Неточные совпадения
— Я люблю, — продолжал Раскольников, но с таким видом, как будто вовсе не об уличном пении говорил, — я люблю, как поют под шарманку
в холодный,
темный и
сырой осенний вечер, непременно
в сырой, когда у всех прохожих бледно-зеленые и больные лица; или, еще лучше, когда снег мокрый падает, совсем прямо, без ветру, знаете? а сквозь него фонари с газом блистают…
Ей было только четырнадцать лет, но это было уже разбитое сердце, и оно погубило себя, оскорбленное обидой, ужаснувшею и удивившею это молодое детское сознание, залившею незаслуженным стыдом ее ангельски чистую душу и вырвавшею последний крик отчаяния, не услышанный, а нагло поруганный
в темную ночь, во мраке,
в холоде,
в сырую оттепель, когда выл ветер…
В задней комнате дома,
сырой и
темной, на убогой кровати, покрытой конскою попоной, с лохматой буркой вместо подушки, лежал Чертопханов, уже не бледный, а изжелта-зеленый, как бывают мертвецы, со ввалившимися глазами под глянцевитыми веками, с заостренным, но все еще красноватым носом над взъерошенными усами.
Снится ей, что она заперта
в сыром,
темном подвале.
Исключительная тяжесть рудничных работ заключается не
в том, что приходится работать под землей
в темных и
сырых коридорах, то ползком, то согнувшись; строительные и дорожные работы под дождем и на ветре требуют от работника большего напряжения физических сил.
Прошло два года. На дворе стояла
сырая, ненастная осень; серые петербургские дни сменялись
темными холодными ночами: столица была неопрятна, и вид ее не способен был пленять ничьего воображения. Но как ни безотрадны были
в это время картины людных мест города, они не могли дать и самого слабого понятия о впечатлениях, производимых на свежего человека видами пустырей и бесконечных заборов, огораживающих болотистые улицы одного из печальнейших углов Петербургской стороны.
Павел между тем глядел
в угол и
в воображении своем представлял, что, вероятно,
в их длинной зале расставлен был стол, и труп отца, бледный и похолоделый, положен был на него, а теперь отец уже лежит
в земле
сырой, холодной,
темной!.. А что если он
в своем одночасье не умер еще совершенно и ожил
в гробу? У Павла сердце замерло, волосы стали дыбом при этой мысли. Он прежде всего и как можно скорее хотел почтить память отца каким-нибудь серьезно добрым делом.
В двенадцатом часу ночи подали ужин, состоявший из куска старого, сухого
сыру и каких-то холодных пирожков с рубленой ветчиной, которые мне показались вкуснее всяких паштетов; вина была всего одна бутылка, и та какая-то странная:
темная, с раздутым горлышком, и вино
в ней отдавало розовой краской: впрочем, его никто не пил.
Две струи света резко лились сверху, выделяясь полосами на
темном фоне подземелья; свет этот проходил
в два окна, одно из которых я видел
в полу склепа, другое, подальше, очевидно, было пристроено таким же образом; лучи солнца проникали сюда не прямо, а прежде отражались от стен старых гробниц; они разливались
в сыром воздухе подземелья, падали на каменные плиты пола, отражались и наполняли все подземелье тусклыми отблесками; стены тоже были сложены из камня; большие широкие колонны массивно вздымались снизу и, раскинув во все стороны свои каменные дуги, крепко смыкались кверху сводчатым потолком.
Находившись, по обязанности,
в частом соприкосновении с этим
темным и безотрадным миром,
в котором, кажется, самая идея надежды и примирения утратила всякое право на существование, я никогда не мог свыкнуться с ним, никогда не мог преодолеть этот смутный трепет, который, как
сырой осенний туман, проникает человека до костей, как только хоть издали послышится глухое и мерное позвякиванье железных оков, беспрерывно раздающееся
в длинных и
темных коридорах замка Атмосфера арестантских камор, несмотря на частое освежение, тяжела и удушлива; серовато-желтые лица заключенников кажутся суровыми и непреклонными, хотя,
в сущности, они по большей части выражают только тупость и равнодушие; однообразие и узкость форм,
в которые насильственно втиснута здесь жизнь, давит и томит душу.
Взяла меня за руку и повела во тьме, как слепого. Ночь была черная,
сырая, непрерывно дул ветер, точно река быстро текла, холодный песок хватал за ноги. Бабушка осторожно подходила к
темным окнам мещанских домишек, перекрестясь трижды, оставляла на подоконниках по пятаку и по три кренделя, снова крестилась, глядя
в небо без звезд, и шептала...
