Неточные совпадения
И
начал он обдумывать свое намерение, но чем больше
думал, тем более запутывался
в своих мыслях.
То же самое
думал ее сын. Он провожал ее глазами до тех пор, пока не скрылась ее грациозная фигура, и улыбка остановилась на его лице.
В окно он видел, как она подошла к брату, положила ему руку на руку и что-то оживленно
начала говорить ему, очевидно о чем-то не имеющем ничего общего с ним, с Вронским, и ему ото показалось досадным.
Степан Аркадьич знал, что когда Каренин
начинал говорить о том, что делают и
думают они, те самые, которые не хотели принимать его проектов и были причиной всего зла
в России, что тогда уже близко было к концу; и потому охотно отказался теперь от принципа свободы и вполне согласился. Алексей Александрович замолк, задумчиво перелистывая свою рукопись.
Он не мог признать, что он тогда знал правду, а теперь ошибается, потому что, как только он
начинал думать спокойно об этом, всё распадалось вдребезги; не мог и признать того, что он тогда ошибался, потому что дорожил тогдашним душевным настроением, а признавая его данью слабости, он бы осквернял те минуты. Он был
в мучительном разладе с самим собою и напрягал все душевные силы, чтобы выйти из него.
— Петр Дмитрич! — жалостным голосом
начал было опять Левин, но
в это время вышел доктор, одетый и причесанный. «Нет совести у этих людей, —
подумал Левин. — Чесаться, пока мы погибаем!»
Алексей Александрович
думал тотчас стать
в те холодные отношения,
в которых он должен был быть с братом жены, против которой он
начинал дело развода; но он не рассчитывал на то море добродушия, которое выливалось из берегов
в душе Степана Аркадьича.
«Для Бетси еще рано»,
подумала она и, взглянув
в окно, увидела карету и высовывающуюся из нее черную шляпу и столь знакомые ей уши Алексея Александровича. «Вот некстати; неужели ночевать?»
подумала она, и ей так показалось ужасно и страшно всё, что могло от этого выйти, что она, ни минуты не задумываясь, с веселым и сияющим лицом вышла к ним навстречу и, чувствуя
в себе присутствие уже знакомого ей духа лжи и обмана, тотчас же отдалась этому духу и
начала говорить, сама не зная, что скажет.
Он сидел на кровати
в темноте, скорчившись и обняв свои колени и, сдерживая дыхание от напряжения мысли,
думал. Но чем более он напрягал мысль, тем только яснее ему становилось, что это несомненно так, что действительно он забыл, просмотрел
в жизни одно маленькое обстоятельство ― то, что придет смерть, и всё кончится, что ничего и не стоило
начинать и что помочь этому никак нельзя. Да, это ужасно, но это так.
Левины жили уже третий месяц
в Москве. Уже давно прошел тот срок, когда, по самым верным расчетам людей знающих эти дела, Кити должна была родить; а она всё еще носила, и ни по чему не было заметно, чтобы время было ближе теперь, чем два месяца назад. И доктор, и акушерка, и Долли, и мать, и
в особенности Левин, без ужаса не могший
подумать о приближавшемся,
начинали испытывать нетерпение и беспокойство; одна Кити чувствовала себя совершенно спокойною и счастливою.
Когда она
думала о Вронском, ей представлялось, что он не любит ее, что он уже
начинает тяготиться ею, что она не может предложить ему себя, и чувствовала враждебность к нему зa это. Ей казалось, что те слова, которые она сказала мужу и которые она беспрестанно повторяла
в своем воображении, что она их сказала всем и что все их слышали. Она не могла решиться взглянуть
в глаза тем, с кем она жила. Она не могла решиться позвать девушку и еще меньше сойти вниз и увидать сына и гувернантку.
«Она понимает», —
думал он, — она знает, о чем я
думаю. Сказать ей или нет? Да, я скажу ей». Но
в ту минуту, как он хотел
начать говорить, она заговорила тоже.
И так и не вызвав ее на откровенное объяснение, он уехал на выборы. Это было еще
в первый раз с
начала их связи, что он расставался с нею, не объяснившись до конца. С одной стороны, это беспокоило его, с другой стороны, он находил, что это лучше. «Сначала будет, как теперь, что-то неясное, затаенное, а потом она привыкнет. Во всяком случае я всё могу отдать ей, но не свою мужскую независимость»,
думал он.
