Неточные совпадения
С семьей Панфила Харликова
Приехал и мосье Трике,
Остряк, недавно из Тамбова,
В очках и в рыжем парике.
Как истинный француз, в кармане
Трике привез куплет Татьяне
На
голос, знаемый
детьми:
Réveillez-vous, belle endormie.
Меж ветхих песен альманаха
Был напечатан сей куплет;
Трике, догадливый поэт,
Его на свет явил из праха,
И смело вместо belle Nina
Поставил belle Tatiana.
— Справедливо изволили заметить, ваше превосходительство. Но представьте же теперь мое положение… — Тут Чичиков, понизивши
голос, стал говорить как бы по секрету: — У него в доме, ваше превосходительство, есть ключница, а у ключницы
дети. Того и смотри, все перейдет им.
Герои наши видели много бумаги, и черновой и белой, наклонившиеся головы, широкие затылки, фраки, сертуки губернского покроя и даже просто какую-то светло-серую куртку, отделившуюся весьма резко, которая, своротив голову набок и положив ее почти на самую бумагу, выписывала бойко и замашисто какой-нибудь протокол об оттяганье земли или описке имения, захваченного каким-нибудь мирным помещиком, покойно доживающим век свой под судом, нажившим себе и
детей и внуков под его покровом, да слышались урывками короткие выражения, произносимые хриплым
голосом: «Одолжите, Федосей Федосеевич, дельце за № 368!» — «Вы всегда куда-нибудь затаскаете пробку с казенной чернильницы!» Иногда
голос более величавый, без сомнения одного из начальников, раздавался повелительно: «На, перепиши! а не то снимут сапоги и просидишь ты у меня шесть суток не евши».
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, отец, больной человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый
голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда
ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
—
Дети где? — спросила она слабым
голосом. — Ты привела их, Поля? О глупые!.. Ну чего вы побежали… Ох!
— Ты любишь эту арию? Я очень рад: ее прекрасно поет Ольга Ильинская. Я познакомлю тебя — вот
голос, вот пение! Да и сама она что за очаровательное
дитя! Впрочем, может быть, я пристрастно сужу: у меня к ней слабость… Однако ж не отвлекайся, не отвлекайся, — прибавил Штольц, — рассказывай!
Чуть он вздремнет, падал стул в комнате, так, сам собою, или с шумом разбивалась старая, негодная посуда в соседней комнате, а не то зашумят
дети — хоть вон беги! Если это не поможет, раздавался ее кроткий
голос: она звала его и спрашивала о чем-нибудь.
Под берегом раскинуты
Шатры; старухи, лошади
С порожними телегами
Да
дети видны тут.
А дальше, где кончается
Отава подкошенная,
Народу тьма! Там белые
Рубахи баб, да пестрые
Рубахи мужиков,
Да
голоса, да звяканье
Проворных кос. «Бог на́ помочь!»
— Спасибо, молодцы!
Войдя в кабинет с записками в руке и с приготовленной речью в голове, он намеревался красноречиво изложить перед папа все несправедливости, претерпенные им в нашем доме; но когда он начал говорить тем же трогательным
голосом и с теми же чувствительными интонациями, с которыми он обыкновенно диктовал нам, его красноречие подействовало сильнее всего на него самого; так что, дойдя до того места, в котором он говорил: «как ни грустно мне будет расстаться с
детьми», он совсем сбился,
голос его задрожал, и он принужден был достать из кармана клетчатый платок.
— Auf, Kinder, auf!.. s’ist Zeit. Die Mutter ist schon im Saal, [Вставать,
дети, вставать!.. пора. Мать уже в зале (нем.).] — крикнул он добрым немецким
голосом, потом подошел ко мне, сел у ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь, начал щекотать мои пятки. — Nu, nun, Faulenzer! [Ну, ну, лентяй! (нем.).] — говорил он.
— Жив! Жив! Да еще мальчик! Не беспокойтесь! — услыхал Левин
голос Лизаветы Петровны, шлепавшей дрожавшею рукой спину
ребенка.
— Я помню про
детей и поэтому всё в мире сделала бы, чтобы спасти их; но я сама не знаю, чем я спасу их: тем ли, что увезу от отца, или тем, что оставлю с развратным отцом, — да, с развратным отцом… Ну, скажите, после того… что было, разве возможно нам жить вместе? Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? — повторяла она, возвышая
голос. — После того как мой муж, отец моих
детей, входит в любовную связь с гувернанткой своих
детей…
Были брат и сестра — Вася и Катя; и у них была кошка. Весной кошка пропала.
