Неточные совпадения
Агаря́не —
по библейскому преданию, потомки Агари;
в старой русской
литературе так называли всех магометан.] (sic).
Для чего этим трем барышням нужно было говорить через день по-французски и по-английски; для чего они
в известные часы играли попеременкам на фортепиано, звуки которого слышались у брата наверху, где занимались студенты; для чего ездили эти учителя французской
литературы, музыки, рисованья, танцев; для чего
в известные часы все три барышни с М-llе Linon подъезжали
в коляске к Тверскому бульвару
в своих атласных шубках — Долли
в длинной, Натали
в полудлинной, а Кити
в совершенно короткой, так что статные ножки ее
в туго-натянутых красных чулках были на всем виду; для чего им,
в сопровождении лакея с золотою кокардой на шляпе, нужно было ходить
по Тверскому бульвару, — всего этого и многого другого, что делалось
в их таинственном мире, он не понимал, но знал, что всё, что там делалось, было прекрасно, и был влюблен именно
в эту таинственность совершавшегося.
Он прочел все, что было написано во Франции замечательного
по части философии и красноречия
в XVIII веке, основательно знал все лучшие произведения французской
литературы, так что мог и любил часто цитировать места из Расина, Корнеля, Боало, Мольера, Монтеня, Фенелона; имел блестящие познания
в мифологии и с пользой изучал, во французских переводах, древние памятники эпической поэзии, имел достаточные познания
в истории, почерпнутые им из Сегюра; но не имел никакого понятия ни о математике, дальше арифметики, ни о физике, ни о современной
литературе: он мог
в разговоре прилично умолчать или сказать несколько общих фраз о Гете, Шиллере и Байроне, но никогда не читал их.
— Все, брат, как-то тревожно скучают, — сказал он, хмурясь, взъерошивая волосы рукою. —
По литературе не видно, чтобы
в прошлом люди испытывали такую странную скуку. Может быть, это — не скука?
— Пригласил вас, чтоб лично вручить бумаги ваши, — он постучал тупым пальцем
по стопке бумаг, но не подвинул ее Самгину, продолжая все так же: — Кое-что прочитал и без комплиментов скажу — оч-чень интересно! Зрелые мысли, например: о необходимости консерватизма
в литературе. Действительно, батенька, черт знает как начали писать; смеялся я, читая отмеченные вами примерчики: «
В небеса запустил ананасом, поет басом» — каково?
Изредка она говорила с ним
по вопросам религии, — говорила так же спокойно и самоуверенно, как обо всем другом. Он знал, что ее еретическое отношение к православию не мешает ей посещать церковь, и объяснял это тем, что нельзя же не ходить
в церковь, торгуя церковной утварью. Ее интерес к религии казался ему не выше и не глубже интересов к
литературе, за которой она внимательно следила. И всегда ее речи о религии начинались «между прочим», внезапно: говорит о чем-нибудь обыкновенном, будничном и вдруг...
— Эти молодые люди очень спешат освободиться от гуманитарной традиции русской
литературы.
В сущности, они пока только переводят и переписывают парижских поэтов, затем доброжелательно критикуют друг друга, говоря
по поводу мелких литературных краж о великих событиях русской
литературы. Мне кажется, что после Тютчева несколько невежественно восхищаться декадентами с Монмартра.
И, стремясь возвыситься над испытанным за этот день, — возвыситься посредством самонасыщения словесной мудростью, — Самгин повторил про себя фразы недавно прочитанного
в либеральной газете фельетона о текущей
литературе; фразы звучали по-новому задорно,
в них говорилось «о духовной нищете людей, которым жизнь кажется простой, понятной», о «величии мучеников независимой мысли, которые свою духовную свободу ценят выше всех соблазнов мира».
В новых
литературах, там, где не было древних форм, признавал только одну высокую поэзию, а тривиального, вседневного не любил; любил Данте, Мильтона, усиливался прочесть Клопштока — и не мог. Шекспиру удивлялся, но не любил его; любил Гете, но не романтика Гете, а классика, наслаждался римскими элегиями и путешествиями
по Италии больше, нежели Фаустом, Вильгельма Мейстера не признавал, но знал почти наизусть Прометея и Тасса.