В кабинете Алексей Александрович прошелся два раза и остановился у огромного письменного стола, на котором уже были зажжены вперед вошедшим камердинером шесть свечей, потрещал пальцами и сел, разбирая письменные принадлежности. Положив локти на стол, он склонил на бок голову,
подумал с минуту и
начал писать, ни одной секунды не останавливаясь. Он писал без обращения к ней и по-французски, упоребляя местоимение «вы», не имеющее того характера холодности, который оно имеет на русском языке.
— Говорят, что это очень трудно, что только злое смешно, —
начал он с улыбкою. — Но я попробую. Дайте тему. Всё дело
в теме. Если тема дана, то вышивать по ней уже легко. Я часто
думаю, что знаменитые говоруны прошлого века были бы теперь
в затруднении говорить умно. Всё умное так надоело…
Но
в это самое время вышла княгиня. На лице ее изобразился ужас, когда она увидела их одних и их расстроенные лица. Левин поклонился ей и ничего не сказал. Кити молчала, не поднимая глаз. «Слава Богу, отказала», —
подумала мать, и лицо ее просияло обычной улыбкой, с которою она встречала по четвергам гостей. Она села и
начала расспрашивать Левина о его жизни
в деревне. Он сел опять, ожидая приезда гостей, чтоб уехать незаметно.
Подложили цепи под колеса вместо тормозов, чтоб они не раскатывались, взяли лошадей под уздцы и
начали спускаться; направо был утес, налево пропасть такая, что целая деревушка осетин, живущих на дне ее, казалась гнездом ласточки; я содрогнулся,
подумав, что часто здесь,
в глухую ночь, по этой дороге, где две повозки не могут разъехаться, какой-нибудь курьер раз десять
в год проезжает, не вылезая из своего тряского экипажа.
К утру бред прошел; с час она лежала неподвижная, бледная и
в такой слабости, что едва можно было заметить, что она дышит; потом ей стало лучше, и она
начала говорить, только как вы
думаете, о чем?..
Дядя, действительный статский советник, уже
начинал было
думать, что
в племяннике будет прок, как вдруг племянник подгадил.
Действительный статский советник остался с открытым ртом от изумленья. Такого потока слов он не ожидал. Немного
подумавши,
начал он было
в таком роде...
Уже два листа бумаги были испорчены… не потому, чтобы я
думал что-нибудь переменить
в них: стихи мне казались превосходными; но с третьей линейки концы их
начинали загибаться кверху все больше и больше, так что даже издалека видно было, что это написано криво и никуда не годится.
Бывало, стоишь, стоишь
в углу, так что колени и спина заболят, и
думаешь: «Забыл про меня Карл Иваныч: ему, должно быть, покойно сидеть на мягком кресле и читать свою гидростатику, — а каково мне?» — и
начнешь, чтобы напомнить о себе, потихоньку отворять и затворять заслонку или ковырять штукатурку со стены; но если вдруг упадет с шумом слишком большой кусок на землю — право, один страх хуже всякого наказания.
Рыдая, глядела она им
в очи, когда всемогущий сон
начинал уже смыкать их, и
думала: «Авось-либо Бульба, проснувшись, отсрочит денька на два отъезд; может быть, он задумал оттого так скоро ехать, что много выпил».
Несмотря на эти странные слова, ему стало очень тяжело. Он присел на оставленную скамью. Мысли его были рассеянны… Да и вообще тяжело ему было
думать в эту минуту о чем бы то ни было. Он бы хотел совсем забыться, все забыть, потом проснуться и
начать совсем сызнова…
Под подушкой его лежало Евангелие. Он взял его машинально. Эта книга принадлежала ей, была та самая, из которой она читала ему о воскресении Лазаря.
В начале каторги он
думал, что она замучит его религией, будет заговаривать о Евангелии и навязывать ему книги. Но, к величайшему его удивлению, она ни разу не заговаривала об этом, ни разу даже не предложила ему Евангелия. Он сам попросил его у ней незадолго до своей болезни, и она молча принесла ему книгу. До сих пор он ее и не раскрывал.
Ну кто же, скажите, из всех подсудимых, даже из самого посконного мужичья, не знает, что его, например, сначала
начнут посторонними вопросами усыплять (по счастливому выражению вашему), а потом вдруг и огорошат
в самое темя, обухом-то-с, хе! хе! хе!
в самое-то темя, по счастливому уподоблению вашему! хе! хе! так вы это
в самом деле
подумали, что я квартирой-то вас хотел… хе! хе!
