Неточные совпадения
Хлестаков. Право, не знаю. Ведь мой отец упрям и глуп, старый хрен, как бревно. Я ему прямо скажу: как хотите, я не могу жить без Петербурга. За что ж,
в самом деле, я должен погубить жизнь с
мужиками? Теперь не те потребности;
душа моя жаждет просвещения.
Глеб — он жаден был — соблазняется:
Завещание сожигается!
На десятки лет, до недавних дней
Восемь тысяч
душ закрепил злодей,
С родом, с племенем; что народу-то!
Что народу-то! с камнем
в воду-то!
Все прощает Бог, а Иудин грех
Не прощается.
Ой
мужик!
мужик! ты грешнее всех,
И за то тебе вечно маяться!
Крестьяне речь ту слушали,
Поддакивали барину.
Павлуша что-то
в книжечку
Хотел уже писать.
Да выискался пьяненький
Мужик, — он против барина
На животе лежал,
В глаза ему поглядывал,
Помалчивал — да вдруг
Как вскочит! Прямо к барину —
Хвать карандаш из рук!
— Постой, башка порожняя!
Шальных вестей, бессовестных
Про нас не разноси!
Чему ты позавидовал!
Что веселится бедная
Крестьянская
душа?
— Да, да, прощай! — проговорил Левин, задыхаясь от волнения и, повернувшись, взял свою палку и быстро пошел прочь к дому. При словах
мужика о том, что Фоканыч живет для
души, по правде, по-Божью, неясные, но значительные мысли толпою как будто вырвались откуда-то иззаперти и, все стремясь к одной цели, закружились
в его голове, ослепляя его своим светом.
И каждое не только не нарушало этого, но было необходимо для того, чтобы совершалось то главное, постоянно проявляющееся на земле чудо, состоящее
в том, чтобы возможно было каждому вместе с миллионами разнообразнейших людей, мудрецов и юродивых, детей и стариков — со всеми, с
мужиком, с Львовым, с Кити, с нищими и царями, понимать несомненно одно и то же и слагать ту жизнь
души, для которой одной стоит жить и которую одну мы ценим.
Слова, сказанные
мужиком, произвели
в его
душе действие электрической искры, вдруг преобразившей и сплотившей
в одно целый рой разрозненных, бессильных отдельных мыслей, никогда не перестававших занимать его. Мысли эти незаметно для него самого занимали его и
в то время, когда он говорил об отдаче земли.
— А кто это сказывал? А вы бы, батюшка, наплевали
в глаза тому, который это сказывал! Он, пересмешник, видно, хотел пошутить над вами. Вот, бают, тысячи
душ, а поди-тка сосчитай, а и ничего не начтешь! Последние три года проклятая горячка выморила у меня здоровенный куш
мужиков.
Председатель, который был премилый человек, когда развеселялся, обнимал несколько раз Чичикова, произнеся
в излиянии сердечном: «
Душа ты моя! маменька моя!» — и даже, щелкнув пальцами, пошел приплясывать вокруг него, припевая известную песню: «Ах ты такой и этакой камаринский
мужик».
Знаю только то, что он с пятнадцатого года стал известен как юродивый, который зиму и лето ходит босиком, посещает монастыри, дарит образочки тем, кого полюбит, и говорит загадочные слова, которые некоторыми принимаются за предсказания, что никто никогда не знал его
в другом виде, что он изредка хаживал к бабушке и что одни говорили, будто он несчастный сын богатых родителей и чистая
душа, а другие, что он просто
мужик и лентяй.
— А потом мы догадались, что болтать, все только болтать о наших язвах не стоит труда, что это ведет только к пошлости и доктринерству; [Доктринерство — узкая, упрямая защита какого-либо учения (доктрины), даже если наука и жизнь противоречат ему.] мы увидали, что и умники наши, так называемые передовые люди и обличители, никуда не годятся, что мы занимаемся вздором, толкуем о каком-то искусстве, бессознательном творчестве, о парламентаризме, об адвокатуре и черт знает о чем, когда дело идет о насущном хлебе, когда грубейшее суеверие нас
душит, когда все наши акционерные общества лопаются единственно оттого, что оказывается недостаток
в честных людях, когда самая свобода, о которой хлопочет правительство, едва ли пойдет нам впрок, потому что
мужик наш рад самого себя обокрасть, чтобы только напиться дурману
в кабаке.
