Неточные совпадения
Какие б чувства ни таились
Тогда во мне — теперь их нет:
Они прошли иль изменились…
Мир вам,
тревоги прошлых лет!
В ту пору мне казались нужны
Пустыни, волн края жемчужны,
И моря шум, и груды скал,
И гордой девы идеал,
И безыменные страданья…
Другие дни, другие сны;
Смирились вы, моей весны
Высокопарные мечтанья,
И
в поэтический бокал
Воды я много подмешал.
Но вот багряною рукою
Заря от утренних долин
Выводит с солнцем за собою
Веселый праздник именин.
С утра дом Лариной гостями
Весь полон; целыми семьями
Соседи съехались
в возках,
В кибитках,
в бричках и
в санях.
В передней толкотня,
тревога;
В гостиной встреча новых лиц,
Лай мосек, чмоканье девиц,
Шум, хохот, давка у порога,
Поклоны, шарканье гостей,
Кормилиц крик и плач детей.
Так, полдень мой настал, и нужно
Мне
в том сознаться, вижу я.
Но так и быть: простимся дружно,
О юность легкая моя!
Благодарю за наслажденья,
За грусть, за милые мученья,
За шум, за бури, за пиры,
За все, за все твои дары;
Благодарю тебя. Тобою,
Среди
тревог и
в тишине,
Я насладился… и вполне;
Довольно! С ясною душою
Пускаюсь ныне
в новый путь
От жизни прошлой отдохнуть.
—
В том-то <и дело>, что ничего этого нет, — сказал Платонов. — Поверите ли, что иной раз я бы хотел, чтобы это было, чтобы была какая-нибудь
тревога и волненья. Ну, хоть бы просто рассердил меня кто-нибудь. Но нет! Скучно — да и только.
Они ушли. Напрасно я им откликнулся: они б еще с час проискали меня
в саду.
Тревога между тем сделалась ужасная. Из крепости прискакал казак. Все зашевелилось; стали искать черкесов во всех кустах — и, разумеется, ничего не нашли. Но многие, вероятно, остались
в твердом убеждении, что если б гарнизон показал более храбрости и поспешности, то по крайней мере десятка два хищников остались бы на месте.
Я проворно соскочил, хочу поднять его, дергаю за повод — напрасно: едва слышный стон вырвался сквозь стиснутые его зубы; через несколько минут он издох; я остался
в степи один, потеряв последнюю надежду; попробовал идти пешком — ноги мои подкосились; изнуренный
тревогами дня и бессонницей, я упал на мокрую траву и как ребенок заплакал.
Какая бы горесть ни лежала на сердце, какое бы беспокойство ни томило мысль, все
в минуту рассеется; на душе станет легко, усталость тела победит
тревогу ума.
Тревога беспредметная и бесцельная
в настоящем, а
в будущем одна беспрерывная жертва, которою ничего не приобреталось, — вот что предстояло ему на свете.
Дойдя до поворота во вчерашнюю улицу, он с мучительною
тревогой заглянул
в нее, на тот дом… и тотчас же отвел глаза.
Он, конечно, не мог, да и не хотел заботиться о своем болезненном состоянии. Но вся эта беспрерывная
тревога и весь этот ужас душевный не могли пройти без последствий. И если он не лежал еще
в настоящей горячке, то, может быть, именно потому, что эта внутренняя беспрерывная
тревога еще поддерживала его на ногах и
в сознании, но как-то искусственно, до времени.
Тревога, крики ужаса, стоны… Разумихин, стоявший на пороге, влетел
в комнату, схватил больного
в свои мощные руки, и тот мигом очутился на диване.
Порой овладевала им болезненно-мучительная
тревога, перерождавшаяся даже
в панический страх.
Наконец, пришло известие (Дуня даже приметила некоторое особенное волнение и
тревогу в ее последних письмах), что он всех чуждается, что
в остроге каторжные его не полюбили; что он молчит по целым дням и становится очень бледен.
И до того уже задавила его безвыходная тоска и
тревога всего этого времени, но особенно последних часов, что он так и ринулся
в возможность этого цельного, нового, полного ощущения.
Стоило ли это теперь хоть какой-нибудь
тревоги в свою очередь, хотя какого-нибудь даже внимания!
Наконец, пришло ему
в голову, что не лучше ли будет пойти куда-нибудь на Неву? Там и людей меньше, и незаметнее, и во всяком случае удобнее, а главное — от здешних мест дальше. И удивился он вдруг: как это он целые полчаса бродил
в тоске и
тревоге, и
в опасных местах, а этого не мог раньше выдумать! И потому только целые полчаса на безрассудное дело убил, что так уже раз во сне,
в бреду решено было! Он становился чрезвычайно рассеян и забывчив и знал это. Решительно надо было спешить!
Эта догадка, еще даже вчера, во время самых сильных
тревог и отчаяния, начала укрепляться
в нем.
Пожалуй, на меня всю суматоху сложит.
Не
в пору голос мой наделал им
тревог!
