Неточные совпадения
Все дома окрашены светло-серою краской, и хотя
в натуре одна
сторона улицы всегда обращена на север или восток, а другая на юг или запад, но даже и это упущено было из вида, а предполагалось, что и
солнце и луна все
стороны освещают одинаково и
в одно и то же время дня и ночи.
Разве не молодость было то чувство, которое он испытывал теперь, когда, выйдя с другой
стороны опять на край леса, он увидел на ярком свете косых лучей
солнца грациозную фигуру Вареньки,
в желтом платье и с корзинкой шедшей легким шагом мимо ствола старой березы, и когда это впечатление вида Вареньки слилось
в одно с поразившим его своею красотой видом облитого косыми лучами желтеющего овсяного поля и за полем далекого старого леса, испещренного желтизною, тающего
в синей дали?
После короткого совещания — вдоль ли, поперек ли ходить — Прохор Ермилин, тоже известный косец, огромный, черноватый мужик, пошел передом. Он прошел ряд вперед, повернулся назад и отвалил, и все стали выравниваться за ним, ходя под гору по лощине и на гору под самую опушку леса.
Солнце зашло за лес. Роса уже пала, и косцы только на горке были на
солнце, а
в низу, по которому поднимался пар, и на той
стороне шли
в свежей, росистой тени. Работа кипела.
Солнце едва выказалось из-за зеленых вершин, и слияние первой теплоты его лучей с умирающей прохладой ночи наводило на все чувства какое-то сладкое томление;
в ущелье не проникал еще радостный луч молодого дня; он золотил только верхи утесов, висящих с обеих
сторон над нами; густолиственные кусты, растущие
в их глубоких трещинах, при малейшем дыхании ветра осыпали нас серебряным дождем.
«Полегче! легче!» — слышится голос, телега спускается с кручи: внизу плотина широкая и широкий ясный пруд, сияющий, как медное дно, перед
солнцем; деревня, избы рассыпались на косогоре; как звезда, блестит
в стороне крест сельской церкви; болтовня мужиков и невыносимый аппетит
в желудке…
Потянувши впросонках весь табак к себе со всем усердием спящего, он пробуждается, вскакивает, глядит, как дурак, выпучив глаза, во все
стороны, и не может понять, где он, что с ним было, и потом уже различает озаренные косвенным лучом
солнца стены, смех товарищей, скрывшихся по углам, и глядящее
в окно наступившее утро, с проснувшимся лесом, звучащим тысячами птичьих голосов, и с осветившеюся речкою, там и там пропадающею блещущими загогулинами между тонких тростников, всю усыпанную нагими ребятишками, зазывающими на купанье, и потом уже наконец чувствует, что
в носу у него сидит гусар.
Я приближался к месту моего назначения. Вокруг меня простирались печальные пустыни, пересеченные холмами и оврагами. Все покрыто было снегом.
Солнце садилось. Кибитка ехала по узкой дороге, или точнее по следу, проложенному крестьянскими санями. Вдруг ямщик стал посматривать
в сторону и, наконец, сняв шапку, оборотился ко мне и сказал: «Барин, не прикажешь ли воротиться?»
Пушки замолчали. Серенькое небо украсилось двумя заревами, одно — там, где спускалось
солнце, другое —
в стороне Пресни. Как всегда под вечер, кружилась стая галок и ворон. Из переулка вырвалась лошадь, —
в санках сидел согнувшись Лютов.
В узеньком тупике между гнилых заборов человек двадцать мальчишек шумно играют
в городки.
В стороне лежит, животом на земле, Иноков, босый, без фуражки; встрепанные волосы его блестят на
солнце шелком, пестрое лицо сморщено счастливой улыбкой, веснушки дрожат. Он кричит умоляющим тоном, возбужденно...
Он лениво опустился на песок, уже сильно согретый
солнцем, и стал вытирать стекла очков, наблюдая за Туробоевым, который все еще стоял, зажав бородку свою двумя пальцами и помахивая серой шляпой
в лицо свое. К нему подошел Макаров, и вот оба они тихо идут
в сторону мельницы.
