Неточные совпадения
Деревня, где скучал Евгений,
Была прелестный уголок;
Там друг невинных наслаждений
Благословить бы небо мог.
Господский
дом уединенный,
Горой от ветров огражденный,
Стоял над речкою. Вдали
Пред ним пестрели и цвели
Луга и нивы золотые,
Мелькали сёлы; здесь и там
Стада бродили по лугам,
И сени расширял густые
Огромный, запущенный сад,
Приют задумчивых дриад.
Чичиков еще раз окинул комнату, и все, что в ней ни было, — все было прочно, неуклюже в высочайшей степени и имело какое-то странное сходство с самим хозяином
дома; в углу гостиной
стояло пузатое ореховое бюро на пренелепых четырех ногах, совершенный медведь.
Дом господский
стоял одиночкой на юру, то есть на возвышении, открытом всем ветрам, каким только вздумается подуть; покатость горы, на которой он
стоял, была одета подстриженным дерном.
В
доме его чего-нибудь вечно недоставало: в гостиной
стояла прекрасная мебель, обтянутая щегольской шелковой материей, которая, верно,
стоила весьма недешево; но на два кресла ее недостало, и кресла
стояли обтянуты просто рогожею; впрочем, хозяин в продолжение нескольких лет всякий раз предостерегал своего гостя словами: «Не садитесь на эти кресла, они еще не готовы».
— Ура! — закричал Разумихин, — теперь
стойте, здесь есть одна квартира, в этом же
доме, от тех же хозяев. Она особая, отдельная, с этими нумерами не сообщается, и меблированная, цена умеренная, три горенки. Вот на первый раз и займите. Часы я вам завтра заложу и принесу деньги, а там все уладится. А главное, можете все трое вместе жить, и Родя с вами… Да куда ж ты, Родя?
Тут-то
стоял большой
дом с каланчой.
Несколько людей
стояло при самом входе в
дом с улицы, глазея на прохожих; оба дворника, баба, мещанин в халате и еще кое-кто. Раскольников пошел прямо к ним.
Проходя канцелярию, Раскольников заметил, что многие на него пристально посмотрели. В прихожей, в толпе, он успел разглядеть обоих дворников из того
дома, которых он подзывал тогда ночью к квартальному. Они
стояли и чего-то ждали. Но только что он вышел на лестницу, вдруг услышал за собой опять голос Порфирия Петровича. Обернувшись, он увидел, что тот догонял его, весь запыхавшись.
— Да я там же, тогда же в воротах с ними
стоял, али запамятовали? Мы и рукомесло свое там имеем, искони. Скорняки мы, мещане, на
дом работу берем… а паче всего обидно стало…
Она грустно
стояла пред окном и пристально смотрела в него, — но в окно это была видна только одна капитальная небеленая стена соседнего
дома.
Он на Фонтанке жил, я возле
дом построил,
С колоннами! огромный! сколько
стоил!
Я с этих пор вас будто не знавала.
Упреков, жалоб, слез моих
Не смейте ожидать, не
стоите вы их;
Но чтобы в
доме здесь заря вас не застала,
Чтоб никогда об вас я больше не слыхала.
И пробились было уже козаки, и, может быть, еще раз послужили бы им верно быстрые кони, как вдруг среди самого бегу остановился Тарас и вскрикнул: «
Стой! выпала люлька с табаком; не хочу, чтобы и люлька досталась вражьим ляхам!» И нагнулся старый атаман и стал отыскивать в траве свою люльку с табаком, неотлучную сопутницу на морях, и на суше, и в походах, и
дома.
Слышал он только, что был пир, сильный, шумный пир: вся перебита вдребезги посуда; нигде не осталось вина ни капли, расхитили гости и слуги все дорогие кубки и сосуды, — и смутный
стоит хозяин
дома, думая: «Лучше б и не было того пира».
И прочность, и уют, всё было в
доме том,
И
дом бы всем пришёл ему по нраву,
Да только то беды —
Немножко далеко
стоял он от воды.
— Ну, брат Илья Ильич, совсем пропадешь ты. Да я бы на твоем месте давным-давно заложил имение да купил бы другое или
дом здесь, на хорошем месте: это
стоит твоей деревни. А там заложил бы и
дом да купил бы другой… Дай-ка мне твое имение, так обо мне услыхали бы в народе-то.
Он только что проснется у себя
дома, как у постели его уже
стоит Захарка, впоследствии знаменитый камердинер его Захар Трофимыч.
— А вот ландыши!
Постойте, я нарву, — говорил он, нагибаясь к траве, — те лучше пахнут: полями, рощей; природы больше. А сирень все около
домов растет, ветки так и лезут в окно, запах приторный. Вон еще роса на ландышах не высохла.
Если нужно было постращать дворника, управляющего
домом, даже самого хозяина, он стращал всегда барином: «Вот
постой, я скажу барину, — говорил он с угрозой, — будет ужо тебе!» Сильнее авторитета он и не подозревал на свете.