Узнали, подняли
тревогу,
По форме нарядили суд,
Отставку Мишке дали
И приказали,
Чтоб зиму пролежал
в берлоге старый плут.
Она поглядела на него тупо, потом вдруг лицо у ней осмыслилось, даже выразило
тревогу. Она вспомнила о заложенном жемчуге, о серебре, о салопе и вообразила, что Штольц намекает на этот долг; только никак не могла понять, как узнали об этом, она ни слова не проронила не только Обломову об этой тайне, даже Анисье, которой отдавала отчет
в каждой копейке.
Вот какая философия выработалась у обломовского Платона и убаюкивала его среди вопросов и строгих требований долга и назначения! И родился и воспитан он был не как гладиатор для арены, а как мирный зритель боя; не вынести бы его робкой и ленивой душе ни
тревог счастья, ни ударов жизни — следовательно, он выразил собою один ее край, и добиваться, менять
в ней что-нибудь или каяться — нечего.
Он был взяточник
в душе, по теории, ухитрялся брать взятки, за неимением дел и просителей, с сослуживцев, с приятелей, Бог знает как и за что — заставлял, где и кого только мог, то хитростью, то назойливостью, угощать себя, требовал от всех незаслуженного уважения, был придирчив. Его никогда не смущал стыд за поношенное платье, но он не чужд был
тревоги, если
в перспективе дня не было у него громадного обеда, с приличным количеством вина и водки.
Жизнь ее наполнилась так тихо, незаметно для всех, что она жила
в своей новой сфере, не возбуждая внимания, без видимых порывов и
тревог. Она делала то же, что прежде, для всех других, но делала все иначе.
Завтра не удалось Дон Карлосу — и он
в ужасной
тревоге.
— Еще бы вы не верили! Перед вами сумасшедший, зараженный страстью!
В глазах моих вы видите, я думаю, себя, как
в зеркале. Притом вам двадцать лет: посмотрите на себя: может ли мужчина, встретя вас, не заплатить вам дань удивления… хотя взглядом? А знать вас, слушать, глядеть на вас подолгу, любить — о, да тут с ума сойдешь! А вы так ровны, покойны; и если пройдут сутки, двое и я не услышу от вас «люблю…», здесь начинается
тревога…
У ней лицо было другое, не прежнее, когда они гуляли тут, а то, с которым он оставил ее
в последний раз и которое задало ему такую
тревогу. И ласка была какая-то сдержанная, все выражение лица такое сосредоточенное, такое определенное; он видел, что
в догадки, намеки и наивные вопросы играть с ней нельзя, что этот ребяческий, веселый миг пережит.
Он, с огнем опытности
в руках, пускался
в лабиринт ее ума, характера и каждый день открывал и изучал все новые черты и факты, и все не видел дна, только с удивлением и
тревогой следил, как ее ум требует ежедневно насущного хлеба, как душа ее не умолкает, все просит опыта и жизни.
— Если б я не знала тебя, —
в раздумье говорила она, — я Бог знает что могла бы подумать. Боялся тревожить меня толками лакеев, а не боялся мне сделать
тревогу! Я перестаю понимать тебя.
«Ах, если б испытывать только эту теплоту любви да не испытывать ее
тревог! — мечтал он. — Нет, жизнь трогает, куда ни уйди, так и жжет! Сколько нового движения вдруг втеснилось
в нее, занятий! Любовь — претрудная школа жизни!»
Движения его, когда он был даже встревожен, сдерживались также мягкостью и не лишенною своего рода грации ленью. Если на лицо набегала из души туча заботы, взгляд туманился, на лбу являлись складки, начиналась игра сомнений, печали, испуга; но редко
тревога эта застывала
в форме определенной идеи, еще реже превращалась
в намерение. Вся
тревога разрешалась вздохом и замирала
в апатии или
в дремоте.
Плохо верили обломовцы и душевным
тревогам; не принимали за жизнь круговорота вечных стремлений куда-то, к чему-то; боялись как огня увлечения страстей; и как
в другом месте тело у людей быстро сгорало от волканической работы внутреннего, душевного огня, так душа обломовцев мирно, без помехи утопала
в мягком теле.
Сначала долго приходилось ему бороться с живостью ее натуры, прерывать лихорадку молодости, укладывать порывы
в определенные размеры, давать плавное течение жизни, и то на время: едва он закрывал доверчиво глаза, поднималась опять
тревога, жизнь била ключом, слышался новый вопрос беспокойного ума, встревоженного сердца; там надо было успокоивать раздраженное воображение, унимать или будить самолюбие. Задумывалась она над явлением — он спешил вручить ей ключ к нему.
Он рассказал ей всю
тревогу,
в какой он жил с тех пор.
Штольц молча опять пошел по аллее, склонив голову на грудь, погрузясь всей мыслью, с
тревогой, с недоуменьем,
в неясное признание жены.
Усоловцы крестилися,
Начальник бил глашатая:
«Попомнишь ты, анафема,
Судью ерусалимского!»