— Поболталась я
в Москве,
в Питере. Видела и слышала
в одном купеческом доме новоявленного пророка и водителя умов. Помнится, ты мне рассказывал о нем: Томилин, жирный, рыжий, весь
в масляных пятнах, как блинник из обжорки. Слушали его поэты, адвокаты, барышни всех сортов, раздерганные умы, растрепанные
души. Начитанный
мужик и крепко обозлен: должно быть, честолюбие не удовлетворено.
— Оттреплет этакий барин! — говорил Захар. — Такая добрая
душа; да это золото — а не барин, дай Бог ему здоровья! Я у него как
в царствии небесном: ни нужды никакой не знаю, отроду дураком не назвал; живу
в добре,
в покое, ем с его стола, уйду, куда хочу, — вот что!.. А
в деревне у меня особый дом, особый огород, отсыпной хлеб;
мужики все
в пояс мне! Я и управляющий и можедом! А вы-то с своим…
Тит Никоныч был джентльмен по своей природе. У него было тут же,
в губернии,
душ двести пятьдесят или триста — он хорошенько не знал, никогда
в имение не заглядывал и предоставлял крестьянам делать, что хотят, и платить ему оброку, сколько им заблагорассудится. Никогда он их не поверял. Возьмет стыдливо привезенные деньги, не считая, положит
в бюро, а
мужикам махнет рукой, чтоб ехали, куда хотят.
И при всем том
душа в нем была добрая, даже великая по-своему: несправедливости, притеснения он вчуже не выносил; за
мужиков своих стоял горой.
Обалдуй бросился ему на шею и начал
душить его своими длинными, костлявыми руками; на жирном лице Николая Иваныча выступила краска, и он словно помолодел; Яков, как сумасшедший, закричал: «Молодец, молодец!» — даже мой сосед,
мужик в изорванной свите, не вытерпел и, ударив кулаком по столу, воскликнул: «А-га! хорошо, черт побери, хорошо!» — и с решительностью плюнул
в сторону.
Вернувшись, ни Кароль, ни его спутник ничего не сказали капитану о встрече, и он узнал о ней стороной. Он был человек храбрый. Угрозы не пугали его, но умолчание Кароля он затаил глубоко
в душе как измену.
В обычное время он с
мужиками обращался лучше других, и
мужики отчасти выделяли его из рядов ненавидимого и презираемого панства. Теперь он теснее сошелся с шляхтой и даже простил поджигателя Банькевича.
В связи с описанной сценой мне вспоминается вечер, когда я сидел на нашем крыльце, глядел на небо и «думал без слов» обо всем происходящем… Мыслей словами, обобщений, ясных выводов не было… «Щось буде» развертывалось
в душе вереницей образов… Разбитая «фигура»…
мужики Коляновской,
мужики Дешерта… его бессильное бешенство… спокойная уверенность отца. Все это
в конце концов по странной логике образов слилось
в одно сильное ощущение, до того определенное и ясное, что и до сих пор еще оно стоит
в моей памяти.
Мужики пришли
в ужас и стали откупаться от проклятой редкости гривенником с
души.
— Застанем либо нет ее
в живых! — повторял он
в ажитации. — Христианская
душа, ваша высокоблагородие… Конечно, все мы,
мужики,
в зверстве себя не помним, а только и закон есть.
Рабочие хотя и потешались над Оксей, но
в душе все глубоко верили
в существование золотой свиньи, и легенда о ней разрасталась все шире. Разве старец-то стал бы зря говорить?..
В казенное время всячина бывала, хотя нашедший золотую свинью
мужик и оказал бы себя круглым дураком.