Да и в самом Верхлёве
стоит, хотя большую часть года пустой, запертой
дом, но туда частенько забирается шаловливый мальчик, и там видит он длинные залы и галереи, темные портреты на стенах, не с грубой свежестью, не с жесткими большими руками, — видит томные голубые глаза, волосы под пудрой, белые, изнеженные лица, полные груди, нежные с синими жилками руки в трепещущих манжетах, гордо положенные на эфес шпаги; видит ряд благородно-бесполезно в неге протекших поколений, в парче, бархате и кружевах.
И недели три Илюша гостит
дома, а там, смотришь, до Страстной недели уж недалеко, а там и праздник, а там кто-нибудь в семействе почему-то решит, что на Фоминой неделе не учатся; до лета остается недели две — не
стоит ездить, а летом и сам немец отдыхает, так уж лучше до осени отложить.
Мужик я пьяный, ветреный,
В амбаре крысы с голоду
Подохли,
дом пустехонек,
А не взял бы, свидетель Бог,
Я за такую каторгу
И тысячи рублей,
Когда б не знал доподлинно,
Что я перед последышем
Стою… что он куражится
По воле по моей...
Ни
дома уцелевшего,
Одна тюрьма спасенная,
Недавно побеленная,
Как белая коровушка
На выгоне,
стоит.
Шли долго ли, коротко ли,
Шли близко ли, далеко ли,
Вот наконец и Клин.
Селенье незавидное:
Что ни изба — с подпоркою,
Как нищий с костылем,
А с крыш солома скормлена
Скоту.
Стоят, как остовы,
Убогие
дома.
Ненастной, поздней осенью
Так смотрят гнезда галочьи,
Когда галчата вылетят
И ветер придорожные
Березы обнажит…
Народ в полях — работает.
Заметив за селением
Усадьбу на пригорочке,
Пошли пока — глядеть.
Вижу: на пустом месте
стоит дом в три жилья.
А вы —
стоять на крыльце, и ни с места! И никого не впускать в
дом стороннего, особенно купцов! Если хоть одного из них впустите, то… Только увидите, что идет кто-нибудь с просьбою, а хоть и не с просьбою, да похож на такого человека, что хочет подать на меня просьбу, взашей так прямо и толкайте! так его! хорошенько! (Показывает ногою.)Слышите? Чш… чш… (Уходит на цыпочках вслед за квартальными.)
Купцы. Ей-ей! А попробуй прекословить, наведет к тебе в
дом целый полк на
постой. А если что, велит запереть двери. «Я тебя, — говорит, — не буду, — говорит, — подвергать телесному наказанию или пыткой пытать — это, говорит, запрещено законом, а вот ты у меня, любезный, поешь селедки!»
Почти месяц после того, как мы переехали в Москву, я сидел на верху бабушкиного
дома, за большим столом и писал; напротив меня сидел рисовальный учитель и окончательно поправлял нарисованную черным карандашом головку какого-то турка в чалме. Володя, вытянув шею,
стоял сзади учителя и смотрел ему через плечо. Головка эта была первое произведение Володи черным карандашом и нынче же, в день ангела бабушки, должна была быть поднесена ей.
Maman уже не было, а жизнь наша шла все тем же чередом: мы ложились и вставали в те же часы и в тех же комнатах; утренний, вечерний чай, обед, ужин — все было в обыкновенное время; столы, стулья
стояли на тех же местах; ничего в
доме и в нашем образе жизни не переменилось; только ее не было…
Кити в это время, давно уже совсем готовая, в белом платье, длинном вуале и венке померанцевых цветов, с посаженой матерью и сестрой Львовой
стояла в зале Щербацкого
дома и смотрела в окно, тщетно ожидая уже более получаса известия от своего шафера о приезде жениха в церковь.
Но
стоило забыть искусственный ход мысли и из жизни вернуться к тому, что удовлетворяло, когда он думал, следуя данной нити, — и вдруг вся эта искусственная постройка заваливалась, как карточный
дом, и ясно было, что постройка была сделана из тех же перестановленных слов, независимо от чего-то более важного в жизни, чем разум.
Обед
стоял на столе; она подошла, понюхала хлеб и сыр и, убедившись, что запах всего съестного ей противен, велела подавать коляску и вышла.
Дом уже бросал тень чрез всю улицу, и был ясный, еще теплый на солнце вечер. И провожавшая ее с вещами Аннушка, и Петр, клавший вещи в коляску, и кучер, очевидно недовольный, — все были противны ей и раздражали ее своими словами и движениями.
Она
стояла, как и всегда, чрезвычайно прямо держась, и, когда Кити подошла к этой кучке, говорила с хозяином
дома, слегка поворотив к нему голову.
— Да расскажи мне, что делается в Покровском? Что,
дом всё
стоит, и березы, и наша классная? А Филипп садовник, неужели жив? Как я помню беседку и диван! Да смотри же, ничего не переменяй в
доме, но скорее женись и опять заведи то же, что было. Я тогда приеду к тебе, если твоя жена будет хорошая.
Он
стоял на крыльце
дома Карениных, как потерянный, и не знал, что делать.