У парня, у подводчика,
С испуга вожжи выпали
И волос дыбом стал!
И, как на грех, воинская
Команда утром грянула:
В Устой, село недальное,
Солдатики пришли.
Допросы! усмирение! —
Тревога! по спопутности
Досталось и усоловцам:
Пророчество строптивого
Чуть
в точку не сбылось.
Они благую
в человеке производят
тревогу, без нее же уснул бы он
в бездействии.
Наивный мужик Иван скотник, казалось, понял вполне предложение Левина — принять с семьей участие
в выгодах скотного двора — и вполне сочувствовал этому предприятию. Но когда Левин внушал ему будущие выгоды, на лице Ивана выражалась
тревога и сожаление, что он не может всего дослушать, и он поспешно находил себе какое-нибудь не терпящее отлагательства дело: или брался за вилы докидывать сено из денника, или наливать воду, или подчищать навоз.
Анна, забывшая за работой укладки внутреннюю
тревогу, укладывала, стоя пред столом
в своем кабинете, свой дорожный мешок, когда Аннушка обратила ее внимание на стук подъезжающего экипажа.
Он пенял, что что-то случилось и что свидание это не будет радостное.
В присутствии ее он не имел своей воли: не зная причины ее
тревоги, он чувствовал уже, что та же
тревога невольно сообщалась и ему.
Он прошел вдоль почти занятых уже столов, оглядывая гостей. То там, то сям попадались ему самые разнообразные, и старые и молодые, и едва знакомые и близкие люди. Ни одного не было сердитого и озабоченного лица. Все, казалось, оставили
в швейцарской с шапками свои
тревоги и заботы и собирались неторопливо пользоваться материальными благами жизни. Тут был и Свияжский, и Щербацкий, и Неведовский, и старый князь, и Вронский, и Сергей Иваныч.
Этот милый Свияжский, держащий при себе мысли только для общественного употребления и, очевидно, имеющий другие какие-то, тайные для Левина основы жизни и вместе с тем он с толпой, имя которой легион, руководящий общественным мнением чуждыми ему мыслями; этот озлобленный помещик, совершенно правый
в своих рассуждениях, вымученных жизнью, но неправый своим озлоблением к целому классу и самому лучшему классу России; собственное недовольство своею деятельностью и смутная надежда найти поправку всему этому — всё это сливалось
в чувство внутренней
тревоги и ожидание близкого разрешения.
Зная, что что-то случилось, но не зная, что именно, Вронский испытывал мучительную
тревогу и, надеясь узнать что-нибудь, пошел
в ложу брата. Нарочно выбрав противоположный от ложи Анны пролет партера, он, выходя, столкнулся с бывшим полковым командиром своим, говорившим с двумя знакомыми. Вронский слышал, как было произнесено имя Карениных, и заметил, как поспешил полковой командир громко назвать Вронского, значительно взглянув на говоривших.
«И ужаснее всего то, — думал он, — что теперь именно, когда подходит к концу мое дело (он думал о проекте, который он проводил теперь), когда мне нужно всё спокойствие и все силы души, теперь на меня сваливается эта бессмысленная
тревога. Но что ж делать? Я не из таких людей, которые переносят беспокойство и
тревоги и не имеют силы взглянуть им
в лицо».
Ее ум был пытлив и равнодушен
в одно и то же время: ее сомнения не утихали никогда до забывчивости и никогда не дорастали до
тревоги.
В Базарове, к которому Анна Сергеевна очевидно благоволила, хотя редко с ним соглашалась, стала проявляться небывалая прежде
тревога: он легко раздражался, говорил нехотя, глядел сердито и не мог усидеть на месте, словно что его подмывало; а Аркадий, который окончательно сам с собой решил, что влюблен
в Одинцову, начал предаваться тихому унынию.
Николай Петрович продолжал ходить и не мог решиться войти
в дом,
в это мирное и уютное гнездо, которое так приветно глядело на него всеми своими освещенными окнами; он не
в силах был расстаться с темнотой, с садом, с ощущением свежего воздуха на лице и с этою грустию, с этою
тревогой…
Так люди на пароходе,
в море, разговаривают и смеются беззаботно, ни дать ни взять, как на твердой земле; но случись малейшая остановка, появись малейший признак чего-нибудь необычайного, и тотчас же на всех лицах выступит выражение особенной
тревоги, свидетельствующее о постоянном сознании постоянной опасности.
Он ходил много, почти до усталости, а
тревога в нем, какая-то ищущая, неопределенная, печальная
тревога, все не унималась.
Вечные
тревоги, мучительная борьба с холодом и голодом, тоскливое уныние матери, хлопотливое отчаяние отца, грубые притеснения хозяев и лавочника — все это ежедневное, непрерывное горе развило
в Тихоне робость неизъяснимую: при одном виде начальника он трепетал и замирал, как пойманная птичка.
Но даже
в том, как судорожно он застегивал и расстегивал пуговицы пиджака, была очевидна его лживость и
тревога человека, который не вполне уверен, что он действует сообразно со своими интересами.