Въехав
в кусты, Хаджи-Мурат и его нукеры слезли с лошадей и, стреножив их, пустили кормиться, сами же поели взятого с собой хлеба и
сыра. Молодой месяц, светивший сначала, зашел за горы, и ночь была
темная. Соловьев
в Нухе было особенно много. Два было и
в этих кустах. Пока Хаджи-Мурат с своими людьми шумел, въезжая
в кусты, соловьи замолкли. Но когда затихли люди, они опять защелкали, перекликаясь. Хаджи-Мурат, прислушиваясь к звукам ночи, невольно слушал их.
Но церковь была почти не освещена, только
в алтаре да пред иконами, особо чтимыми, рассеянно мерцали свечи и лампады, жалобно бросая жёлтые пятна на чёрные лики.
Сырой мрак давил людей, лиц их не было видно, они плотно набили храм огромным, безглавым, сопящим телом, а над ними, на амвоне, точно
в воздухе, качалась
тёмная фигура священника.
А послав его к Палаге, забрался
в баню, влез там на полок,
в тёмный угол,
в сырой запах гниющего дерева и распаренного листа берёзы. Баню не топили всего с неделю времени, а пауки уже заткали серыми сетями всё окно, развесили петли свои по углам. Кожемякин смотрел на их работу и чувствовал, что его сердце так же крепко оплетено нитями немых дум.
Однажды,
тёмным вечером, Кожемякин вышел на двор и
в сырой тишине услыхал странный звук, подобный рыданиям женщины, когда она уже устала от рыданий.
В то же время звук этот напоминал заунывные песни Шакира, — которые он всегда напевал за работой, а по праздникам сидя на лавке у ворот.
Однако Грас Паран, выждав время, начал жестокую борьбу, поставив задачей жизни — убрать памятник; и достиг того, что среди огромного числа родственников, зависящих от него людей и людей подкупленных был поднят вопрос о безнравственности памятника, чем привлек на свою сторону людей, бессознательность которых ноет от старых уколов, от мелких и больших обид, от злобы, ищущей лишь повода, — людей с
темными,
сырыми ходами души, чья внутренняя жизнь скрыта и обнаруживается иногда непонятным поступком,
в основе которого, однако, лежит мировоззрение, мстящее другому мировоззрению — без ясной мысли о том, что оно делает.
Двумя грязными двориками, имевшими вид какого-то дна не вовсе просохнувшего озера, надобно было дойти до маленькой двери, едва заметной
в колоссальной стене; оттуда вела
сырая,
темная, каменная, с изломанными ступенями, бесконечная лестница, на которую отворялись, при каждой площадке, две-три двери;
в самом верху, на финском небе, как выражаются петербургские остряки, нанимала комнатку немка-старуха; у нее паралич отнял обе ноги, и она полутрупом лежала четвертый год у печки, вязала чулки по будням и читала Лютеров перевод Библии по праздникам.
Прелестный вид, представившийся глазам его, был общий, губернский, форменный: плохо выкрашенная каланча, с подвижным полицейским солдатом наверху, первая бросилась
в глаза; собор древней постройки виднелся из-за длинного и, разумеется, желтого здания присутственных мест, воздвигнутого
в известном штиле; потом две-три приходские церкви, из которых каждая представляла две-три эпохи архитектуры: древние византийские стены украшались греческим порталом, или готическими окнами, или тем и другим вместе; потом дом губернатора с сенями, украшенными жандармом и двумя-тремя просителями из бородачей; наконец, обывательские дома, совершенно те же, как во всех наших городах, с чахоточными колоннами, прилепленными к самой стене, с мезонином, не обитаемым зимою от итальянского окна во всю стену, с флигелем, закопченным,
в котором помещается дворня, с конюшней,
в которой хранятся лошади; дома эти, как водится, были куплены вежливыми кавалерами на дамские имена; немного наискось тянулся гостиный двор, белый снаружи,
темный внутри, вечно
сырой и холодный;
в нем можно было все найти — коленкоры, кисеи, пиконеты, — все, кроме того, что нужно купить.
Нельзя уже было сомневаться: во мне произошла перемена, я стал другим. Чтобы проверить себя, я начал вспоминать, но тотчас же мне стало жутко, как будто я нечаянно заглянул
в темный,
сырой угол. Вспомнил я своих товарищей и знакомых, и первая мысль моя была о том, как я теперь покраснею и растеряюсь, когда встречу кого-нибудь из них. Кто же я теперь такой? О чем мне думать и что делать? Куда идти? Для чего я живу?