— Теперь уж недалеко, — заметил Николай Петрович, — вот
стоит только на эту горку подняться, и
дом будет виден. Мы заживем с тобой на славу, Аркаша; ты мне помогать будешь по хозяйству, если только это тебе не наскучит. Нам надобно теперь тесно сойтись друг с другом, узнать друг друга хорошенько, не правда ли?
Приятелей наших встретили в передней два рослые лакея в ливрее; один из них тотчас побежал за дворецким. Дворецкий, толстый человек в черном фраке, немедленно явился и направил гостей по устланной коврами лестнице в особую комнату, где уже
стояли две кровати со всеми принадлежностями туалета. В
доме, видимо, царствовал порядок: все было чисто, всюду пахло каким-то приличным запахом, точно в министерских приемных.
— А
дом этот давно
стоит?
Он нагнал ее в двух верстах от своего
дома, возле березовой рощицы, на большой дороге в уездный город. Солнце
стояло низко над небосклоном — и все кругом внезапно побагровело: деревья, травы и земля.
Люди они были небогатые;
дом их, весьма старинный, деревянный, но удобный,
стоял на горе, между заглохшим садом и заросшим двором.
Мы
стояли в местечке ***. Жизнь армейского офицера известна. Утром ученье, манеж; обед у полкового командира или в жидовском трактире; вечером пунш и карты. В *** не было ни одного открытого
дома, ни одной невесты; мы собирались друг у друга, где, кроме своих мундиров, не видали ничего.
Однажды Самгин
стоял в Кремле, разглядывая хаотическое нагромождение
домов города, празднично освещенных солнцем зимнего полудня. Легкий мороз озорниковато пощипывал уши, колючее сверканье снежинок ослепляло глаза; крыши, заботливо окутанные толстыми слоями серебряного пуха, придавали городу вид уютный; можно было думать, что под этими крышами в светлом тепле дружно живут очень милые люди.
Пожарные в касках и черных куртках
стояли у ворот
дома Винокурова, не принимая участия в работе; их медные головы точно плавились, и было что-то очень важное в черных неподвижных фигурах, с головами римских легионеров.
Этой части города он не знал, шел наугад, снова повернул в какую-то улицу и наткнулся на группу рабочих, двое были удобно, головами друг к другу, положены к стене, под окна
дома, лицо одного — покрыто шапкой: другой, небритый, желтоусый, застывшими глазами смотрел в сизое небо, оно крошилось снегом; на каменной ступени крыльца сидел пожилой человек в серебряных очках, толстая женщина,
стоя на коленях, перевязывала ему ногу выше ступни, ступня была в крови, точно в красном носке, человек шевелил пальцами ноги, говоря негромко, неуверенно...
Клим
постоял, затем снова сел, думая: да, вероятно, Лидия, а может быть, и Макаров знают другую любовь, эта любовь вызывает у матери, у Варавки, видимо, очень ревнивые и завистливые чувства. Ни тот, ни другая даже не посетили больного. Варавка вызвал карету «Красного Креста», и, когда санитары, похожие на поваров, несли Макарова по двору, Варавка
стоял у окна, держа себя за бороду. Он не позволил Лидии проводить больного, а мать, кажется, нарочно ушла из
дома.
К этой неприятной для него задаче он приступил у нее на
дому, в ее маленькой уютной комнате. Осенний вечер сумрачно смотрел в окна с улицы и в дверь с террасы; в саду, под красноватым небом, неподвижно
стояли деревья, уже раскрашенные утренними заморозками. На столе, как всегда, кипел самовар, — Марина, в капоте в кружевах, готовя чай, говорила, тоже как всегда, — спокойно, усмешливо...
— Ваш отец был настоящий русский, как дитя, — сказала она, и глаза ее немножко покраснели. Она отвернулась, прислушиваясь. Оркестр играл что-то бравурное, но музыка доходила смягченно, и, кроме ее, извне ничего не было слышно. В
доме тоже было тихо, как будто он
стоял далеко за городом.
Но когда,
дома, он вымылся, переоделся и с папиросой в зубах сел к чайному столу, — на него как будто облако спустилось, охватив тяжелой, тревожной грустью и даже не позволяя одевать мысли в слова. Пред ним
стояли двое: он сам и нагая, великолепная женщина. Умная женщина, это — бесспорно. Умная и властная.
Дома его ждал толстый конверт с надписью почерком Лидии; он лежал на столе, на самом видном месте. Самгин несколько секунд рассматривал его, не решаясь взять в руки,
стоя в двух шагах от стола. Потом, не сходя с места, протянул руку, но покачнулся и едва не упал, сильно ударив ладонью по конверту.
На пороге одной из комнаток игрушечного
дома он остановился с невольной улыбкой: у стены на диване лежал Макаров, прикрытый до груди одеялом, расстегнутый ворот рубахи обнажал его забинтованное плечо; за маленьким, круглым столиком сидела Лидия; на столе
стояло блюдо, полное яблок; косой луч солнца, проникая сквозь верхние стекла окон, освещал алые плоды, затылок Лидии и половину горбоносого лица Макарова. В комнате было душисто и очень жарко, как показалось Климу. Больной и девушка ели яблоки.