Неточные совпадения
Ну… ну, вот я и решил, завладев старухиными деньгами, употребить их на мои первые годы, не мучая
мать, на обеспечение себя в университете, на первые шаги после университета, — и сделать все это широко, радикально, так чтоб уж совершенно всю новую карьеру устроить и на новую, независимую
дорогу стать…
И не могли же вы не знать, что
мать под свой пенсион на
дорогу вперед занимает?
— Долго ли до греха? — говорили отец и
мать. — Ученье-то не уйдет, а здоровья не купишь; здоровье
дороже всего в жизни. Вишь, он из ученья как из больницы воротится: жирок весь пропадает, жиденький такой… да и шалун: все бы ему бегать!
А он сделал это очень просто: взял колею от своего деда и продолжил ее, как по линейке, до будущего своего внука, и был покоен, не подозревая, что варьяции Герца, мечты и рассказы
матери, галерея и будуар в княжеском замке обратят узенькую немецкую колею в такую широкую
дорогу, какая не снилась ни деду его, ни отцу, ни ему самому.
Домой скотина гонится,
Дорога запылилася,
Запахло молоком.
Вздохнула
мать Митюхина:
— Хоть бы одна коровушка
На барский двор вошла! —
«Чу! песня за деревнею,
Прощай, горю́шка бедная!
Идем встречать народ».
Дорога многолюдная
Что позже — безобразнее:
Все чаще попадаются
Избитые, ползущие,
Лежащие пластом.
Без ругани, как водится,
Словечко не промолвится,
Шальная, непотребная,
Слышней всего она!
У кабаков смятение,
Подводы перепутались,
Испуганные лошади
Без седоков бегут;
Тут плачут дети малые.
Тоскуют жены,
матери:
Легко ли из питейного
Дозваться мужиков?..
Вронский взял письмо и записку брата. Это было то самое, что он ожидал, — письмо от
матери с упреками за то, что он не приезжал, и записка от брата, в которой говорилось, что нужно переговорить. Вронский знал, что это всё о том же. «Что им за делo!» подумал Вронский и, смяв письма, сунул их между пуговиц сюртука, чтобы внимательно прочесть
дорогой. В сенях избы ему встретились два офицера: один их, а другой другого полка.
На другой день, в 11 часов утра, Вронский выехал на станцию Петербургской железной
дороги встречать
мать, и первое лицо, попавшееся ему на ступеньках большой лестницы, был Облонский, ожидавший с этим же поездом сестру.
— Ничего! поправимся. Одно скучно —
мать у меня такая сердобольная: коли брюха не отрастил да не ешь десять раз в день, она и убивается. Ну, отец ничего, тот сам был везде, и в сите и в решете. Нет, нельзя курить, — прибавил он и швырнул сигарку в пыль
дороги.
В отдаленье темнеют леса, сверкают пруды, желтеют деревни; жаворонки сотнями поднимаются, поют, падают стремглав, вытянув шейки торчат на глыбочках; грачи на
дороге останавливаются, глядят на вас, приникают к земле, дают вам проехать и, подпрыгнув раза два, тяжко отлетают в сторону; на горе, за оврагом, мужик пашет; пегий жеребенок, с куцым хвостиком и взъерошенной гривкой, бежит на неверных ножках вслед за
матерью: слышится его тонкое ржанье.
Отец с
матерью опять свели детей в лес и их там бросили, и опять мальчик с пальчик кидал по
дороге крошки хлеба.
Когда отец с
матерью повели детей в лес, мальчик с пальчик шел сзади всех и все брал по одному камушку из кармана и кидал на
дорогу.
— О,
дорогой мой, я так рада, — заговорила она по-французски и, видимо опасаясь, что он обнимет, поцелует ее, — решительно, как бы отталкивая, подняла руку свою к его лицу. Сын поцеловал руку, холодную, отшлифованную, точно лайка, пропитанную духами, взглянул в лицо
матери и одобрительно подумал...
По деревьям, по
дороге и по воде заиграл ветерок, подувший с моря, но так мягко, нежно, осторожно, как разве только
мать дует в лицо спящему ребенку, чтоб согнать докучливую муху.
— Что мне до
матери? ты у меня
мать, и отец, и все, что ни есть
дорогого на свете. Если б меня призвал царь и сказал: «Кузнец Вакула, проси у меня всего, что ни есть лучшего в моем царстве, все отдам тебе. Прикажу тебе сделать золотую кузницу, и станешь ты ковать серебряными молотами». — «Не хочу, — сказал бы я царю, — ни каменьев
дорогих, ни золотой кузницы, ни всего твоего царства: дай мне лучше мою Оксану!»
Но после случая на железной
дороге он и на этот счет изменил свое поведение: намеков себе уже более не позволял, даже самых отдаленных, а о Дарданелове при
матери стал отзываться почтительнее, что тотчас же с беспредельною благодарностью в сердце своем поняла чуткая Анна Федоровна, но зато при малейшем, самом нечаянном слове даже от постороннего какого-нибудь гостя о Дарданелове, если при этом находился Коля, вдруг вся вспыхивала от стыда, как роза.