Дети искали ее везде, но не могли найти. Один раз они играли подле амбара и услыхали, над головой что-то мяучит тонкими
голосами. Вася влез по лестнице под крышу амбара. А Катя стояла внизу и все спрашивала: «Нашел? Нашел?» Но Вася не отвечал ей. Наконец, Вася закричал ей: «Нашел! наша кошка… и у нее котята; такие чудесные; иди сюда скорее». Катя побежала домой, достала молока и принесла кошке.
Слушать его было трудно,
голос гудел глухо, церковно, мял и растягивал слова, делая их невнятными. Лютов, прижав локти к бокам, дирижировал обеими руками, как бы укачивая
ребенка, а иногда точно сбрасывая с них что-то.
Глафира Исаевна брала гитару или другой инструмент, похожий на утку с длинной, уродливо прямо вытянутой шеей; отчаянно звенели струны, Клим находил эту музыку злой, как все, что делала Глафира Варавка. Иногда она вдруг начинала петь густым
голосом, в нос и тоже злобно. Слова ее песен были странно изломаны, связь их непонятна, и от этого воющего пения в комнате становилось еще сумрачней, неуютней.
Дети, забившись на диван, слушали молча и покорно, но Лидия шептала виновато...
Учитель встречал
детей молчаливой, неясной улыбкой; во всякое время дня он казался человеком только что проснувшимся. Он тотчас ложился вверх лицом на койку, койка уныло скрипела. Запустив пальцы рук в рыжие, нечесанные космы жестких и прямых волос, подняв к потолку расколотую, медную бородку, не глядя на учеников, он спрашивал и рассказывал тихим
голосом, внятными словами, но Дронов находил, что учитель говорит «из-под печки».
— Ровнее, ровней, боговы
дети! — кричал делатель пивных бутылок грудным
голосом восторженно и тревожно.
А затем вдруг, размеренно, тусклым
голосом он говорил о запросах народной души, обязанностях интеллигенции и особенно много об измене
детей священным заветам отцов.
— Бога ты не боишься, разбойник! — отвечал ему Савельич сердитым
голосом. — Ты видишь, что
дитя еще не смыслит, а ты и рад его обобрать, простоты его ради. Зачем тебе барский тулупчик? Ты и не напялишь его на свои окаянные плечища.
Два инвалида стали башкирца раздевать. Лицо несчастного изобразило беспокойство. Он оглядывался на все стороны, как зверок, пойманный
детьми. Когда ж один из инвалидов взял его руки и, положив их себе около шеи, поднял старика на свои плечи, а Юлай взял плеть и замахнулся, тогда башкирец застонал слабым, умоляющим
голосом и, кивая головою, открыл рот, в котором вместо языка шевелился короткий обрубок.
«Ребята, вязать!» — закричал тот же
голос, — и толпа стала напирать… «Стойте, — крикнул Дубровский. — Дураки! что вы это? вы губите и себя и меня. Ступайте по дворам и оставьте меня в покое. Не бойтесь, государь милостив, я буду просить его. Он нас не обидит. Мы все его
дети. А как ему за вас будет заступиться, если вы станете бунтовать и разбойничать».
Те, заметя нас, застыдились и понизили
голоса;
дети робко смотрели на гроб; собака с повисшим хвостом, увидя нас, тихо заворчала.
— Ну я соврал, может быть, соглашаюсь. Я иногда ужасный
ребенок, и когда рад чему, то не удерживаюсь и готов наврать вздору. Слушайте, мы с вами, однако же, здесь болтаем о пустяках, а этот доктор там что-то долго застрял. Впрочем, он, может, там и «мамашу» осмотрит и эту Ниночку безногую. Знаете, эта Ниночка мне понравилась. Она вдруг мне прошептала, когда я выходил: «Зачем вы не приходили раньше?» И таким
голосом, с укором! Мне кажется, она ужасно добрая и жалкая.
— Мой Господь победил! Христос победил заходящу солнцу! — неистово прокричал он, воздевая к солнцу руки, и, пав лицом ниц на землю, зарыдал в
голос как малое
дитя, весь сотрясаясь от слез своих и распростирая по земле руки. Тут уж все бросились к нему, раздались восклицания, ответное рыдание… Исступление какое-то всех обуяло.