— Это под Горюном проклятый солдат ему подвел девку, — объясняла Парасковья Ивановна, знавшая решительно все, не выходя из комнаты. — Выискался пес… А еще как тосковал-то Самойло Евтихыч, вчуже жаль, а тут вон на какое художество повернул. Верь им, мужчинам, после этого. С Анфисой-то Егоровной
душа в душу всю жизнь прожил, а тут сразу обернул на другое… Все мужики-то, видно, на одну колодку. Я вот про своего Ефима Андреича так же думаю: помри я, и…
Про себя Рачителиха от
души жалела Домнушку: тяжело ей, бедной… С полной-то волюшки да прямо
в лапы к этакому темному
мужику попала, а бабенка простая. Из-за простоты своей и мужнино ученье теперь принимает.
Палубные пассажиры, матросы, все люди говорили о
душе так же много и часто, как о земле, — работе, о хлебе и женщинах.
Душа — десятое слово
в речах простых людей, слово ходовое, как пятак. Мне не нравится, что слово это так прижилось на скользких языках людей, а когда
мужики матерщинничают, злобно и ласково, поганя
душу, — это бьет меня по сердцу.
Я видел также, что, хотя новая книга и не по сердцу
мужику, он смотрит на нее с уважением, прикасается к ней осторожно, словно книга способна вылететь птицей из рук его. Это было очень приятно видеть, потому что и для меня книга — чудо,
в ней заключена
душа написавшего ее; открыв книгу, и я освобождаю эту
душу, и она таинственно говорит со мною.
Русское правительство
душит своих подданных, веками не заботилось ни о малороссах
в Польше, ни о латышах
в остзейском крае, ни о русских
мужиках, эксплуатируемых всеми возможными людьми, и вдруг оно становится защитником угнетенных от угнетателей, тех самых угнетателей, которых оно само угнетает.]
Я много встречала народа, —
мужики вообще скрытны, недоверчивы, после этих встреч
в душе остаётся что-то тяжёлое, непонятное, — а вот сегодня выяснилось…
Пусть сам богач,
в умилении
души, принесет ему наконец свое золото; пусть даже при этом случае произойдет соединение добродетели
мужика с добродетелями его барина и, пожалуй, еще вельможи.
— Я этого не сказал, мое… Что мое, то, может быть, немножко и страдает, но ведь это кратковременно, и потом все это плоды нашей цивилизации (вы ведь, конечно, знаете, что увеличение числа помешанных находится
в известном отношении к цивилизации:
мужиков сумасшедших почти совсем нет), а зато я, сам я (Васильев просиял радостью), я спокоен как нельзя более и… вы знаете оду Державина «Бессмертие
души»?
Шум вокруг него вызывал и
в нем желание кричать, возиться вместе с
мужиками, рубить дерево, таскать тяжести, командовать — заставить всех обратить на себя внимание и показать всем свою силу, ловкость, живую
душу в себе.
— Я вам это скажу! — угрожающе, поднимая голос, крикнул Саша. — Я скоро издохну, мне некого бояться, я чужой человек для жизни, — я живу ненавистью к хорошим людям, пред которыми вы,
в мыслях ваших, на коленях стоите. Не стоите, нет? Врёте вы! Вы — раб, рабья
душа, лакей, хотя и дворянин, а я
мужик, прозревший
мужик, я хоть и сидел
в университете, но — ничем не подкуплен…
В ответ грянула тяжелая железная цепь и послышался стон. Арефа понял все и ощупью пошел на этот стон.
В самом углу к стене был прикован на цепь какой-то
мужик. Он лежал на гнилой соломе и не мог подняться. Он и говорил плохо. Присел около него Арефа, ощупал больного и только покачал головой:
в чем
душа держится. Левая рука вывернута
в плече, правая нога плеть плетью, а спина, как решето.