После случая на железной
дороге у Коли в отношениях к
матери произошла некоторая перемена.
— Благослови Господь вас обеих, и тебя и младенца Лизавету. Развеселила ты мое сердце,
мать. Прощайте, милые, прощайте,
дорогие, любезные.
Штабс-капитан замахал наконец руками: «Несите, дескать, куда хотите!» Дети подняли гроб, но, пронося мимо
матери, остановились пред ней на минутку и опустили его, чтоб она могла с Илюшей проститься. Но увидав вдруг это
дорогое личико вблизи, на которое все три дня смотрела лишь с некоторого расстояния, она вдруг вся затряслась и начала истерически дергать над гробом своею седою головой взад и вперед.
Но этого еще мало: в письме этом, писанном с
дороги, из Екатеринбурга, Вася уведомлял свою
мать, что едет сам в Россию, возвращается с одним чиновником и что недели чрез три по получении письма сего «он надеется обнять свою
мать».
Так, когда Нехлюдов думал, читал, говорил о Боге, о правде, о богатстве, о бедности, — все окружающие его считали это неуместным и отчасти смешным, и
мать и тетка его с добродушной иронией называли его notre cher philosophe; [наш
дорогой философ;] когда же он читал романы, рассказывал скабрезные анекдоты, ездил во французский театр на смешные водевили и весело пересказывал их, — все хвалили и поощряли его.
Сюда, сюда, пожалуйте за мной, — говорила мать-Шустова, провожая Нехлюдова через узкую дверь и темный коридорчик и
дорогой оправляя то подтыканное платье, то волосы.
Тебе на голову валятся каменья, а ты в страсти думаешь, что летят розы на тебя, скрежет зубов будешь принимать за музыку, удары от
дорогой руки покажутся нежнее ласк
матери.
— Ах, Татьяна Марковна, я вам так благодарна, так благодарна! Вы лучше родной — и Николая моего избаловали до того, что этот поросенок сегодня мне вдруг
дорогой слил пулю: «Татьяна Марковна, говорит, любит меня больше родной
матери!» Хотела я ему уши надрать, да на козлы ушел от меня и так гнал лошадей, что я всю
дорогу дрожала от страху.
Когда Марья Алексевна, услышав, что дочь отправляется по
дороге к Невскому, сказала, что идет вместе с нею, Верочка вернулась в свою комнату и взяла письмо: ей показалось, что лучше, честнее будет, если она сама в лицо скажет
матери — ведь драться на улице
мать не станет же? только надобно, когда будешь говорить, несколько подальше от нее остановиться, поскорее садиться на извозчика и ехать, чтоб она не успела схватить за рукав.
Узнав в Тамбовской губернии, в деревне у своей
матери, что нас схватили, он сам поехал в Москву, чтоб приезд жандармов не испугал
мать, простудился на
дороге и приехал домой в горячке.
Так шли годы. Она не жаловалась, она не роптала, она только лет двенадцати хотела умереть. «Мне все казалось, — писала она, — что я попала ошибкой в эту жизнь и что скоро ворочусь домой — но где же был мой дом?.. уезжая из Петербурга, я видела большой сугроб снега на могиле моего отца; моя
мать, оставляя меня в Москве, скрылась на широкой, бесконечной
дороге… я горячо плакала и молила бога взять меня скорей домой».
Если роды кончатся хорошо, все пойдет на пользу; но мы не должны забывать, что по
дороге может умереть ребенок или
мать, а может, и оба, и тогда — ну, тогда история с своим мормонизмом начнет новую беременность…
Поплелись наши страдальцы кой-как; кормилица-крестьянка, кормившая кого-то из детей во время болезни
матери, принесла свои деньги, кой-как сколоченные ею, им на
дорогу, прося только, чтобы и ее взяли; ямщики провезли их до русской границы за бесценок или даром; часть семьи шла, другая ехала, молодежь сменялась, так они перешли дальний зимний путь от Уральского хребта до Москвы.
А в те поры деньги были
дороги, вещи — дешевы, гляжу я на них, на
мать твою с отцом — экие ребята, думаю, экие дурачишки!
То, что
мать не хочет жить в своей семье, всё выше поднимает ее в моих мечтах; мне кажется, что она живет на постоялом дворе при большой
дороге, у разбойников, которые грабят проезжих богачей и делят награбленное с нищими.
Он как-то сразу полюбил свои три комнатки и с особенным удовольствием раскрыл дорожный сундук, в котором у него лежали самые
дорогие вещи, то есть портрет
матери, писанный масляными красками, книги и деловые бумаги.
— Негодные Ганька, и Варя, и Птицын! Я с ними не буду ссориться, но у нас разные
дороги с этой минуты! Ах, князь, я со вчерашнего очень много почувствовал нового; это мой урок!
