Неточные совпадения
Всегда скромна, всегда послушна,
Всегда как утро весела,
Как жизнь поэта простодушна,
Как поцелуй
любви мила,
Глаза как небо голубые;
Улыбка, локоны льняные,
Движенья,
голос, легкий стан —
Всё в Ольге… но любой роман
Возьмите и найдете, верно,
Ее портрет: он очень мил,
Я прежде сам его любил,
Но надоел он мне безмерно.
Позвольте мне, читатель мой,
Заняться старшею сестрой.
Несмотря на то что минуло более восьми лет их супружеству, из них все еще каждый приносил другому или кусочек яблочка, или конфетку, или орешек и говорил трогательно-нежным
голосом, выражавшим совершенную
любовь: «Разинь, душенька, свой ротик, я тебе положу этот кусочек».
— А если, — начала она горячо вопросом, — вы устанете от этой
любви, как устали от книг, от службы, от света; если со временем, без соперницы, без другой
любви, уснете вдруг около меня, как у себя на диване, и
голос мой не разбудит вас; если опухоль у сердца пройдет, если даже не другая женщина, а халат ваш будет вам дороже?..
Ему было очень скучно не видеть Ольги в неположенные дни, не слышать ее
голоса, не читать в глазах все той же, неизменяющейся ласки,
любви, счастья.
Запомнил Гриша песенку
И
голосом молитвенным
Тихонько в семинарии,
Где было темно, холодно,
Угрюмо, строго, голодно,
Певал — тужил о матушке
И обо всей вахлачине,
Кормилице своей.
И скоро в сердце мальчика
С
любовью к бедной матери
Любовь ко всей вахлачине
Слилась, — и лет пятнадцати
Григорий твердо знал уже,
Кому отдаст всю жизнь свою
И за кого умрет.
—
Любовь… — повторила она медленно, внутренним
голосом, и вдруг, в то же время, как она отцепила кружево, прибавила: — Я оттого и не люблю этого слова, что оно для меня слишком много значит, больше гораздо, чем вы можете понять, — и она взглянула ему в лицо. — До свиданья!
«Ах да!» Он опустил голову, и красивое лицо его приняло тоскливое выражение. «Пойти или не пойти?» говорил он себе. И внутренний
голос говорил ему, что ходить не надобно, что кроме фальши тут ничего быть не может, что поправить, починить их отношения невозможно, потому что невозможно сделать ее опять привлекательною и возбуждающею
любовь или его сделать стариком, неспособным любить. Кроме фальши и лжи, ничего не могло выйти теперь; а фальшь и ложь были противны его натуре.
Аннушка проворно ушла в лес. Касьян поглядел за нею вслед, потом потупился и усмехнулся. В этой долгой усмешке, в немногих словах, сказанных им Аннушке, в самом звуке его
голоса, когда он говорил с ней, была неизъяснимая, страстная
любовь и нежность. Он опять поглядел в сторону, куда она пошла, опять улыбнулся и, потирая себе лицо, несколько раз покачал головой.
Он злился. Его раздражало шумное оживление Марины, и почему-то была неприятна встреча с Туробоевым. Трудно было признать, что именно вот этот человек с бескровным лицом и какими-то кричащими глазами — мальчик, который стоял перед Варавкой и звонким
голосом говорил о
любви своей к Лидии. Неприятен был и бородатый студент.
Слушая спокойный, задумчивый
голос наставника, разглядывая его, Клим догадывался: какова та женщина, которая могла бы полюбить Томилина? Вероятно, некрасивая, незначительная, как Таня Куликова или сестра жены Катина, потерявшая надежды на
любовь. Но эти размышления не мешали Климу ловить медные парадоксы и афоризмы.
— Подумайте, Клим Иванович, о себе, подумайте без страха пред словами и с
любовью к родине, — посоветовал жандарм, и в
голосе его Клим услышал ноты искреннего доброжелательства.
—
Любовь прошла, Митя! — начала опять Катя, — но дорого до боли мне то, что прошло. Это узнай навек. Но теперь, на одну минутку, пусть будет то, что могло бы быть, — с искривленною улыбкой пролепетала она, опять радостно смотря ему в глаза. — И ты теперь любишь другую, и я другого люблю, а все-таки тебя вечно буду любить, а ты меня, знал ли ты это? Слышишь, люби меня, всю твою жизнь люби! — воскликнула она с каким-то почти угрожающим дрожанием в
голосе.
