Неточные совпадения
Но там, где Мельпомены бурной
Протяжный раздается вой,
Где машет мантией мишурной
Она пред хладною толпой,
Где Талия тихонько дремлет
И плескам дружеским не внемлет,
Где Терпсихоре лишь одной
Дивится зритель молодой
(Что было также в прежни
леты,
Во время ваше и мое),
Не обратились на нее
Ни
дам ревнивые лорнеты,
Ни трубки модных знатоков
Из лож и кресельных рядов.
Гм! гм! Читатель благородный,
Здорова ль ваша вся родня?
Позвольте: может быть, угодно
Теперь узнать вам от меня,
Что значит именно родные.
Родные люди вот какие:
Мы их обязаны ласкать,
Любить, душевно уважать
И, по обычаю народа,
О Рождестве их навещать
Или по почте поздравлять,
Чтоб остальное время
годаНе думали о нас они…
Итак,
дай Бог им долги дни!
Любви все возрасты покорны;
Но юным, девственным сердцам
Ее порывы благотворны,
Как бури вешние полям:
В дожде страстей они свежеют,
И обновляются, и зреют —
И жизнь могущая
даетИ пышный цвет, и сладкий плод.
Но в возраст поздний и бесплодный,
На повороте наших
лет,
Печален страсти мертвой след:
Так бури осени холодной
В болото обращают луг
И обнажают лес вокруг.
Как он умел казаться новым,
Шутя невинность изумлять,
Пугать отчаяньем готовым,
Приятной лестью забавлять,
Ловить минуту умиленья,
Невинных
лет предубежденья
Умом и страстью побеждать,
Невольной ласки ожидать,
Молить и требовать признанья,
Подслушать сердца первый звук,
Преследовать любовь и вдруг
Добиться тайного свиданья…
И после ей наедине
Давать уроки в тишине!
Он пел любовь, любви послушный,
И песнь его была ясна,
Как мысли девы простодушной,
Как сон младенца, как луна
В пустынях неба безмятежных,
Богиня тайн и вздохов нежных;
Он пел разлуку и печаль,
И нечто, и туманну
даль,
И романтические розы;
Он пел те дальные страны,
Где долго в лоно тишины
Лились его живые слезы;
Он пел поблеклый жизни цвет
Без малого в осьмнадцать
лет.
Причудницы большого света!
Всех прежде вас оставил он;
И правда то, что в наши
летаДовольно скучен высший тон;
Хоть, может быть, иная
дамаТолкует Сея и Бентама,
Но вообще их разговор
Несносный, хоть невинный вздор;
К тому ж они так непорочны,
Так величавы, так умны,
Так благочестия полны,
Так осмотрительны, так точны,
Так неприступны для мужчин,
Что вид их уж рождает сплин.
Ах, он любил, как в наши
летаУже не любят; как одна
Безумная душа поэта
Еще любить осуждена:
Всегда, везде одно мечтанье,
Одно привычное желанье,
Одна привычная печаль.
Ни охлаждающая
даль,
Ни долгие
лета разлуки,
Ни музам данные часы,
Ни чужеземные красы,
Ни шум веселий, ни науки
Души не изменили в нем,
Согретой девственным огнем.
— А ей-богу, так! Ведь у меня что
год, то бегают. Народ-то больно прожорлив, от праздности завел привычку трескать, а у меня есть и самому нечего… А уж я бы за них что ни
дай взял бы. Так посоветуйте вашему приятелю-то: отыщись ведь только десяток, так вот уж у него славная деньга. Ведь ревизская душа стóит в пятистах рублях.
— Приятное столкновенье, — сказал голос того же самого, который окружил его поясницу. Это был Вишнепокромов. — Готовился было пройти лавку без вниманья, вдруг вижу знакомое лицо — как отказаться от приятного удовольствия! Нечего сказать, сукна в этом
году несравненно лучше. Ведь это стыд, срам! Я никак не мог было отыскать… Я готов тридцать рублей, сорок рублей… возьми пятьдесят даже, но
дай хорошего. По мне, или иметь вещь, которая бы, точно, была уже отличнейшая, или уж лучше вовсе не иметь. Не так ли?