В окна с утра до вечера бил радостный луч
солнца, полдня на одну
сторону, полдня на другую, не загораживаемый ничем благодаря огородам с обеих
сторон.
Потом он взглянет на окружающее его, вкусит временных благ и успокоится, задумчиво глядя, как тихо и покойно утопает
в пожаре зари вечернее
солнце, наконец решит, что жизнь его не только сложилась, но и создана, даже предназначена была так просто, немудрено, чтоб выразить возможность идеально покойной
стороны человеческого бытия.
Он родился, учился, вырос и дожил до старости
в Петербурге, не выезжая далее Лахты и Ораниенбаума с одной, Токсова и Средней Рогатки с другой
стороны. От этого
в нем отражались, как
солнце в капле, весь петербургский мир, вся петербургская практичность, нравы, тон, природа, служба — эта вторая петербургская природа, и более ничего.
Один только старый дом стоял
в глубине двора, как бельмо
в глазу, мрачный, почти всегда
в тени, серый, полинявший, местами с забитыми окнами, с поросшим травой крыльцом, с тяжелыми дверьми, замкнутыми тяжелыми же задвижками, но прочно и массивно выстроенный. Зато на маленький домик с утра до вечера жарко лились лучи
солнца, деревья отступили от него, чтоб дать ему простора и воздуха. Только цветник, как гирлянда, обвивал его со
стороны сада, и махровые розы, далии и другие цветы так и просились
в окна.
День был удивительно хорош: южное
солнце, хотя и осеннее, не щадило красок и лучей; улицы тянулись лениво, домы стояли задумчиво
в полуденный час и казались вызолоченными от жаркого блеска. Мы прошли мимо большой площади, называемой Готтентотскою, усаженной большими елями, наклоненными
в противоположную от Столовой горы
сторону, по причине знаменитых ветров, падающих с этой горы на город и залив.
Тут еще караульные стали передавать ее из рук
в руки, оглядывать со всех
сторон, понесли вверх, и минут через пять какой-то старый тагал принес назад, а мы пока жарились на
солнце.
Солнце всходило высоко; утренний ветерок замолкал; становилось тихо и жарко; кузнечики трещали, стрекозы начали реять по траве и кустам; к нам врывался по временам
в карт овод или шмель, кружился над лошадьми и несся дальше, а не то так затрепещет крыльями над головами нашими большая, как птица, черная или красная бабочка и вдруг упадет
в сторону,
в кусты.
Только чернозагорелые от
солнца крестьяне-мостовщики
в лаптях сидели посередине улиц и хлопали молотками по укладываемым
в горячий песок булыжникам, да мрачные городовые,
в небеленых кителях и с оранжевыми шнурками револьверов, уныло переминаясь, стояли посереди улиц, да завешанные с одной
стороны от
солнца конки, запряженные лошадьми
в белых капорах, с торчащими
в прорехах ушами, звеня, прокатывались вверх и вниз по улицам.
Но расходившийся старик еще не окончил всего: отойдя шагов двадцать, он вдруг обратился
в сторону заходящего
солнца, воздел над собою обе руки и — как бы кто подкосил его — рухнулся на землю с превеликим криком...
Картина, которую я увидел, была необычайно красива. На востоке пылала заря. Освещенное лучами восходящего
солнца море лежало неподвижно, словно расплавленный металл. От реки поднимался легкий туман. Испуганная моими шагами, стая уток с шумом снялась с воды и с криком полетела куда-то
в сторону, за болото.
Охотиться нам долго не пришлось. Когда мы снова сошлись, день был на исходе.
Солнце уже заглядывало за горы, лучи его пробрались
в самую глубь леса и золотистым сиянием осветили стволы тополей, остроконечные вершины елей и мохнатые шапки кедровников. Где-то
в стороне от нас раздался пронзительный крик.
С утра погода хмурилась. Воздух был наполнен снежной пылью. С восходом
солнца поднялся ветер, который к полудню сделался порывистым и сильным. По реке кружились снежные вихри; они зарождались неожиданно, словно сговорившись, бежали
в одну
сторону и так же неожиданно пропадали. Могучие кедры глядели сурово и, раскачиваясь из
стороны в сторону, гулко шумели, словно роптали на непогоду.