— Нет, вы, я вижу, не верите-с,
думаете все, что я вам шуточки невинные подвожу, — подхватил Порфирий, все более и более веселея и беспрерывно хихикая от удовольствия и опять
начиная кружить по комнате, — оно, конечно, вы правы-с; у меня и фигура уж так самим богом устроена, что только комические мысли
в других возбуждает; буффон-с; [Буффон — шут (фр. bouffon).] но я вам вот что скажу и опять повторю-с, что вы, батюшка, Родион Романович, уж извините меня, старика, человек еще молодой-с, так сказать, первой молодости, а потому выше всего ум человеческий цените, по примеру всей молодежи.
Вода прибывает, —
подумал он, — к утру хлынет, там, где пониже место, на улицы, зальет подвалы и погреба, всплывут подвальные крысы, и среди дождя и ветра люди
начнут, ругаясь, мокрые, перетаскивать свой сор
в верхние этажи…
— Брат,
подумай, что ты говоришь! — вспыльчиво
начала было Авдотья Романовна, но тотчас же удержалась. — Ты, может быть, теперь не
в состоянии, ты устал, — кротко сказала она.
— Да, — заметил Николай Петрович, — он самолюбив. Но без этого, видно, нельзя; только вот чего я
в толк не возьму. Кажется, я все делаю, чтобы не отстать от века: крестьян устроил, ферму завел, так что даже меня во всей губернии красным величают; читаю, учусь, вообще стараюсь стать
в уровень с современными требованиями, — а они говорят, что песенка моя спета. Да что, брат, я сам
начинаю думать, что она точно спета.
— Напрасно ж ты уважал меня
в этом случае, — возразил с унылою улыбкою Павел Петрович. — Я
начинаю думать, что Базаров был прав, когда упрекал меня
в аристократизме. Нет, милый брат, полно нам ломаться и
думать о свете: мы люди уже старые и смирные; пора нам отложить
в сторону всякую суету. Именно, как ты говоришь, станем исполнять наш долг; и посмотри, мы еще и счастье получим
в придачу.
Она замолчала, взяв со стола книгу, небрежно перелистывая ее и нахмурясь, как бы решая что-то. Самгин подождал ее речей и
начал рассказывать об Инокове, о двух последних встречах с ним, — рассказывал и
думал: как отнесется она? Положив книгу на колено себе, она выслушала молча, поглядывая
в окно, за плечо Самгина, а когда он кончил, сказала вполголоса...
«Разумеется, он должен быть здесь», — вяло
подумал Самгин о Кутузове, чувствуя необходимость разгрузить себя, рассказать о том, что видел на площади. Он расстегнул пальто, зачем-то снял очки и, сунув их
в карман,
начал громко выкрикивать...
— Вы заметили, что мы вводим
в старый текст кое-что от современности? Это очень нравится публике. Я тоже
начинаю немного сочинять, куплеты Калхаса — мои. — Говорил он стоя, прижимал перчатку к сердцу и почтительно кланялся кому-то
в одну из лож. — Вообще — мы стремимся дать публике веселый отдых, но — не отвлекая ее от злобы дня. Вот — высмеиваем Витте и других, это, я
думаю, полезнее, чем бомбы, — тихонько сказал он.
«Конечно, и смысл… уродлив, но тут важно, что люди
начали думать политически, расширился интерес к жизни. Она,
в свое время, корректирует ошибки…»
Этот парень все более не нравился Самгину, весь не нравился. Можно было
думать, что он рисуется своей грубостью и желает быть неприятным. Каждый раз, когда он
начинал рассказывать о своей анекдотической жизни, Клим, послушав его две-три минуты, демонстративно уходил. Лидия написала отцу, что она из Крыма проедет
в Москву и что снова решила поступить
в театральную школу. А во втором, коротеньком письме Климу она сообщила, что Алина, порвав с Лютовым, выходит замуж за Туробоева.
Было что-то несоединимое
в этой глубокой трещине земли и огромной постройке у
начала ее, — постройке, которую возводили мелкие людишки; Самгин
подумал, что понадобилось бы много тысяч таких пестреньких фигурок для того, чтоб заполнить овраг до краев.
— Неверно? Нет, верно. До пятого года — даже
начиная с 80-х — вы больше обращали внимания на жизнь Европы и вообще мира. Теперь вас Европа и внешняя политика правительства не интересует. А это — преступная политика, преступная по ее глупости. Что значит посылка солдат
в Персию? И темные затеи на Балканах? И усиление националистической политики против Польши, Финляндии, против евреев? Вы об этом
думаете?
— Толстой-то, а?