Мерцавшая и почти ежеминутно тухнувшая
в руках у меня свечка слабо озаряла
сырые, каменные с деревянными рамами стены, с которых капала мелкими струйками вода. Вдруг что-то загремело впереди, и
в темной дали обрисовалась черная масса, двигавшаяся навстречу. Это был вагончик. Он с грохотом прокатился мимо нас и замолк. Опять та же мертвая тишь. Стало жутко.
— Есть хочу, — сказал Артамонов; ему не ответили. Синеватая,
сырая мгла наполняла сад; перед беседкой стояли, положив головы на шеи друг другу, две лошади, серая и
тёмная; на скамье за ними сидел человек
в белой рубахе, распутывая большую связку верёвок.
Пародия была впервые полностью развернута
в рецензии Добролюбова на комедии «Уголовное дело» и «Бедный чиновник»: «
В настоящее время, когда
в нашем отечестве поднято столько важных вопросов, когда на служение общественному благу вызываются все живые силы народа, когда все
в России стремится к свету и гласности, —
в настоящее время истинный патриот не может видеть без радостного трепета сердца и без благодарных слез
в очах, блистающих святым пламенем высокой любви к отечеству, — не может истинный патриот и ревнитель общего блага видеть равнодушно высокоблагородные исчадия граждан-литераторов с пламенником обличения, шествующих
в мрачные углы и на грязные лестницы низших судебных инстанций и
сырых квартир мелких чиновников, с чистою, святою и плодотворною целию, — словом, энергического и правдивого обличения пробить грубую кору невежества и корысти, покрывающую
в нашем отечестве жрецов правосудия, служащих
в низших судебных инстанциях, осветить грозным факелом сатиры
темные деяния волостных писарей, будочников, становых, магистратских секретарей и даже иногда отставных столоначальников палаты, пробудить
в сих очерствевших и ожесточенных
в заблуждении, но тем не менее не вполне утративших свою человеческую природу существах горестное сознание своих пороков и слезное
в них раскаяние, чтобы таким образом содействовать общему великому делу народного преуспеяния, совершающегося столь видимо и быстро во всех концах нашего обширного отечества, нашей родной Руси, которая, по глубоко знаменательному и прекрасному выражению нашей летописи, этого превосходного литературного памятника, исследованного г. Сухомлиновым, — велика и обильна, и чтобы доказать, что и молодая литература наша, этот великий двигатель общественного развития, не остается праздною зрительницею народного движения
в настоящее время, когда
в нашем отечестве возбуждено столько важных вопросов, когда все живые силы народа вызваны на служение общественному благу, когда все
в России неудержимо стремится к свету и гласности» («Современник», 1858, № XII).
Казалось, одни ласточки не покидали старого барского дома и оживляли его своим временным присутствием, когда
темные купы акаций и лип, окружавшие дом, покрывались густою зеленью;
в палисаднике перед балконом алели мак, пион, и сквозь глушившую их траву высовывала длинную верхушку свою стройная мальва, бог весть каким-то странным случаем сохранившаяся посреди всеобщего запустения; но теперь даже и ласточек не было; дом глядел печально и уныло из-за черных безлиственных дерев, поблекших кустарников и травы, прибитой последними ливнями к
сырой земле дорожек.
На улице, все еще окутанной туманом, стены домов сочились мутными слезами. Не спеша, одиноко плутали
в сырой мгле
темные фигуры людей. Где-то работают кузнецы, — мерно стучат два молота, точно спрашивая: «Это — люди? Это — жизнь?»
Потрясенный до основания, я остался на месте. Голова моя кружилась. Сквозь безумную радость, наполнявшую всё мое существо, прокрадывалось тоскливое чувство… Я оглянулся. Страшна мне показалась глухая
сырая комната,
в которой я стоял, с ее низким сводом и
темными стенами.
В нем слышен голос настоящего чародейства; имена каких-то
темных бесов, призываемых на помощь, изобличают высшее напряжение любовной тоски: «Во имя сатаны, и судьи его демона, почтенного демона пилатата игемона, встану я, добрый молодец, и пойду я, добрый молодец, ни путем, ни дорогою, заячьим следом, собачьим набегом, и вступлю на злобное место, и посмотрю
в чистое поле
в западную сторону под сыру-матерую землю…
В Архангельской губернии читается: «Встану я, раб божий, благословясь, пойду перекрестясь из дверей
в двери, из дверей
в ворота,
в чистое поле; стану на запад хребтом, на восток лицом, позрю, посмотрю на ясное небо; со ясна неба летит огненна стрела; той стреле помолюсь, покорюсь и спрошу ее: „Куда полетела, огненна стрела?“ — „
В темные леса,
в зыбучие болота,
в сыроё кореньё!“ — „О ты, огненна стрела, воротись и полетай, куда я тебя пошлю: есть на святой Руси красна девица (имярек), полетай ей
в ретивое сердце,
в черную печень,
в горячую кровь,
в становую жилу,
в сахарные уста,
в ясные очи,
в черные брови, чтобы она тосковала, горевала весь день, при солнце, на утренней заре, при младом месяце, на ветре-холоде, на прибылых днях и на убылых Днях, отныне и до века“».