И он принялся мне рассказывать о том, что это душа умершего ребенка. Она некоторое время скитается по земле
в виде летяги и только впоследствии попадает
в загробный мир, находящийся
в той
стороне, где закатывается
солнце.
За утренним чаем Г.И. Гранатман заспорил с Кожевниковым по вопросу, с какой
стороны ночью дул ветер. Кожевников указывал на восток, Гранатман — на юг, а мне казалось, что ветер дул с севера. Мы не могли столковаться и потому обратились к Дерсу. Гольд сказал, что направление ветра ночью было с запада. При этом он указал на листья тростника. Утром с восходом
солнца ветер стих, а листья так и остались загнутыми
в ту
сторону, куда их направил ветер.
Утром перед восходом
солнца дождь перестал, но вода
в реке начала прибывать, и потому надо было торопиться с переправой.
В этом случае значительную помощь оказали нам гольды. Быстро, без проволочек, они перебросили на другую
сторону все наши грузы. Слабенькую лошадь переправили
в поводу рядом с лодкой, а остальные переплыли сами.
С вершины перевала нам открылся великолепный вид на реку Улахе.
Солнце только что скрылось за горизонтом. Кучевые облака на небе и дальние горы приняли неясно-пурпуровую окраску. Справа от дороги светлой полосой змеилась река. Вдали виднелись какие-то фанзы. Дым от них не подымался кверху, а стлался по земле и казался неподвижным.
В стороне виднелось небольшое озерко. Около него мы стали биваком.
Рано мы легли спать и на другой день рано и встали. Когда лучи
солнца позолотили вершины гор, мы успели уже отойти от бивака 3 или 4 км. Теперь река Дунца круто поворачивала на запад, но потом стала опять склоняться к северу. Как раз на повороте, с левой
стороны,
в долину вдвинулась высокая скала, увенчанная причудливым острым гребнем.
3 часа мы шли без отдыха, пока
в стороне не послышался шум воды. Вероятно, это была та самая река Чау-сун, о которой говорил китаец-охотник.
Солнце достигло своей кульминационной точки на небе и палило вовсю. Лошади шли, тяжело дыша и понурив головы.
В воздухе стояла такая жара, что далее
в тени могучих кедровников нельзя было найти прохлады. Не слышно было ни зверей, ни птиц; только одни насекомые носились
в воздухе, и чем сильнее припекало
солнце, тем больше они проявляли жизни.
Пошли дальше. Теперь Паначев шел уже не так уверенно, как раньше: то он принимал влево, то бросался
в другую
сторону, то заворачивал круто назад, так что
солнце, бывшее дотоле у нас перед лицом, оказывалось назади. Видно было, что он шел наугад. Я пробовал его останавливать и расспрашивать, но от этих расспросов он еще более терялся. Собран был маленький совет, на котором Паначев говорил, что он пройдет и без дороги, и как подымется на перевал и осмотрится, возьмет верное направление.
Посидев еще немного, я пошел дальше. Все время мне попадался
в пути свежеперевернутый колодник. Я узнал работу медведя. Это его любимейшее занятие. Слоняясь по тайге, он подымает бурелом и что-то собирает под ним на земле. Китайцы
в шутку говорят, что медведь сушит валежник, поворачивая его к
солнцу то одной, то другой
стороной.
Действительно, нас ожидало нечто не совсем обыкновенное. Двор был пустынен; решетчатые ворота заперты; за тыном не слышалось ни звука.
Солнце палило так, что даже собака, привязанная у амбара, не залаяла, услышав нас, а только лениво повернула морду
в нашу
сторону.
День клонится к вечеру. Уже
солнце село. Уже и нет его. Уже и вечер: свежо; где-то мычит вол; откуда-то навеваются звуки, — верно, где-нибудь народ идет с работы и веселится; по Днепру мелькает лодка… кому нужда до колодника! Блеснул на небе серебряный серп. Вот кто-то идет с противной
стороны по дороге. Трудно разглядеть
в темноте. Это возвращается Катерина.