В мое время…
в годы юности, молодости моей, — Чернышевский, Добролюбов, Некрасов — впереди его были. Читали их, как отцов церкви, я ведь семинарист. Верования строились по глаголам их. Толстой незаметен был. Тогда учились
думать о народе, а не о себе. Он — о себе
начал. С него и пошло это… вращение человека вокруг себя самого. Каламбур тут возможен: вращение вокруг частности — отвращение от целого… Ну — до свидания… Ухо чего-то болит… Прошу…
Часы осенних вечеров и ночей наедине с самим собою,
в безмолвной беседе с бумагой, которая покорно принимала на себя все и всякие слова, эти часы очень поднимали Самгина
в его глазах. Он уже
начинал думать, что из всех людей, знакомых ему, самую удобную и умную позицию
в жизни избрал смешной, рыжий Томилин.
На другой день он проснулся рано и долго лежал
в постели, куря папиросы, мечтая о поездке за границу. Боль уже не так сильна, может быть, потому, что привычна, а тишина
в кухне и на улице непривычна, беспокоит. Но скоро ее
начали раскачивать толчки с улицы
в розовые стекла окон, и за каждым толчком следовал глухой, мощный гул, не похожий на гром. Можно было
подумать, что на небо, вместо облаков, туго натянули кожу и по коже бьют, как
в барабан, огромнейшим кулаком.
«
Начнет выспрашивать, как я
думаю. Будет убеждать
в возможности захвата политической власти рабочими…»
«Вожди молодежи», —
подумал Самгин, вспомнив, как юные курсистки и студенты обожали этих людей, как очарованно слушали их речи на диспутах «Вольно-экономического общества», как влюбленно встречали и провожали их на нелегальных вечеринках,
в тесных квартирах интеллигентов, которые сочувствовали марксизму потому, что им нравилось «самодовлеющее
начало экономики».
—
В Москве, когда мы с вами встретились, я
начинал пить. — Сделав паузу, он прибавил: — Чтоб не
думать.
—
Думать я
начал в Париже, нас туда 87 человек предусмотрительно отправили на Всемирную выставку, русский отдел строить.
Самгин не впервые
подумал, что
в этих крепко построенных домах живут скучноватые, но,
в сущности, неглупые люди, живут недолго, лет шестьдесят,
начинают думать поздно и за всю жизнь не ставят пред собою вопросов — божество или человечество, вопросов о достоверности знания, о…
Безбедов не отвечал на его вопросы, заставив Клима пережить
в несколько минут смену разнообразных чувствований: сначала приятно было видеть Безбедова испуганным и жалким, потом показалось, что этот человек сокрушен не тем, что стрелял, а тем, что не убил, и тут Самгин
подумал, что
в этом состоянии Безбедов способен и еще на какую-нибудь безумную выходку. Чувствуя себя
в опасности, он строго, деловито
начал успокаивать его.
«Сейчас
начнет говорить», —
подумал Самгин, но тут явился проводник, зажег свечу, за окном стало темно, загремела жесть, должно быть, кто-то уронил чайник. Потом
в вагоне стало тише, и еще более четко зазвучал сверлящий голосок доцента...
«Побывав на сцене, она как будто стала проще», —
подумал Самгин и
начал говорить с нею
в привычном, небрежно шутливом тоне, но скоро заметил, что это не нравится ей; вопросительно взглянув на него раз-два, она сжалась, примолкла. Несколько свиданий убедили его, что держаться с нею так, как он держался раньше, уже нельзя, она не принимает его шуточек, протестует против его тона молчанием; подожмет губы, прикроет глаза ресницами и — молчит. Это и задело самолюбие Самгина, и обеспокоило его, заставив
подумать...
Мрачный тон статьи позволял
думать, что
в ней глубоко скрыта от цензора какая-то аллегория, а по начальной фразе Самгин понял, что статья написана редактором, это он довольно часто
начинал свои гражданские жалобы фразой, осмеянной еще
в шестидесятых годах: «
В настоящее время, когда».
Самгин вздрогнул, ему показалось, что рядом с ним стоит кто-то. Но это был он сам, отраженный
в холодной плоскости зеркала. На него сосредоточенно смотрели расплывшиеся, благодаря стеклам очков, глаза мыслителя. Он прищурил их, глаза стали нормальнее. Сняв очки и протирая их, он снова
подумал о людях, которые обещают создать «мир на земле и
в человецех благоволение», затем, кстати, вспомнил, что кто-то — Ницше? — назвал человечество «многоглавой гидрой пошлости», сел к столу и
начал записывать свои мысли.