По-английски большинство нашей публики почти не читает, между тем
в Англии, а еще более здесь,
в Капе, описание Капа и его колонии образует почти целую особую
литературу.
Мы пошли
по улицам, зашли
в контору нашего банкира, потом
в лавки. Кто покупал книги, кто заказывал себе платье, обувь, разные вещи. Книжная торговля здесь довольно значительна; лавок много; главная из них, Робертсона, помещается на большой улице. Здесь есть своя самостоятельная
литература. Я видел много периодических изданий, альманахов, стихи и прозу, карты и гравюры и купил некоторые изданные здесь сочинения собственно о Капской колонии.
В книжных лавках продаются и все письменные принадлежности.
Нигде на земле нет другого растения, вокруг которого сгруппировалось бы столько легенд и сказаний. Под влиянием
литературы или под влиянием рассказов китайцев, не знаю почему, но я тоже почувствовал благоговение к этому невзрачному представителю аралиевых. Я встал на колени, чтобы ближе рассмотреть его. Старик объяснил это по-своему: он думал, что я молюсь. С этой минуты я совсем расположил его
в свою пользу.
Сельскохозяйственной
литературы в то время почти не существовало, а ежели
в «Библиотеке для чтения» и появлялись ежемесячно компиляции Шелихова, то они составлялись поверхностно,
по руководству Тэера, совершенно непригодному для нашего захолустья.
Разумеется, возникшее
в этом смысле движение сосредоточивалось исключительно
в литературе да
в стенах университета; разумеется, оно высказывалось случайно, урывками, но эта случайность пробивалась наружу
в таком всеоружии страстности и убежденности, что неизбежно оставляла
по себе горячий след.
Но
в сущности и романтизм, и печоринство уже выдохлись
в тогдашней молодежи. Ее воображением завладевали образы, выдвигаемые тогдашней «новой»
литературой, стремившейся
по — своему ответить на действительные вопросы жизни.
В пансионе Рыхлинского было много гимназистов, и потому мы все заранее знакомились с этой рукописной
литературой.
В одном из альбомов я встретил и сразу запомнил безыменное стихотворение, начинавшееся словами: «Выхожу задумчиво из класса». Это было знаменитое добролюбовское «Размышление гимназиста лютеранского вероисповедания и не Киевского округа».
По вопросу о том, «был ли Лютер гений или плут», бедняга говорил слишком вольно, и из «чувства законности» он сам желает, чтобы его высекли.
Брат сначала огорчился,
по затем перестал выстукивать стопы и принялся за серьезное чтение: Сеченов, Молешотт, Шлоссер, Льюис, Добролюбов, Бокль и Дарвин. Читал он опять с увлечением, делал большие выписки и порой, как когда-то отец, кидал мне мимоходом какую-нибудь поразившую его мысль, характерный афоризм, меткое двустишие, еще, так сказать, теплые, только что выхваченные из новой книги. Материал для этого чтения он получал теперь из баталионной библиотеки,
в которой была вся передовая
литература.
У нее была своя
литература, заучиваемая на память, ходившая
в рукописях и
по альбомам.
Только
в начале XX
в. критика по-настоящему оценила великую русскую
литературу XIX
в., прежде всего Достоевского и Л. Толстого.
Но
в русской богословской
литературе совсем не было трудов
по библейской критике,
по научной экзегезе Священного Писания.
Но
в нем было что-то ренессанское, и
в этом на него не походит вся великая русская
литература XIX
в., совсем не ренессанская
по духу.
Этот же хаос Тютчев чувствует и за внешними покровами истории и предвидит катастрофы. Он не любит революцию и не хочет ее, но считает ее неизбежной. Русской
литературе свойствен профетизм, которого нет
в такой силе
в других
литературах. Тютчев чувствовал наступление «роковых минут» истории.
В стихотворении, написанном
по совсем другому поводу, есть изумительные строки...
По свойствам русской души, деятели ренессанса не могли оставаться
в кругу вопросов
литературы, искусства, чистой культуры.
Духовная проблематика вершин русской
литературы была усвоена, ею прониклись, и вместе с тем произошло большое изменение, не всегда благоприятное,
по сравнению с
литературой XIX
в.