Когда мы вышли из-под
темного и как будто бы
сырого свода акаций, я обнял Кэт за талию и тихо, но настойчиво привлек ее к себе. Но она и не сопротивлялась. Ее тонкий, гибкий, теплый стан слегка лишь вздрогнул от прикосновения моей руки, горевшей точно
в лихорадке. Еще минута — и ее голова прислонилась к моему плечу, и я услышал нежный аромат ее пушистых, разбившихся волос.
В середине, на узком, свободном пространстве, инстинктивно огороженном толпой, лежал на
сырой и
темной от крови траве Бузыга.
Дуют ветры,
Ветры буйные,
Ходят тучи,
Тучи
темные.
Не видать
в них
Света белого,
Не видать
в них
Солнца красного.
Во
сырой мгле —
За туманами,
Только ночка
Лишь чернеется…
В эту пору
Непогожую
Одному жить
Сердцу холодно…
Мелькнуло еще два-три огонька разрозненных избенок. Кое-где на фоне черного леса клубился
в сыром воздухе дымок, и искры вылетали и гасли, точно таяли во мраке. Наконец последнее жилье осталось сзади. Вокруг была лишь черная тайга да
темная ночь.
Страстный любитель всевозможных происшествий, Чижик подбегал к окнам квартиры Орловых, ложился животом на землю и, свесив вниз свою лохматую, озорную голову с бойкой рожицей, выпачканной охрой и мумиёй, жадными глазами смотрел вниз,
в тёмную и
сырую дыру, из которой пахло плесенью, варом и прелой кожей. Там, на дне её, яростно возились две фигуры, хрипя и ругаясь.
Кончив кое-как часы, недовольный и сердитый, он поехал
в Шутейкино. Еще осенью землекопы рыли около Прогонной межевую канаву и прохарчили
в трактире 18 рублей, и теперь нужно было застать
в Шутейкине их подрядчика и получить с него эти деньги. От тепла и метелей дорога испортилась, стала
темною и ухабистою и местами уже проваливалась; снег по бокам осел ниже дороги, так что приходилось ехать, как по узкой насыпи, и сворачивать при встречах было очень трудно. Небо хмурилось еще с утра, и дул
сырой ветер…
Случилось это летом,
в знойный день.
По мостовой широкими клубами
Вилася пыль. От труб высоких тень
Ложилася на крышах полосами,
И пар с камней струился. Сон и лень
Вполне Симбирском овладели; даже
Катилась Волга медленней и глаже.
В саду,
в беседке
темной и
сырой,
Лежал полураздетый наш герой
И размышлял о тайне съединенья
Двух душ, — предмет достойный размышленья.
Удовольствие мое тускло,
темнело; к этому прибавилась еще причина; кто не был
в тюрьме, тот вряд ли поймет чувство, с которым узник смотрит на своих провожатых, которые смотрят на него, как на дикого зверя, — Я хотел уже возвратиться
в свою маленькую горницу, хотел опять дышать ее
сырым, каменным воздухом и с какою-то ненавистью видел, что и это удовольствие, к которому я так долго приготовлялся, отравлено, как вдруг мне попалась на глаза беседка на краю ограды.
Его новая знакомая, которую мы отныне будем звать Эмилией, ввела его чрез
темный и
сырой чуланчик
в довольно большую, но низкую и неопрятную комнату, с громадным шкафом у задней стены, клеенчатым диваном, облупившимися портретами двух архиереев
в клобуках и одного турка
в чалме над дверями и между окон, картонами и коробками по углам, разрозненными стульями и кривоногим ломберным столом, на котором лежала мужская фуражка возле недопитого стакана с квасом.
Они прошли несколько комнат, узенький коридор и очутились
в каком-то
сыром и
темном помещении.
Жалует Ярило «хмелевые» ночи, любит высокую рожь да
темные перелески. Что там
в вечерней тиши говорится, что там теплою ночью творится — знают про то Гром Гремучий, сидя на сизой туче, да Ярило, гуляя по
сырой земле.