Мать я тоже считаю теперь прямо на моих руках; хотя она и обеспечена у Вари, но это всё не то…
И что-то всем стало невесело. Недолго гостили парни у Мироновны, ушли один за другим, и пришлось девушкам расходиться по домам без провожатых; иные, что жили подальше от Ежовой, боясь, чтобы не приключилось с ними чего на
дороге, остались ночевать у Мироновны, и зато наутро довелось им выслушивать брань
матерей и даже принять колотушки: нехорошее дело ночевать девке там, где бывают посиделки, грехи случаются, особливо если попьют бражки, пивца да виноградненького.
— К нам, честные
матери, милости просим, — молвил Петр Андреич Сушилин. — На хлебный караван на Софроновской пристани пожалуйте. В третьей барже от нижнего края проживанье имеем. Всякий
дорогу укажет, спросите только Сушилина. Не оставьте своим посещеньем, сделайте милость.
Но вслух о том заикнуться не смел, зная, как
дорог был дом на мельнице старухе, его
матери.
Поварчивала
мать Манефа на Смолокурова, зачем, дескать, столь
дорогие вещи закупаешь, но Марко Данилыч отвечал: «Нельзя же Дуню кой-как устроить, всем ведомы мои достатки, все знают, что она у меня одна-единственная дочь, недобрые, позорные слухи могут разнестись про меня по купечеству, ежель на дочь поскуплюсь я.
— Запрягают — это верно! — подтверждает Степан, — еще намеднись я слышал, как
мать Алемпию приказывала: «В пятницу, говорит, вечером у престольного праздника в Лыкове будем, а по
дороге к Боровковым обедать заедем».
— Теперь
мать только распоясывайся! — весело говорил брат Степан, — теперь, брат, о полотках позабудь — баста! Вот они, пути провидения! Приехал
дорогой гость, а у нас полотки в опалу попали. Огурцы промозглые, солонина с душком — все полетит в застольную! Не миновать, милый друг, и на Волгу за рыбой посылать, а рыбка-то кусается! Дед — он пожрать любит — это я знаю! И сам хорошо ест, и другие чтоб хорошо ели — вот у него как!
— За любовь благодарим покорно, Петр Степаныч, за доброе ваше слово, — с полным поклоном сказала
мать Таисея. — Да вот что, мои
дорогие, за хлопотами да за службой путем-то я с вами еще не побеседовала, письма-то едва прочитать удосужилась… Не зайдете ль ко мне в келью чайку испить — потолковали б о делах-то…
За круглым столом в уютной и красиво разубранной «келье» сидела Марья Гавриловна с Фленушкой и Марьей головщицей. На столе большой томпаковый самовар,
дорогой чайный прибор и серебряная хлебница с такими кренделями и печеньями, каких при всем старанье уж, конечно, не сумела бы изготовить в своей келарне добродушная
мать Виринея. Марья Гавриловна привезла искусную повариху из Москвы — это ее рук дело.
— Коли пошли, так туда им и
дорога, — ответила
мать. — А вам с деревенскими девками себя на ряду считать не доводится.
— Послушать бы вам, гости
дорогие, каким чином у нас поминовения-то справляются, — молвила
мать Таисея. — Вы бы, Петр Степаныч, дядюшке своему рассказали, вы бы, Семен Петрович, Ермолаю Васильичу доложили. Слушайте-ка: «А за канун и за кутию…»
Мать Аркадия, как уставщица, стояла у аналоя, поставленного середи солеи и подобно церковному престолу покрытого со всех сторон
дорогою парчой.
Мать Манефа всех
дороже стала Марье Гавриловне.
И
матери Аркадии, и
матери Никаноре неохота была с мягкими перинами расставаться; то ли дело лежать да дремать, чем шагать по засоренному валежником лесу, либо по тоненьким, полусгнившим кладкам перебираться через мочажины и топкие болотца. Строго-настрого девицам старицы наказали не отходить далеко от
дороги, быть на виду и на слуху, и принялись дремать в ехавших шагом повозках.
— Да нет, отчего же? — сладко улыбаясь, говорила
мать Таисея. — Нет, уж вы скажите мне, гость
дорогой.
Еще утренняя заря не разгоралась, еще солнышко из-за края небосклона не выглядывало, как на большой
дороге у Софонтьевых крестов одна за другой зачали становиться широкие уемистые скитские повозки, запряженные раскормленными донельзя лошадьми и нагруженные пудовыми пуховиками и толстыми
матерями.
— Слава Господу Богу и Пречистой Владычице Богородице, что было у вас все по-хорошему… Устали, поди, с дороги-то? — прибавила она, приветно улыбнувшись. — Ступайте,
матери, с Богом, девицы, отдохните, спокойтесь, Господь да будет над вами. Подите.
Мать Манефа всю
дорогу с Васильем Борисычем пробеседовала. Говорили больше про намеренье Патапа Максимыча взять его к себе в приказчики.