В этих словах намечается уже религиозная драма, пережитая Гоголем. Лермонтов не был ренессансным человеком, как был Пушкин и, может быть, один лишь Пушкин, да и то не вполне. Русская
литература пережила влияние романтизма, который есть явление западноевропейское. Но по-настоящему у нас не было ни романтизма, ни классицизма. У нас происходил все более и более поворот к религиозному реализму.
Его не интересует вопрос о том, «повинен ли
в адюльтере господин такой-то с госпожой такой-то», к чему,
по его мнению, свелась вся почти французская
литература.
Цифр или каких-нибудь документальных данных, относящихся к питанию поселенцев, нет ни
в литературе, ни
в канцеляриях; но если судить
по личным впечатлениям и тем отрывочным сведениям, какие можно собрать на месте, то главную пищу
в колонии составляет картофель.
В продолжении статьи брошено еще несколько презрительных отзывов о критике, сказано, что «солон ей этот быт (изображаемый Островским), солон его язык, солоны его типы, — солоны
по ее собственному состоянию», — и затем критик, ничего не объясняя и не доказывая, преспокойно переходит к Летописям, Домострою и Посошкову, чтобы представить «обозрение отношений нашей
литературы к народности».
Но,
по одной из тех странных, для обыкновенного читателя, и очень досадных для автора, случайностей, которые так часто повторяются
в нашей бедной
литературе, — пьеса Островского не только не была играна на театре, но даже не могла встретить подробной и серьезной оценки ни
в одном журнале.
Конечно, мы не отвергаем того, что лучше было бы, если бы Островский соединил
в себе Аристофана, Мольера и Шекспира; но мы знаем, что этого нет, что это невозможно, и все-таки признаем Островского замечательным писателем
в нашей
литературе, находя, что он и сам
по себе, как есть, очень недурен и заслуживает нашего внимания и изучения…
— Я
в литературе не мастер, но и русская
литература, по-моему, вся не русская, кроме разве Ломоносова, Пушкина и Гоголя.
Все обстоятельства высылки поэта из Одессы разъяснены
в обширной
литературе по этому вопросу (см. А. С. Пушкин, Письма, ред. и примеч.
Затрудняясь говорить по-русски, Райнер довольствовался скромным званием учителя языков и
в истории
литературы читал своим ученикам историю народов.
« Занятия мои, — продолжал он далее, — идут по-прежнему: я скоро буду брать уроки из итальянского языка и эстетики, которой будет учить меня профессор Шевырев [Шевырев Степан Петрович (1806—1864) — профессор
литературы в Московском университете, критик и поэт.
— Я не знаю, — продолжала Юлия, все более и более краснея
в лице, — за иностранными
литературами я не слежу; но мне
в нынешней нашей
литературе по преимуществу дорого то, что
в ней все эти насущные вопросы, которые душили и давили русскую жизнь, поднимаются и разрабатываются.
Клеопатру Петровну просто мучила ревность: она всюду и везде видела Анну Ивановну, а прочего ничего почти и не слыхала; что касается до m-lle Прыхиной, то ее равнодушие должен я объяснить тоже взглядом ее на
литературу: достойная девица эта, как мы знаем, была с чрезвычайно пылким и возвышенным воображением; она полагала, что перу писателя всего приличнее описывать какого-нибудь рыцаря, или,
по крайней мере, хоть и штатского молодого человека, но едущего на коне, и с ним встречается его возлюбленная
в платье амазонки и тоже на коне.
Мало-помалу он залиберальничалсяи переходит к невинно-скептическому убеждению, что
в литературе нашей, да и вообще ни
в какой и никогда, не может быть ни у кого честности и скромности, а есть только одно «взаимное битье друг друга
по мордасам» — особенно при начале подписки.
Он охотно занимается
литературой, больше
по части повествовательной, но и тут отдает преимущество повестям и романам, одолженным своим появлением дамскому перу, потому что
в них нет ничего «этакого».
И тут ему прожужжали уши, что «факт» и убежденная
литература находятся
в неразрывной связи, что первый сам
по себе даже ничтожен и не мог бы появиться на свет, если б не существовал толчок извне, который оживляет преступные надежды.