Солнце совсем зашло, только промеж дальних крыш,
в стороне польского кладбища, еще тлела на небе огненно — багровая полоска.
То, что было вчера мрачно и темно и так пугало воображение, теперь утопало
в блеске раннего утра; толстый, неуклюжий Жонкьер с маяком, «Три брата» и высокие крутые берега, которые видны на десятки верст по обе
стороны, прозрачный туман на горах и дым от пожара давали при блеске
солнца и моря картину недурную.
Нередко убивал я более двух десятков, а взлетевших перепелок с одной десятины насчитывали иногда далеко за сотню; но такое многочисленное сборище сбегается только по вечерам, перед захождением
солнца; разумеется, оно тут же и остается на всю ночь, а днем рассыпается врознь во все
стороны, скрываясь
в окружных межах, залежах и степных луговинах.
В это время подошла лодка, и мы принялись разгружать ее. Затем стрелки и казаки начали устраивать бивак, ставить палатки и разделывать зверей, а я пошел экскурсировать по окрестностям.
Солнце уже готовилось уйти на покой. День близился к концу и до сумерек уже недалеко. По обе
стороны речки было множество лосиных следов, больших и малых, из чего я заключил, что животные эти приходили сюда и
в одиночку, и по несколько голов сразу.
Был тихий вечер. За горами,
в той
стороне, где только что спускалось
солнце, небо окрасилось
в пурпур. Оттуда выходили лучи, окрашенные во все цвета спектра, начиная от багряного и кончая лиловым. Радужное небесное сияние отражалось
в озерке, как
в зеркале. Какие-то насекомые крутились
в воздухе, порой прикасались к воде, отчего она вздрагивала на мгновение, и тотчас опять подымались кверху.
И он снова принимается прислушиваться к тишине, ничего не ожидая, — и
в то же время как будто беспрестанно ожидая чего-то: тишина обнимает его со всех
сторон,
солнце катится тихо по спокойному синему небу, и облака тихо плывут по нем; кажется, они знают, куда и зачем они плывут.
И разве он не видал, что каждый раз перед визитом благоухающего и накрахмаленного Павла Эдуардовича, какого-то балбеса при каком-то посольстве, с которым мама,
в подражание модным петербургским прогулкам на Стрелку, ездила на Днепр глядеть на то, как закатывается
солнце на другой
стороне реки,
в Черниговской губернии, — разве он не видел, как ходила мамина грудь и как рдели ее щеки под пудрой, разве он не улавливал
в эти моменты много нового и странного, разве он не слышал ее голос, совсем чужой голос, как бы актерский, нервно прерывающийся, беспощадно злой к семейным и прислуге и вдруг нежный, как бархат, как зеленый луг под
солнцем, когда приходил Павел Эдуардович.
Солнце стояло еще очень высоко, «дерева
в два», как говорил Евсеич, когда мы с крутой горы увидели Багрово, лежащее
в долине между двух больших прудов, до половины заросших камышами, и с одной
стороны окруженное высокими березовыми рощами.
Но вот передовые облака уже начинают закрывать
солнце; вот оно выглянуло
в последний раз, осветило страшно-мрачную
сторону горизонта и скрылось.
Этот Нуль мне видится каким-то молчаливым, громадным, узким, острым, как нож, утесом.
В свирепой, косматой темноте, затаив дыхание, мы отчалили от черной ночной
стороны Нулевого Утеса. Века — мы, Колумбы, плыли, плыли, мы обогнули всю землю кругом, и, наконец, ура! Салют — и все на мачты: перед нами — другой, дотоле неведомый бок Нулевого Утеса, озаренный полярным сиянием Единого Государства, голубая глыба, искры радуги,
солнца — сотни
солнц, миллиарды радуг…
Там, наверху, над головами, над всеми — я увидел ее.