Предварительно опросив
детей об их именах, священник, осторожно зачерпывая ложечкой из чашки, совал глубоко в рот каждому из
детей поочередно по кусочку хлеба в вине, а дьячок тут же, отирая рты
детям, веселым
голосом пел песню о том, что
дети едят тело Бога и пьют Его кровь.
Бунтовщица развешивала у печки тряпки, служившие пеленками, а
ребенок заливался отчаянным криком на руках у голубоглазой Федосьи, качавшейся с ним и баюкающей его нежным
голосом.
— А! если так, если он еще, — заговорила она с дрожью в
голосе, — достает тебя, мучает, он рассчитается со мной за эти слезы!.. Бабушка укроет, защитит тебя, — успокойся,
дитя мое: ты не услышишь о нем больше ничего…
Здесь все мешает ему. Вон издали доносится до него песенка Марфеньки: «Ненаглядный ты мой, как люблю я тебя!» — поет она звонко, чисто, и никакого звука любви не слышно в этом
голосе, который вольно раздается среди тишины в огороде и саду; потом слышно, как она беспечно прервала пение и тем же тоном, каким пела, приказывает из окна Матрене собрать с гряд салату, потом через минуту уж звонко смеется в толпе соседних
детей.
— Капитан, — сказал он мне, и в
голосе его зазвучали просительные ноты, — моя не могу сегодня охота ходи. Там, — он указал рукой в лес, — помирай есть моя жена и мои
дети.
но на этом слове
голос ее в самом деле задрожал и оборвался. «Не выходит — и прекрасно, что не выходит, это не должно выходить — выйдет другое, получше; слушайте,
дети мои, наставление матери: не влюбляйтесь и знайте, что вы не должны жениться». Она запела сильным, полным контральто...
В передней сидели седые лакеи, важно и тихо занимаясь разными мелкими работами, а иногда читая вполслуха молитвенник или псалтырь, которого листы были темнее переплета. У дверей стояли мальчики, но и они были скорее похожи на старых карликов, нежели на
детей, никогда не смеялись и не подымали
голоса.
Дети играют на улице, у берега, и их
голоса раздаются пронзительно-чисто по реке и по вечерней заре; к воздуху примешивается паленый запах овинов, роса начинает исподволь стлать дымом по полю, над лесом ветер как-то ходит вслух, словно лист закипает, а тут зарница, дрожа, осветит замирающей, трепетной лазурью окрестности, и Вера Артамоновна, больше ворча, нежели сердясь, говорит, найдя меня под липой...
Живо помню я старушку мать в ее темном капоте и белом чепце; худое бледное лицо ее было покрыто морщинами, она казалась с виду гораздо старше, чем была; одни глаза несколько отстали, в них было видно столько кротости, любви, заботы и столько прошлых слез. Она была влюблена в своих
детей, она была ими богата, знатна, молода… она читала и перечитывала нам их письма, она с таким свято-глубоким чувством говорила о них своим слабым
голосом, который иногда изменялся и дрожал от удержанных слез.
Что за хаос! Прудон, освобождаясь от всего, кроме разума, хотел остаться не только мужем вроде Синей Бороды, но и французским националистом — с литературным шовинизмом и безграничной родительской властью, а потому вслед за крепкой, полной сил мыслью свободного человека слышится
голос свирепого старика, диктующего свое завещание и хотящего теперь сохранить своим
детям ветхую храмину, которую он подкапывал всю жизнь.
— И прекрасно сделаешь, мой друг, — сказала бабушка уже не тем недовольным
голосом, которым говорила прежде. — St.-Jérôme, по крайней мере, gouverneur, который поймет, как нужно вести des enfants de bonne maison, [
детей из хорошей семьи (фр.).] a не простой menin, дядька, который годен только на то, чтобы водить их гулять.
— Положим, в богатом семействе есть сын и дочь, — продолжала она дрогнувшим
голосом. — Оба совершеннолетние… Сын встречается с такой девушкой, которая нравится ему и не нравится родителям; дочь встречается с таким человеком, который нравится ей и которого ненавидят ее родители. У него является
ребенок… Как посмотрят на это отец и мать?
— А я так не скажу этого, — заговорил доктор мягким грудным
голосом, пытливо рассматривая Привалова. — И не мудрено: вы из мальчика превратились в взрослого, а я только поседел. Кажется, давно ли все это было, когда вы с Константином Васильичем были
детьми, а Надежда Васильевна крошечной девочкой, — между тем пробежало целых пятнадцать лет, и нам, старикам, остается только уступить свое место молодому поколению.