— Знаете, Карамазов, наше объяснение похоже на объяснение в
любви, — каким-то расслабленным и стыдливым
голосом проговорил Коля. — Это не смешно, не смешно?
Хоть слабо, но еще слышен был
голос истинной
любви к ней, который говорил ему об ней, о ее чувствах, об ее жизни.
— Не шути этим, Борюшка; сам сказал сейчас, что она не Марфенька! Пока Вера капризничает без причины, молчит, мечтает одна — Бог с ней! А как эта змея,
любовь, заберется в нее, тогда с ней не сладишь! Этого «рожна» я и тебе, не только девочкам моим, не пожелаю. Да ты это с чего взял: говорил, что ли, с ней, заметил что-нибудь? Ты скажи мне, родной, всю правду! — умоляющим
голосом прибавила она, положив ему на плечо руку.
Здесь все мешает ему. Вон издали доносится до него песенка Марфеньки: «Ненаглядный ты мой, как люблю я тебя!» — поет она звонко, чисто, и никакого звука
любви не слышно в этом
голосе, который вольно раздается среди тишины в огороде и саду; потом слышно, как она беспечно прервала пение и тем же тоном, каким пела, приказывает из окна Матрене собрать с гряд салату, потом через минуту уж звонко смеется в толпе соседних детей.
— Брат, что с тобой! ты несчастлив! — сказала она, положив ему руку на плечо, — и в этих трех словах, и в
голосе ее — отозвалось, кажется, все, что есть великого в сердце женщины: сострадание, самоотвержение,
любовь.
— Я вот что сделаю, Марфа Васильевна: побегу вперед, сяду за куст и объяснюсь с ней в
любви голосом Бориса Павловича… — предложил было ей, тоже шепотом, Викентьев и хотел идти.
Она обняла его раза три. Слезы навернулись у ней и у него. В этих объятиях, в
голосе, в этой вдруг охватившей ее радости — точно как будто обдало ее солнечное сияние — было столько нежности,
любви, теплоты!
Ему слышались
голоса, порханье и пенье птиц, лепет
любви и громадный, страстный вздох, огласивший будто весь сад и все прибрежье Волги…
— Верочка, друг мой, ты упрекнула меня, — его
голос дрожал, во второй раз в жизни и в последний раз; в первый раз
голос его дрожал от сомнения в своем предположении, что он отгадал, теперь дрожал от радости: — ты упрекнула меня, но этот упрек мне дороже всех слов
любви. Я оскорбил тебя своим вопросом, но как я счастлив, что мой дурной вопрос дал мне такой упрек! Посмотри, слезы на моих глазах, с детства первые слезы в моей жизни!
Золотистым отливом сияет нива; покрыто цветами поле, развертываются сотни, тысячи цветов на кустарнике, опоясывающем поле, зеленеет и шепчет подымающийся за кустарником лес, и он весь пестреет цветами; аромат несется с нивы, с луга, из кустарника, от наполняющих лес цветов; порхают по веткам птицы, и тысячи
голосов несутся от ветвей вместе с ароматом; и за нивою, за лугом, за кустарником, лесом опять виднеются такие же сияющие золотом нивы, покрытые цветами луга, покрытые цветами кустарники до дальних гор, покрытых лесом, озаренным солнцем, и над их вершинами там и здесь, там и здесь, светлые, серебристые, золотистые, пурпуровые, прозрачные облака своими переливами слегка оттеняют по горизонту яркую лазурь; взошло солнце, радуется и радует природа, льет свет и теплоту, аромат и песню,
любовь и негу в грудь, льется песня радости и неги,
любви и добра из груди — «о земля! о нега! о
любовь! о
любовь, золотая, прекрасная, как утренние облака над вершинами тех гор»
Живо помню я старушку мать в ее темном капоте и белом чепце; худое бледное лицо ее было покрыто морщинами, она казалась с виду гораздо старше, чем была; одни глаза несколько отстали, в них было видно столько кротости,
любви, заботы и столько прошлых слез. Она была влюблена в своих детей, она была ими богата, знатна, молода… она читала и перечитывала нам их письма, она с таким свято-глубоким чувством говорила о них своим слабым
голосом, который иногда изменялся и дрожал от удержанных слез.
Голос: «Вот пройдемте здесь…»
Любовь Андреевна, Аня и Шарлотта Ивановна с собачкой на цепочке, одетые по-дорожному.
