмешкою думает Анна. — Разве он может любить? Если бы он не слыхал, что бывает любовь, он никогда бы не употреблял этого слова. Он и не знает, что такое любовь. Они не видят, что я видела. Они не знают, как он восемь лет душил мою
жизнь, душил все, что было во мне
живого, — что он ни разу не подумал о том, что я
живая женщина, которой нужна любовь. Не знают, как на каждом шагу он оскорблял меня и оставался доволен собой».
Толстой с очевидною намеренностью совершенно изменяет смысл вопроса. Тургенев говорит: «кто боится смерти, пусть поднимет руку!» Смерти боится все падающее, больное, лишенное силы
жизни. Толстой же отвечает: «да, и я не хочу умирать». Умирать не хочет все
живое, здоровое и сильное.
Смерть, в глазах Толстого, хранит в себе какую-то глубокую тайну. Смерть серьезна и величава. Все, чего она коснется, становится тихо-строгим, прекрасным и значительным — странно-значительным в сравнении с
жизнью. В одной из своих статей Толстой пишет: «все покойники хороши». И в «Смерти Ивана Ильича» он рассказывает: «Как у всех мертвецов, лицо Ивана Ильича было красивее, главное, — значительнее, чем оно было у
живого».
Нет в отъединенной душе их
живого чувствования мира, связи с
жизнью оборваны.
Земля живет несомненною,
живою, теплою
жизнью, как и все мы, взятые от земли».
Если есть в душе
жизнь, если есть в ней, в той или другой форме,
живое ощущение связи с общею
жизнью, то странная перемена происходит в смерти, и рассеивается окутывающий ее ужас.
В продолжение всей своей
жизни он был умным,
живым, приятным и приличным человеком. Всегда строго исполнял свой долг, долгом же считал все то, что считалось таковым наивысше поставленными людьми. Везде он умел устраивать себе «легкое и приятное положение»; не уставая, «приятно и прилично веселился»; строго следил за тем, чтобы у него все было, «как у других». Легко и приятно он женится на приятной девице.
Когда он вспоминает то, «с чем можно было бы жить, если бы оно вернулось», — перед ним встает не специально «добро», а именно
жизнь во всем ее глубоком и
живом разнообразии.
Живым напоминанием о
жизни перед Иваном Ильичем стоит обыкновеннейший буфетный мужик Герасим.
Вся сила Герасима — в этой радости
жизни, в
живом соприкосновении со всем окружающим, в отсутствии лжи, в глубоко серьезной и простой значительности
жизни перед такою же серьезною и простою значительностью смерти.
Задача твоя: органически развивать себя из самого себя, проявлять ту радостную, широкую, безнамеренную
жизнь, которую заложила природа в тебе, как и во всех
живых существах.
Умирает Николай Левин. Он страстно и жадно цепляется за уходящую
жизнь, в безмерном ужасе косится на надвигающуюся смерть. Дикими, испуганными глазами смотрит на брата: «Ох, не люблю я тот свет! Не люблю». На лице его — «строгое, укоризненное выражение зависти умирающего к
живому». Умирать с таким чувством — ужаснее всяких страданий. И благая природа приходит на помощь.
Несомненно, это есть та самая любовь, «которую проповедывал бог на земле». Но не тот бог, который воплотился в Христа, а тот, который воплотился в Будду. Сила этой любви — именно в ее бессилии, в отсечении от себя
живых движений души, в глубоком безразличии одинаково ко всем явлениям
жизни. Чем дальше от
жизни, тем эта любовь сильнее. Соприкоснувшись с
жизнью, она умирает.
И вот в царство этой мертвенно-безжизненной любви — холодной, как заоблачные пространства, — опять врывается носительница
живой, горячей
жизни — Наташа.
То самое, чем он прежде мучился, чего он искал постоянно, цели
жизни — теперь для него не существовало. Эта искомая цель
жизни теперь не случайно не существовала для него только в настоящую минуту, но он чувствовал, что ее нет и не может быть. Он не мог иметь цели, потому что он теперь имел веру, — не веру в какие-нибудь правила, или слова, или мысли, но веру в
живого, всегда ощущаемого бога».
Вот в чем для Толстого основное отличие мертвого от
живого. Мертвый видит, что есть, понимает, соображает, — и только.
Жизнь для него анатомически проста, разрозненна, глаз всю ее видит в одной плоскости, как фотографию; душа равнодушна и безразлична.
Смотрит на ту же
жизнь живой, — и взгляд его проникает насквозь, и все существо горит любовью. На
живой душе Толстого мы видим, как чудесно и неузнаваемо преображается при этом мир. Простое и понятное становится таинственным, в разрозненном и мелком начинает чуяться что-то единое и огромное; плоская
жизнь вдруг бездонно углубляется, уходит своими далями в бесконечность. И стоит душа перед
жизнью, охваченная ощущением глубокой, таинственной и священной ее значительности.
Но есть и
живые, которые видят. Это — те, в ком Достоевский усматривал «бесов»
жизни, на кого неистово сыпал исступленные свои клеветы и ядовитые насмешки.
Всюду вокруг эта близкая, родная душа, единая
жизнь, — в людях, в животных, даже в растениях, — «веселы были растения», — даже в самой земле: «земля живет несомненною,
живою, теплою
жизнью, как и все мы, взятые от земли».
Для эллинов как Аполлон, так и Дионис одинаково были
живыми религиозными реальностями, каждый из них воплощал совершенно определенный тип религиозного отношения к
жизни.
Жизнь — это что-то призрачное, колеблющееся, обманчивое. Для Гомера умерший человек становится «подобен тени или сну». Теперь иначе. Для Пиндара
живой человек есть «сновидение тени». И Софокл говорит...
Однако случалось иногда, что и трагедия спускалась со своих высот и снисходила до горестей
живой человеческой
жизни. Но и в этом случае она оставалась верна себе.
И сколько их еще, этих бездн и ужасов познания, от которых опьяненный
жизнью живой человек защищен «прочным колоколом неведения»!
Живой человек бодро и радостно несет
жизнь не потому, что оправдывает ее ужасы и гадости, а потому, что сила
жизни не дает ему прийти от них в отчаяние.
Герои Толстого, например, очень легко распределяются на две резко обособленные группы, людей
живых и мертвых, по признаку, есть ли в них сила
жизни, или нет.
Но у всех их одинаково —
живое, глубоко религиозное отношение к
жизни, в душах всех одинаково живет Бог-Жизнь.
Жизнь вокруг человека — мрак, «безгласие косности», разъединение, страдание. «Вечная гармония» познается человеком только в редкие мгновения экстаза. Прошел экстаз, ri
живое ощущение гармонии погасло, и кругом снова — мрак и страдание.
Верит человек — он
живой; не верит — мертвый; колеблется и ищет — стоит между
жизнью и смертью.
Живая вода этой веры оросит разлагающуюся душу, и смердящий запах ее исчезает, и душа восстанет в
жизнь — радостная и светлая.
Он не ощущал могучих токов, идущих от земли, не знал того извечного хмеля
жизни, который делает все
живое способным «любить
жизнь больше, чем смысл ее».
Там прячутся в темноте наши инстинкты, по-своему отзывающиеся на явления
жизни; там залегает наше основное, органическое жизнечувствование — оценка
жизни не на основании умственных соображений и рассуждений, а по
живому, непосредственному ощущению
жизни; там — то «нутро и чрево», которое одно лишь способно «
жизнь полюбить больше, чем смысл ее», или, с другой стороны, — возненавидеть
жизнь, несмотря на сознанный умом смысл ее.