— Серафима, благослови
детей! — проговорил он сдавленным
голосом.
— Встань,
дитя мое, встань, возлюбленная моя горлица! — тихо, с какой-то важностью в
голосе, с какой-то торжественностью сказала Марья Ивановна. — Сядем поговорим.
Совсем, бывало, стемнеет, зелеными переливчатыми огоньками загорятся в сочной траве Ивановы червяки, и станут в тиши ночной раздаваться лесные
голоса; то сова запищит, как
ребенок, то дергач вдали затрещит, то в древесных ветвях птица впросонках завозится, а юный пустынник, не чуя ночного холода, в полном забытьи, стоит, долго стоит на одном месте, подняв голову и вперив очи в высокое небо, чуть-чуть видное в просветах темной листвы деревьев…
Рабочий день кончился.
Дети целуют у родителей ручки и проворно взбегают на мезонин в детскую. Но в девичьей еще слышно движение. Девушки, словно заколдованные, сидят в темноте и не ложатся спать, покуда
голос Анны Павловны не снимет с них чары.
Но
дети уже не спят. Ожидание предстоящего выезда спозаранку волнует их, хотя выезд назначен после раннего обеда, часов около трех, и до обеда предстоит еще провести несколько скучных часов за книжкой в классе. Но им уже кажется, что на конюшне запрягают лошадей, чудится звон бубенчиков и даже
голос кучера Алемпия.
Не будучи в состоянии угомонить этот тайный
голос, она бесцельно бродила по опустелым комнатам, вглядывалась в церковь, под сенью которой раскинулось сельское кладбище, и припоминала. Старик муж в могиле,
дети разбрелись во все стороны, старые слуги вымерли, к новым она примениться не может… не пора ли и ей очистить место для других?
Она была нерасчетлива и непрактична в денежных делах, как пятилетний
ребенок, и в скором времени осталась без копейки, а возвращаться назад в публичный дом было страшно и позорно. Но соблазны уличной проституции сами собой подвертывались и на каждом шагу лезли в руки. По вечерам, на главной улице, ее прежнюю профессию сразу безошибочно угадывали старые закоренелые уличные проститутки. То и дело одна из них, поравнявшись с нею, начинала сладким, заискивающим
голосом...
Покаместь жива была Настя, терзался он, рыдал, как
дитя заливался слезами, теперь никто не слышит его
голоса — окаменел.
Бросила горшки свои Фекла; села на лавку и, ухватясь руками за колена, вся вытянулась вперед, зорко глядя на сыновей. И вдруг стала такая бледная, что краше во гроб кладут. Чужим теплом Трифоновы
дети не грелись, чужого куска не едали, родительского дома отродясь не покидали. И никогда у отца с матерью на мысли того не бывало, чтобы когда-нибудь их сыновьям довелось на чужой стороне хлеб добывать. Горько бедной Фекле. Глядела, глядела старуха на своих соколиков и заревела в источный
голос.
Слышатся в них и глухой, перекатный шум родных лесов, и тихий всплеск родных волн, и веселые звуки весенних хороводов, и последний замирающий лепет родителя, дающего
детям предсмертное благословение, и сладкий шепот впервые любимой девушки, и нежный
голос матери, когда, бывало, погруженная в думу о судьбе своего младенца, заведет она тихую, унылую песенку над безмятежной его колыбелью…
Голос этой девушки — мягкий, вибрирующий, с довольно большим регистром — звучал вплоть до низких нот медиума, прямо хватал за сердце даже и не в сильных сценах; а когда началась драма и душа"
ребенка"омрачилась налетевшей на нее бурей — я забыл совсем, что я автор и что мне надо"следить"за игрой моей будущей исполнительницы. Я жил с Верочкой и в последнем акте был растроган, как никогда перед тем не приводилось в театральной зале.
В А.И. чуялось что-то гораздо ближе к нам, что-то более демократическое и знакомое нам, несмотря на то, что он был на целых 6 лет старше Тургенева и мог быть, например, свободно моим отцом, так как родился в 1812, а я в 1836. Но что особенно, с первой же встречи, было в нем знакомое и родное нам — это то, что в нем так сохранилось
дитя Москвы, во всем: в тембре
голоса, в интонациях, самом языке, в живости речи, в движениях, в мимической игре.
— Так учит святая церковь, и мы должны, как
дети, подчинять ее материнскому
голосу свои суемудрые толкования, хотя бы…