На четвертое место явилась очень скоро, трудно сказать утвердительно, кто такая,
дама или девица, родственница, домоводка или просто проживающая в доме: что-то без чепца, около тридцати
лет, в пестром платке.
— Есть у меня, пожалуй, трехмиллионная тетушка, — сказал Хлобуев, — старушка богомольная: на церкви и монастыри
дает, но помогать ближнему тугенька. А старушка очень замечательная. Прежних времен тетушка, на которую бы взглянуть стоило. У ней одних канареек сотни четыре. Моськи, и приживалки, и слуги, каких уж теперь нет. Меньшому из слуг будет
лет шестьдесят, хоть она и зовет его: «Эй, малый!» Если гость как-нибудь себя не так поведет, так она за обедом прикажет обнести его блюдом. И обнесут, право.
— Извини, брат! Ну, уморил. Да я бы пятьсот тысяч
дал за то только, чтобы посмотреть на твоего дядю в то время, как ты поднесешь ему купчую на мертвые души. Да что, он слишком стар? Сколько ему
лет?
— Да я и строений для этого не строю; у меня нет зданий с колоннами да фронтонами. Мастеров я не выписываю из-за границы. А уж крестьян от хлебопашества ни за что не оторву. На фабриках у меня работают только в голодный
год, всё пришлые, из-за куска хлеба. Этаких фабрик наберется много. Рассмотри только попристальнее свое хозяйство, то увидишь — всякая тряпка пойдет в дело, всякая дрянь
даст доход, так что после отталкиваешь только да говоришь: не нужно.
Самая полнота и средние
лета Чичикова много повредят ему: полноты ни в каком случае не простят герою, и весьма многие
дамы, отворотившись, скажут: «Фи, такой гадкий!» Увы! все это известно автору, и при всем том он не может взять в герои добродетельного человека, но… может быть, в сей же самой повести почуются иные, еще доселе не бранные струны, предстанет несметное богатство русского духа, пройдет муж, одаренный божескими доблестями, или чудная русская девица, какой не сыскать нигде в мире, со всей дивной красотой женской души, вся из великодушного стремления и самоотвержения.
«Нет, я не так, — говорил Чичиков, очутившись опять посреди открытых полей и пространств, — нет, я не так распоряжусь. Как только,
даст Бог, все покончу благополучно и сделаюсь действительно состоятельным, зажиточным человеком, я поступлю тогда совсем иначе: будет у меня и повар, и дом, как полная чаша, но будет и хозяйственная часть в порядке. Концы сведутся с концами, да понемножку всякий
год будет откладываться сумма и для потомства, если только Бог пошлет жене плодородье…» — Эй ты — дурачина!
Что француз в сорок
лет такой же ребенок, каким был и в пятнадцать, так вот
давай же и мы!
Принял он Чичикова отменно ласково и радушно, ввел его совершенно в доверенность и рассказал с самоуслажденьем, скольких и скольких стоило ему трудов возвесть именье до нынешнего благосостояния; как трудно было
дать понять простому мужику, что есть высшие побуждения, которые доставляют человеку просвещенная роскошь, искусство и художества; сколько нужно было бороться с невежеством русского мужика, чтобы одеть его в немецкие штаны и заставить почувствовать, хотя сколько-нибудь, высшее достоинство человека; что баб, несмотря на все усилия, он до сих <пор> не мог заставить надеть корсет, тогда как в Германии, где он стоял с полком в 14-м
году, дочь мельника умела играть даже на фортепиано, говорила по-французски и делала книксен.
Он попробовал, склоня головку несколько набок, принять позу, как бы адресовался к
даме средних
лет и последнего просвещения: выходила просто картина.
Если ты над нею не приобретешь власти, то даже ее первый поцелуй не
даст тебе права на второй; она с тобой накокетничается вдоволь, а
года через два выйдет замуж за урода, из покорности к маменьке, и станет себя уверять, что она несчастна, что она одного только человека и любила, то есть тебя, но что небо не хотело соединить ее с ним, потому что на нем была солдатская шинель, хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное…
С первого взгляда на лицо его я бы не
дал ему более двадцати трех
лет, хотя после я готов был
дать ему тридцать.