Голос Симеонова-Пищика: «Promenade а une paire!» Выходят в гостиную: в первой паре Пищик и Шарлотта Ивановна, во второй — Трофимов и
Любовь Андреевна, в третьей — Аня с почтовым чиновником, в четвертой — Варя с начальником станции и т. д.
— Ах ты, Фленушка, Фленушка! — взволнованным
голосом сказала Манефа. — Вижу, что у тебя на душе теперь… Две
любви в ней борются… Знаю, как это тяжело. Ох, как тяжело!.. Бедная ты моя!.. Бедная!..
— Встань, моя ластушка, встань, родная моя, — нежным
голосом стала говорить ей Манефа. — Сядь-ка рядком, потолкуем хорошенько, — прибавила она, усаживая Фленушку и обняв рукой ее шею… — Так что же? Говорю тебе: дай ответ… Скажу и теперь, что прежде не раз говаривала: «На зазорную жизнь нет моего благословенья, а выйдешь замуж по закону, то хоть я тебя и не увижу, но
любовь моя навсегда пребудет с тобой. Воли твоей я не связываю».
— А хотелось бы тебе грамоте-то поучиться? — мягким, полным
любви голосом спросил после долгого молчания Герасим Силыч у племянника.
— Здравствуй, Фленушка! — радостно вскликнул он. В
голосе его слышались и
любовь, и тревога, и смущенье, и душевная скорбь.
— Придумать не могу, чем мы ему не угодили, — обиженным
голосом говорила она. — Кажись бы, опричь ласки да привета от нас ничего он не видел, обо всякую пору были ему рады, а он хоть бы плюнул на прощанье… Вот и выходит, что своего спасиба не жалей, а чужого и ждать не смей… Вот тебе и благодарность за
любовь да за ласки… Ну да Господь с ним, вольному воля, ходячему путь, нам не в убыток, что ни с того ни с сего отшатился от нас. Ни сладко, ни горько, ни солоно, ни кисло… А все-таки обидно…
— Здравствуйте, моя дорогая! — сказала она немножко в нос, слабым, бледным
голосом, с расстановкой, как говорят на сцене героини, умирающие от
любви и от чахотки. — Присядьте здесь… Я рада вас видеть… Только не сердитесь, — я почти умираю от мигрени и от моего несчастного сердца. Извините, что говорю с трудом. Кажется, я перепела и утомила
голос…
— Вва! — разводил князь руками. — Что такое Лихонин? Лихонин — мой друг, мой брат и кунак. Но разве он знает, что такое любофф? Разве вы, северные люди, понимаете любофф? Это мы, грузины, созданы для
любви. Смотри, Люба! Я тебе покажу сейчас, что такое любоффф! Он сжимал кулаки, выгибался телом вперед и так зверски начинал вращать глазами, так скрежетал зубами и рычал львиным
голосом, что Любку, несмотря на то, что она знала, что это шутка, охватывал детский страх, и она бросалась бежать в другую комнату.
Ни конца ни краю играм и песням… А в ракитовых кустиках в укромных перелесках тихий шепот, страстный, млеющий лепет, отрывистый смех, робкое моленье, замирающие
голоса и звучные поцелуи… Последняя ночь хмелевая!.. В последний раз светлый Ярило простирает свою серебристую ризу, в последний раз осеняет он игривую молодежь золотыми колосьями и алыми цветами мака: «Кошуйтеся [Живите в
любви и согласии.], детки, в ладу да в миру, а кто полюбит кого, люби дóвеку, не откидывайся!..» Таково прощальное слово Ярилы…
Но только послышится звонкий
голос Алексея, только завидит она его, горячий, страстный трепет пробежит по всему ее телу, память о промелькнувшем счастье с Евграфом исчезнет внезапно, как сон… Не наглядится на нового друга, не наслушается сладких речей его, все забывает, его только видит, его только слышит… Ноет, изнывает в мучительно-страстной истоме победное сердце Марьи Гавриловны, в жарких объятьях, в страстных поцелуях изливает она кипучую
любовь на нового друга.
— Благодарим покорно, родимый ты мой Петр Степаныч, — заговорила она сладеньким
голосом. — Благодарим покорно за ваше неоставление. Дай вам, Господи, доброго здравия и души спасения. Вóвеки не забудем вашей
любви, завсегда пребудем вашими перед Господом молитвенницами.