Солнце прямо
в глаза, по ту
сторону, и от этого вся она — на синем полотне неба — резкая, угольно-черная, угольный силуэт на синем. Чуть выше летят облака, и так, будто не облака, а камень, и она сама на камне, и за нею толпа, и поляна — неслышно скользят, как корабль, и легкая — уплывает земля под ногами…
Две струи света резко лились сверху, выделяясь полосами на темном фоне подземелья; свет этот проходил
в два окна, одно из которых я видел
в полу склепа, другое, подальше, очевидно, было пристроено таким же образом; лучи
солнца проникали сюда не прямо, а прежде отражались от стен старых гробниц; они разливались
в сыром воздухе подземелья, падали на каменные плиты пола, отражались и наполняли все подземелье тусклыми отблесками; стены тоже были сложены из камня; большие широкие колонны массивно вздымались снизу и, раскинув во все
стороны свои каменные дуги, крепко смыкались кверху сводчатым потолком.
Ромашов выгреб из камышей.
Солнце село за дальними городскими крышами, и они черно и четко выделялись
в красной полосе зари. Кое-где яркими отраженными огнями играли оконные стекла. Вода
в сторону зари была розовая, гладкая и веселая, но позади лодки она уже сгустилась, посинела и наморщилась.
Низко оселись под ним, на лежачих рессорах, покрытые лаком пролетки; блестит на
солнце серебряная сбруя; блестят оплывшие бока жирнейшего
в мире жеребца; блестят кафтан, кушак и шапка на кучере; блестит, наконец, он сам, Михайло Трофимов, своим тончайшего сукна сюртуком, сам, растолстевший пудов до пятнадцати весу и только, как тюлень, лениво поворачивающий свою морду во все
стороны и слегка кивающий головой, когда ему, почти
в пояс, кланялись шедшие по улице мастеровые и приказные.
Все это, освещенное довольно уж низко спустившимся
солнцем, которое то прорезывалось местами
в аллее и обозначалось светлыми на дороге пятнами, то придавало всему какой-то фантастический вид, освещая с одной
стороны безглавую Венеру и бездланную Минерву, — все это, говорю я, вместе с миниатюрной Настенькой,
в ее черном платье, с ее разбившимися волосами, вместе с усевшимся на ступеньки беседки капитаном с коротенькой трубкой
в руках, у которого на вычищенных пуговицах вицмундира тоже играло
солнце, — все это, кажется, понравилось Калиновичу, и он проговорил...
Пока старик бормотал это, они въехали
в двадцативерстный волок. Дорога пошла сильно песчаная. Едва вытаскивая ноги, тащили лошаденки, шаг за шагом, тяжелый тарантас.
Солнце уже было совсем низко и бросало длинные тени от идущего по
сторонам высокого, темного леса, который впереди открывался какой-то бесконечной декорацией. Калинович, всю дорогу от тоски и от душевной муки не спавший, начал чувствовать, наконец, дремоту; но голос ямщика все еще продолжал ему слышаться.
Вы смотрите и на полосатые громады кораблей, близко и далеко рассыпанных по бухте, и на черные небольшие точки шлюпок, движущихся по блестящей лазури, и на красивые светлые строения города, окрашенные розовыми лучами утреннего
солнца, виднеющиеся на той
стороне, и на пенящуюся белую линию бона и затопленных кораблей, от которых кой-где грустно торчат черные концы мачт, и на далекий неприятельский флот, маячащий на хрустальном горизонте моря, и на пенящиеся струи,
в которых прыгают соляные пузырики, поднимаемые веслами; вы слушаете равномерные звуки ударов вёсел, звуки голосов, по воде долетающих до вас, и величественные звуки стрельбы, которая, как вам кажется, усиливается
в Севастополе.
С балкона
в комнату пахнуло свежестью. От дома на далекое пространство раскидывался сад из старых лип, густого шиповника, черемухи и кустов сирени. Между деревьями пестрели цветы, бежали
в разные
стороны дорожки, далее тихо плескалось
в берега озеро, облитое к одной
стороне золотыми лучами утреннего
солнца и гладкое, как зеркало; с другой — темно-синее, как небо, которое отражалось
в нем, и едва подернутое зыбью. А там нивы с волнующимися, разноцветными хлебами шли амфитеатром и примыкали к темному лесу.