Он хорошо сложен, смугл и черноволос; ему на вид можно
дать двадцать пять
лет, хотя ему едва ли двадцать один
год.
— Да так. Я
дал себе заклятье. Когда я был еще подпоручиком, раз, знаете, мы подгуляли между собой, а ночью сделалась тревога; вот мы и вышли перед фрунт навеселе, да уж и досталось нам, как Алексей Петрович узнал: не
дай господи, как он рассердился! чуть-чуть не отдал под суд. Оно и точно: другой раз целый
год живешь, никого не видишь, да как тут еще водка — пропадший человек!
— Позвольте, позвольте, я с вами совершенно согласен, но позвольте и мне разъяснить, — подхватил опять Раскольников, обращаясь не к письмоводителю, а все к Никодиму Фомичу, но стараясь всеми силами обращаться тоже и к Илье Петровичу, хотя тот упорно делал вид, что роется в бумагах и презрительно не обращает на него внимания, — позвольте и мне с своей стороны разъяснить, что я живу у ней уж около трех
лет, с самого приезда из провинции и прежде… прежде… впрочем, отчего ж мне и не признаться в свою очередь, с самого начала я
дал обещание, что женюсь на ее дочери, обещание словесное, совершенно свободное…
— Но позвольте, позвольте же мне, отчасти, все рассказать… как было дело и… в свою очередь… хотя это и лишнее, согласен с вами, рассказывать, — но
год назад эта девица умерла от тифа, я же остался жильцом, как был, и хозяйка, как переехала на теперешнюю квартиру, сказала мне… и сказала дружески… что она совершенно во мне уверена и все… но что не захочу ли я
дать ей это заемное письмо, в сто пятнадцать рублей, всего что она считала за мной долгу.
Оно правда, с уговором: этот износишь, на будущий
год другой даром
дают, ей-богу!
Да-с, а теперь,
В седьмнадцать
лет вы расцвели прелестно,
Неподражаемо, и это вам известно,
И потому скромны, не смотрите на свет.
Не влюблены ли вы? прошу мне
дать ответ,
Без думы, полноте смущаться.
Как обходительна! добра! мила! проста!
Балы
дает нельзя богаче,
От рождества и до поста,
И
летом праздники на даче.
Ну, право, что́ бы вам в Москве у нас служить?
И награжденья брать и весело пожить?
Все
давало ему перевес пред другими: и преклонные
лета, и опытность, и уменье двигать своим войском, и сильнейшая всех ненависть к врагам.
Но, без сомнения, он повторил бы и в пятый, если бы отец не
дал ему торжественного обещания продержать его в монастырских служках целые двадцать
лет и не поклялся наперед, что он не увидит Запорожья вовеки, если не выучится в академии всем наукам.
Они были отданы по двенадцатому
году в Киевскую академию, потому что все почетные сановники тогдашнего времени считали необходимостью
дать воспитание своим детям, хотя это делалось с тем, чтобы после совершенно позабыть его.
Хозяин бился с ней близ
году:
То выпарит, то ей проветриться
даёт...
— Приду; как не прийти взглянуть на Андрея Ильича? Чай, великонек стал! Господи! Радости какой привел дождаться Господь! Приду, батюшка,
дай Бог вам доброго здоровья и несчетные
годы… — ворчал Захар вслед уезжавшей коляске.
«Ах, скорей бы кончить да сидеть с ней рядом, не таскаться такую
даль сюда! — думал он. — А то после такого
лета да еще видеться урывками, украдкой, играть роль влюбленного мальчика… Правду сказать, я бы сегодня не поехал в театр, если б уж был женат: шестой раз слышу эту оперу…»
Но гулять «с мсьё Обломовым», сидеть с ним в углу большой залы, на балконе… что ж из этого? Ему за тридцать
лет: не станет же он говорить ей пустяков,
давать каких-нибудь книг… Да этого ничего никому и в голову не приходило.
Способный от природы мальчик в три
года прошел латынскую грамматику и синтаксис и начал было разбирать Корнелия Непота, но отец решил, что довольно и того, что он знал, что уж и эти познания
дают ему огромное преимущество над старым поколением и что, наконец, дальнейшие занятия могут, пожалуй, повредить службе в присутственных местах.
— Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! — начал он со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек не сошел с языка. Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет.
Дай мне своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За тобой я, может быть, пойду, а один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще
год — поздно будет!
Вошел человек неопределенных
лет, с неопределенной физиономией, в такой поре, когда трудно бывает угадать
лета; не красив и не дурен, не высок и не низок ростом, не блондин и не брюнет. Природа не
дала ему никакой резкой, заметной черты, ни дурной, ни хорошей. Его многие называли Иваном Иванычем, другие — Иваном Васильичем, третьи — Иваном Михайлычем.
— Да, светская
дама! — заметил один из собеседников. — В третьем
году она и с гор выдумала кататься, вот как еще Лука Савич бровь расшиб…
— Нет,
дай мне плакать! Я плачу не о будущем, а о прошедшем… — выговаривала она с трудом, — оно «поблекло, отошло»… Не я плачу, воспоминания плачут!..
Лето… парк… помнишь? Мне жаль нашей аллеи, сирени… Это все приросло к сердцу: больно отрывать!..
— Ах, батюшка! Привел Бог дожить до этакой радости! Поздравляем, батюшка, Андрей Иваныч;
дай Бог вам несчетные
годы жить, деток наживать. Ах, Господи, вот радости!
Четырнадцати, пятнадцати
лет мальчик отправлялся частенько один, в тележке или верхом, с сумкой у седла, с поручениями от отца в город, и никогда не случалось, чтоб он забыл что-нибудь, переиначил, недоглядел,
дал промах.
— Поди с ним! — говорил Тарантьев, отирая пот с лица. — Теперь
лето: ведь это все равно что дача. Что ты гниешь здесь летом-то, в Гороховой?.. Там Безбородкин сад, Охта под боком, Нева в двух шагах, свой огород — ни пыли, ни духоты! Нечего и думать: я сейчас же до обеда слетаю к ней — ты
дай мне на извозчика, — и завтра же переезжать…
Ему было под пятьдесят
лет, но он был очень свеж, только красил усы и прихрамывал немного на одну ногу. Он был вежлив до утонченности, никогда не курил при
дамах, не клал одну ногу на другую и строго порицал молодых людей, которые позволяют себе в обществе опрокидываться в кресле и поднимать коленку и сапоги наравне с носом. Он и в комнате сидел в перчатках, снимая их, только когда садился обедать.
От этого он в кругу своих знакомых играл роль большой сторожевой собаки, которая лает на всех, не
дает никому пошевелиться, но которая в то же время непременно схватит на
лету кусок мяса, откуда и куда бы он ни летел.
Он стал
давать по пятидесяти рублей в месяц еще, предположив взыскать эти деньги из доходов Обломова третьего
года, но при этом растолковал и даже побожился сестре, что больше ни гроша не положит, и рассчитал, какой стол должны они держать, как уменьшить издержки, даже назначил, какие блюда когда готовить, высчитал, сколько она может получить за цыплят, за капусту, и решил, что со всем этим можно жить припеваючи.
— Ты не носишь шляпу, вон у тебя фуражка, — сказал он, взяв шляпу Обломова и примеривая ее, — дай-ка, брат, на
лето…
Нет хлеба — у кого-нибудь
Попросит, а за соль
Дать надо деньги чистые,
А их по всей вахлачине,
Сгоняемой на барщину,
По
году гроша не было!
У батюшки, у матушки
С Филиппом побывала я,
За дело принялась.
Три
года, так считаю я,
Неделя за неделею,
Одним порядком шли,
Что
год, то дети: некогда
Ни думать, ни печалиться,
Дай Бог с работой справиться
Да лоб перекрестить.
Поешь — когда останется
От старших да от деточек,
Уснешь — когда больна…
А на четвертый новое
Подкралось горе лютое —
К кому оно привяжется,
До смерти не избыть!
На аршин когда меряет, то спускает на вершок; за то его отец любит, как сам себя; на пятнадцатом
году матери
дал оплеуху — Парасковья Денисовна, его новобрачная супруга, бела и румяна.
М-llе Варенька эта была не то что не первой молодости, но как бы существо без молодости: ей можно было
дать и девятнадцать и тридцать
лет.