— Он на минуту замолк, его волосы стояли дыбом, глаза разгорались как уголья, и рука, простертая к Ольге, дрожала на воздухе; он поставил ногу на
грудь мертвецу так крепко, что слышно было, как захрустели кости, и, приняв торжественный вид жреца, произнес: — Свершилось первое мое желание!
Неточные совпадения
— Кончился, — сказал священник и хотел отойти; но вдруг слипшиеся усы
мертвеца шевельнулись, и ясно в тишине послышались из глубины
груди определенно-резкие звуки...
— Готов, — сказал фельдшер, мотнув головой, но, очевидно, для порядка, раскрыл мокрую суровую рубаху
мертвеца и, откинув от уха свои курчавые волосы, приложился к желтоватой неподвижной высокой
груди арестанта. Все молчали. Фельдшер приподнялся, еще качнул головой и потрогал пальцем сначала одно, потом другое веко над открытыми голубыми остановившимися глазами.
Привалов пошел в уборную, где царила мертвая тишина. Катерина Ивановна лежала на кровати, устроенной на скорую руку из старых декораций; лицо покрылось матовой бледностью,
грудь поднималась судорожно, с предсмертными хрипами. Шутовской наряд был обрызган каплями крови. Какая-то добрая рука прикрыла ноги ее синей собольей шубкой. Около изголовья молча стоял Иван Яковлич, бледный как
мертвец; у него по лицу катились крупные слезы.
Алеша глядел с полминуты на гроб, на закрытого, недвижимого, протянутого в гробу
мертвеца, с иконой на
груди и с куколем с восьмиконечным крестом на голове.
Фон Лембке бросился было к окну, но вдруг остановился как вкопанный, сложил на
груди руки и, бледный как
мертвец, зловещим взглядом посмотрел на смеющуюся.
Всё вокруг зыбко качалось, кружась в медленном хороводе, а у печи, как часовой, молча стояла высокая Анка, скрестив руки на
груди, глядя в потолок; стояла она, точно каменная, а глаза её были тусклы, как у
мертвеца.
Мертвец с открытыми неподвижными глазами приводит в невольный трепет; но, по крайней мере, на бесчувственном лице его начертано какое-то спокойствие смерти: он не страдает более; а оживленный труп, который упал к ногам моим, дышал, чувствовал и, прижимая к
груди своей умирающего с голода ребенка, прошептал охриплым голосом и по-русски: «Кусок хлеба!.. ему!..» Я схватился за карман: в нем не было ни крошки!
Зачем? — какой-то локон золотой
(Конечно, талисман земли чужой),
Под грубою одеждою измятый,
И белый крест на ленте полосатой
Блистали на
груди у
мертвеца!..
И долго юноша над ним
Стоял раскаяньем томим,
Невольно мысля о былом,
Прощая — не прощен ни в чем!
И на
груди его потом
Он тихо распахнул кафтан:
Старинных и последних ран
На ней кровавые следы
Вились, чернели как бразды.
Он руку к сердцу приложил,
И трепет замиравших жил
Ему неясно возвестил,
Что в буйном сердце
мертвецаКипели страсти до конца,
Что блеск печальный этих глаз
Гораздо прежде их погас!..
Но этого было мало: покойник не только вздохнул, а действительно гнался за оскорбившим его шалуном или придерживал его за руку: за К-диным ползла целая волна гробовой кисеи, от которой он не мог отбиться, — и, страшно вскрикнув, он упал на пол… Эта ползущая волна кисеи в самом деле представлялась явлением совершенно необъяснимым и, разумеется, страшным, тем более что закрытый ею
мертвец теперь совсем открывался с его сложенными руками на впалой
груди.
К
мертвецу на
грудь вспорхнул..
*
На заре, заре
В дождевой крутень
Свистом ядерным
Мы сушили день.
Пуля входит в
грудь,
Как пчелы ужал.
Наш отряд тогда
Впереди бежал.
За лощиной пруд,
А за прудом лог.
Коммунар ничком
В землю носом лег.
Мы вперед, вперед!
Враг назад, назад!
Мертвецы пусть так
Под дождем лежат.
Спите, храбрые,
С отзвучавшим ртом!
Мы придем вас всех
Хоронить потом.
Я, все я, верный раб Сидор Тимофеев, я его из могилы унес, моим дыханьем отдышал! — закричал старик, начав колотить себя в
грудь, и вдруг подскочил к самому столу, на котором лежал обезображенный
мертвец, присел на корточки и зашамкал...
Но вот схватил он за складки еще одну серую шинель, повернув ее лицом к месяцу, припал ухом к
груди и, вскинув
мертвеца на спину, побежал с ним, куда считал безопаснее; но откуда ни возьмись повернул на оставленное поле новый вражий отряд, и наскочили на Сида уланы и замахнулись на его ношу, но он вдруг ужом вывернулся и принял на себя удар; упал с ног, а придя в себя, истекая кровью, опять понес барина.
Он казался необыкновенно высок;
грудь его колебалась, незрящие очи горели, как в то время, когда он рассказывал свои видения в Долине
мертвецов.
Тут холодный пот меня прошиб; я обмер, споткнулся, запутался в ногах
мертвеца и упал прямо на ледяную
грудь его… и вдруг, слышу, схватили меня когтями и потащили…
Посмотрели бы вы на Василия Федоровича, когда шестьдесят с лишком лет осыпали голову его снегом; вы и тогда сказали б: этот взор, в проблески одушевления, должен был нападать на врага орлиным гневом; эта исполинская рука, вооруженная мечом, должна была укладывать под собою ряды
мертвецов; эта
грудь широкая, мохнатая, эта вся геркулесовская обстановка — созданы быть оплотом боевым.