Действительно,
литература наша находится как бы
в переходном положении, именно
по случаю постепенного упразднения того округленного пустословия, которое многими принималось за винословность, но,
в сущности, эта последняя совсем не изгибла, а только преподносится не
в форме эмульсии, а
в виде пилюли — глотай!
Сверх того,
по поводу того же Мак-Магона и его свойств,
в летучей французской
литературе того времени шел довольно оживленный спор: как следует понимать простоту 36 (опять-таки под псевдонимом «честной шпаги»), то есть видеть ли
в ней гарантию вроде, например, конституции или, напротив, ожидать от нее всяких угроз?
Так вот оно как. Мы, русские, с самого Петра I усердно"учим по-немецку"и все никакого случая поймать не можем, а
в Берлине уж и теперь"случай"предвидят, и, конечно, не для того, чтоб читать порнографическую
литературу г. Цитовича, учат солдат"по-русску". Разумеется, я не преминул сообщить об этом моим товарищам
по скитаниям, которые нашли, что факт этот служит новым подтверждением только что формулированного решения: да, Берлин ни для чего другого не нужен, кроме как для человекоубивства.
Когда все расселись
по мягким низеньким креслам, князь опять навел разговор на
литературу,
в котором, между прочим, высказал свое удивление, что, бывая
в последние годы
в Петербурге, он никого не встречал из нынешних лучших литераторов
в порядочном обществе; где они живут? С кем знакомы? — бог знает, тогда как это сближение писателей с большим светом,
по его мнению, было бы необходимо.
Конечно, я никак не могу себя отнести к первоклассным дарованиям, но
по крайней мере люблю
литературу и занимаюсь ею с любовью, и это, кажется, нельзя еще ставить
в укор человеку…
Он знал, что как ни глубоко и ни сильно оскорбил его Зыков, но это был единственный человек
в Петербурге, который принял бы
в нем человеческое участие и,
по своему влиянию, приспособил бы его к
литературе, если уж
в ней остался последний ресурс для жизни; но теперь никого и ничего не стало…
Разбитая надежда на
литературу и неудавшаяся попытка начать службу, — этих двух ударов, которыми оприветствовал Калиновича Петербург, было слишком достаточно, чтобы, соединившись с климатом, свалить его с ног: он заболел нервной горячкой, и первое время болезни, когда был почти
в беспамятстве, ему было еще как-то легче, но с возвращением сознания душевное его состояние стало доходить
по временам до пределов невыносимой тоски.
Хотя поток времени унес далеко счастливые дни моей юности, когда имел я счастие быть вашим однокашником, и фортуна поставила вас, достойно возвыся, на слишком высокую, сравнительно со мной, ступень мирских почестей, но, питая полную уверенность
в неизменность вашу во всех благородных чувствованиях и зная вашу полезную, доказанную многими опытами любовь к успехам русской
литературы, беру на себя смелость представить на ваш образованный суд сочинение
в повествовательном роде одного молодого человека, воспитанника Московского университета и моего преемника
по службе, который желал бы поместить свой труд
в одном из петербургских периодических изданий.
А когда от него потребовали
литературы, бедняк перепугался. Ему показали тетрадь француза, он покачал головой и сказал, что по-немецки этому нельзя учить, а что есть хрестоматия Аллера,
в которой все писатели с своими сочинениями состоят налицо. Но он этим не отделался: к нему пристали, чтоб он познакомил Юлию, как m-r Пуле, с разными сочинителями.
В немецком учебнике Керковиуса,
по которому учились кадеты, было собрано достаточное количество образцов немецкой
литературы, и между ними находилось десятка с два коротеньких стихотворений Гейне.
Но случилось так, что
по выходе из заведения, уже года три спустя, этот мрачный товарищ, бросивший свое служебное поприще для русской
литературы и вследствие того уже щеголявший
в разорванных сапогах и стучавший зубами от холода,
в летнем пальто
в глубокую осень, встретил вдруг случайно у Аничкова моста своего бывшего protégé [протеже, т. е. опекаемого, покровительствуемого (фр.).] «Лембку», как все, впрочем, называли того
в училище.