Слова не может вымолвить Таня… Так вот она!.. Какая ж она добрая, приветная да пригожая!.. Доверчиво смотрит Таня в ее правдой и
любовью горевшие очи, и любо ей слышать мягкий, нежный, задушевный
голос знахарки… Ровно обаяньем каким с первых же слов Егорихи возникло в душе Тани безотчетное к ней доверие, беспричинная
любовь и ничем не оборимое влеченье.
Но слушай: в родине моей
Между пустынных рыбарей
Наука дивная таится.
Под кровом вечной тишины,
Среди лесов, в глуши далекой
Живут седые колдуны;
К предметам мудрости высокой
Все мысли их устремлены;
Всё слышит
голос их ужасный,
Что было и что будет вновь,
И грозной воле их подвластны
И гроб и самая
любовь.
Скривив улыбкой страшный рот,
Могильным
голосом урод
Бормочет мне
любви признанье.
Тебе — но
голос музы темной
Коснется ль уха твоего?
Поймешь ли ты душою скромной
Стремленье сердца моего?
Иль посвящение поэта,
Как некогда его
любовь,
Перед тобою без ответа
Пройдет, не признанное вновь?
Я помню, очень ясно помню только то, что ко мне быстро обернулось бледное лицо Олеси и что на этом прелестном, новом для меня лице в одно мгновение отразились, сменяя друг друга, недоумение, испуг, тревога и нежная сияющая улыбка
любви… Старуха что-то шамкала, топчась возле меня, но я не слышал ее приветствий.
Голос Олеси донесся до меня, как сладкая музыка...
— Многое помню. Как только себя в жизни запомнила, с тех пор
любовь и милость вашу над собой увидела, — проникнутым
голосом проговорила она и вся вдруг вспыхнула.
Слышу, деточки,
голоса ваши веселые, слышу шаги ваши на родных отчих могилках в родительский день; живите пока на солнышке, радуйтесь, а я за вас Бога помолю, в сонном видении к вам сойду… все равно и по смерти
любовь!..
Настя. И говорит он мне страшным
голосом: «Драгоценная моя
любовь…»
Едва мать и отец успели снять с себя дорожные шубы, как в зале раздался свежий и громкий
голос: «Да где же они? давайте их сюда!» Двери из залы растворились, мы вошли, и я увидел высокого роста женщину, в волосах с проседью, которая с живостью протянула руки навстречу моей матери и весело сказала: «Насилу я дождалась тебя!» Мать после мне говорила, что Прасковья Ивановна так дружески, с таким чувством ее обняла, что она ту же минуту всею душою полюбила нашу общую благодетельницу и без памяти обрадовалась, что может согласить благодарность с сердечною
любовью.
Хотя печальное и тягостное впечатление житья в Багрове было ослаблено последнею неделею нашего там пребывания, хотя длинная дорога также приготовила меня к той жизни, которая ждала нас в Уфе, но, несмотря на то, я почувствовал необъяснимую радость и потом спокойную уверенность, когда увидел себя перенесенным совсем к другим людям, увидел другие лица, услышал другие речи и
голоса, когда увидел
любовь к себе от дядей и от близких друзей моего отца и матери, увидел ласку и привет от всех наших знакомых.
К
голосу моему попривыкла ты; мы живем с тобой в дружбе, согласии, друг со другом, почитай, не разлучаемся, и любишь ты меня за мою
любовь к тебе несказанную, а увидя меня страшного и противного, возненавидишь ты меня несчастного, прогонишь ты меня с глаз долой, а в разлуке с тобой я умру с тоски».
«Да и какая
любовь в твои годы? — продолжал ехидный
голос. — Сколько сот раз вы уже влюблялись, господин Сердечкин? О, Дон-Жуан! О, злостный и коварный изменник!»
Какой-то подпольный ядовитый
голос в нем же самом сказал с холодной насмешкой: «
Любви мгновенной,
любви с первого взгляда — не бывает нигде, даже в романах».
Ему что-то говорило, что если б он мог пасть к ее ногам, с
любовью заключить ее в объятия и
голосом страсти сказать ей, что жил только для нее, что цель всех трудов, суеты, карьеры, стяжания — была она, что его методический образ поведения с ней внушен был ему только пламенным, настойчивым, ревнивым желанием укрепить за собой ее сердце…
Лизавета Александровна слушала снисходительно его иеремиады и утешала, как могла. Ей это было вовсе не противно, может быть, и потому, что в племяннике она все-таки находила сочувствие собственному сердцу, слышала в его жалобах на
любовь голос не чуждых и ей страданий.