И все молчат… А хмелевая ночка
темней да
темней, а
в дышащем истомой и негой воздухе тише да тише. Ни звуков, ни голосов — все стихло, заснуло… Стопами неслышными безмолвно, невидимо развеселый Ярило ступает по Матери-Сырой Земле, тихонько веет он яровыми колосьями и алыми цветами, распаляет-разжигает кровь молодую, туманит головы, сладкое забытье наводит…
Любы Земле Ярилины речи, возлюбила она бога светлого и от жарких его поцелуев разукрасилась злаками, цветами,
темными лесами, синими морями, голубыми реками, серебристыми озера́ми. Пила она жаркие поцелуи Ярилины, и из недр ее вылетали поднебесные птицы, из вертепов выбегали лесные и полевые звери,
в реках и морях заплавали рыбы,
в воздухе затолклись мелкие мушки да мошки… И все жило, все любило, и все пело хвалебные песни: отцу — Яриле, матери —
Сырой Земле.
И отошел от земли бог Ярило… Понеслися ветры буйные, застилали
темными тучами око Ярилино — красное солнышко, нанесли снега белые, ровно
в саван окутали
в них Мать-Сыру Землю. Все застыло, все заснуло, не спал, не дремал один человек — у него был великий дар отца Ярилы, а с ним и свет и тепло…
Лакей, облокотившись на свое кресло, дремал на козлах, почтовый ямщик, покрикивая бойко, гнал крупную потную четверку, изредка оглядываясь на другого ямщика, покрикивавшего сзади
в коляске. Параллельные широкие следы шин ровно и шибко стлались по известковой грязи дороги. Небо было серо и холодно,
сырая мгла сыпалась на поля и дорогу.
В карете было душно и пахло одеколоном и пылью. Больная потянула назад голову и медленно открыла глаза. Большие глаза были блестящи и прекрасного
темного цвета.
« — Любите вы уличное пение? — спрашивает Раскольников. — Я люблю, как поют под шарманку,
в холодный,
темный и
сырой осенний вечер, непременно
в сырой, когда у всех прохожих бледно-зеленые и больные лица; или еще лучше, когда снег мокрый падает, совсем прямо, без ветру, знаете? А сквозь него фонари с газом блистают…»
В это самое время
в большой, круглой,
темной и
сырой казарме второго этажа, из угла, встала легкая фигура и, сделав шаг вперед, остановилась и начала прислушиваться.
Посадив птиц
в темный прохладный подвал, он аккуратно всякое утро спускался туда с мальчиком, который нес на доске кусочки
сырого мяса.
Он вышел из больницы и побрел по улице к полю.
В сером тумане моросил мелкий, холодный дождь, было грязно. Город остался назади. Одинокая ива у дороги
темнела смутным силуэтом, дальше везде был
сырой туман. Над мокрыми жнивьями пролетали галки.
Токарев облегченно вздохнул и поднялся.
В комнате было сильно накурено. Он осторожно открыл окно на двор. Ветер утих, по бледному небу плыли разорванные,
темные облака. Двор был мокрый, черный, с крыш капало, и было очень тихо. По тропинке к людской неслышно и медленно прошла черная фигура скотницы. Подул ветерок, охватил тело
сырым холодом. Токарев тихонько закрыл окно и лег спать.
Александра Михайловна вспомнила Андрея Ивановича, вспомнила высланную из Петербурга Елизавету Алексеевну и ее знакомых, и казалось ей: и она, и все кругом живут и двигаются
в какой-то глубокой,
темной яме; наверху брезжит свет, яркими огоньками загораются мысль, честь и гордость, а они копошатся здесь,
в сырой тьме, ко всему равнодушные, чуждые свету, как мокрицы.
В кресле, свесив голову на грудь, спала ее мать — Елена Никифоровна Долгушина, закутанная по пояс во фланелевое одеяло. Отекшее землистое лицо с перекошенным ртом и закрытыми глазами смотрело глупо и мертвенно. На голове надета была вязанная из серого пуха косынка. Обрюзглое и
сырое тело чувствовалось сквозь шерстяной капот
в цветах и ярких полосках по
темному фону. Она сильно всхрапывала.
С момента, когда из ее глаз исчезла станционная платформа со стоявшем на ней Карауловым, она вдруг ощутила вокруг себя и
в своем сердце какую-то пустоту. Ей показалось, что она из какого-то светлого, просторного, полного чистого воздуха храма опустилась
в сырой, до непроницаемости
темный и душный подвал.