«Куда торопишься? чему обрадовался, лихой товарищ? — сказал Вадим… но тебя ждет покой и теплое стойло: ты не любишь, ты не понимаешь ненависти: ты не получил от благих небес этой чудной способности: находить блаженство
в самых диких страданиях… о если б я мог вырвать из
души своей эту страсть, вырвать с корнем, вот так! — и он наклонясь вырвал из земли высокий стебель полыни; — но нет! — продолжал он… одной капли яда довольно, чтоб отравить чашу, полную чистейшей влаги, и надо ее выплеснуть всю, чтобы вылить яд…» Он продолжал свой путь, но не шагом: неведомая сила влечет его: неутомимый конь летит, рассекает упорный воздух; волосы Вадима развеваются, два раза шапка чуть-чуть не слетела с головы; он придерживает ее рукою… и только изредка поталкивает ногами скакуна своего; вот уж и село… церковь… кругом огни…
мужики толпятся на улице
в праздничных кафтанах… кричат, поют песни… то вдруг замолкнут, то вдруг сильней и громче пробежит говор по пьяной толпе…
Купил полведра водки, заказал обед и пригласил
мужиков. Пришли с бабами, с ребятишками. За столом было всего двадцать три
души обоего пола. Обошли по три стаканчика. Я подносил, и за каждой подноской меня заставляли выпивать первый стаканчик, говоря, что «и
в Польше нет хозяина больше». А винище откупщик Мамонтов продавал такое же поганое, как и десять лет назад было, при Василье Александровиче Кокореве.
Поглядел царь, почитал записи, смутился
душой и велел дать
мужикам волю, а Япушкину поставить
в Москве медный памятник, самого же его — не трогать, а сослать живого
в Суздаль и поить вином, сколько хочет, на казённый счёт.
— Ничего, благодарить бога, живут хорошо, — говорил Анисим. — Только вот у Ивана Егорова происшествие
в семейной жизни: померла его старуха Софья Никифоровна. От чахотки. Поминальный обед за упокой
души заказывали у кондитера, по два с полтиной с персоны. И виноградное вино было. Которые
мужики, наши земляки — и за них тоже по два с полтиной. Ничего не ели. Нешто
мужик понимает соус!
— Братцы, — говорил бедный
мужик задыхающимся голосом, — братцы! Что вы со мною сделали?.. Куды я пойду теперь?.. Братцы, если
в вас
душа есть, отдайте мне мою лошаденку… куды она вам?.. Ребятишки, вишь, у меня махонькие… пропадем мы без нее совсем… братцы,
в Христа вы не веруете!..
Мало-помалу добродушное, кроткое лицо
мужика нахмурилось; вытянувшиеся черты его уже ясно показывали, что временная веселость и спокойствие исчезли
в душе бедняка;
в них четко проглядывало какое-то заботливое, тревожное чувство, которого, по-видимому, старался он не обнаруживать перед женою, потому что то и дело поглядывал на нее искоса.
— Хоть бы
в Чебоксары, что ли! по крайней мере, убедился бы мир, что значит твердость
души! — говорит помещик, а сам по секрету от себя уж думает: «
В Чебоксарах-то я, может быть,
мужика бы моего милого увидал!»
Кроме меня,
в уголке конторы сидел Иван Макарович Юдин, человечек немой
души и всегда пьяненький. Телеграфистом он был, да за пьянство прогнали его. Вёл он все книги, писал письма, договоры с
мужиками и молчал так много, что даже удивительно было; говорят ему, а он только головой кивает, хихикает тихонько, иной раз скажет...
— Хочешь ли ты указать мне, что ради праха и золы погубил я
душу мою, — этого ли хочешь? Не верю, не хочу унижения твоего, не по твоей воле горит, а
мужики это подожгли по злобе на меня и на Титова! Не потому не верю
в гнев твой, что я не достоин его, а потому, что гнев такой не достоин тебя! Не хотел ты подать мне помощи твоей
в нужный час, бессильному, против греха. Ты виноват, а не я! Я вошёл
в грех, как
в тёмный лес, до меня он вырос, и — где мне найти свободу от него?
— Украдет хорошо — все сыты, и весело таково жить станет… Мамка, бывало, ревмя ревет… а то — напьется, песни играть станет… маненькая она была, складная… кричит тятьке-то: «Душенька ты моя милая, погибшая
душа…»
Мужики его — кольями… он ничего! Артюшке бы
в солдаты идти… надеялись, человеком будет… а он — не годен…
Смерти боялись только богатые
мужики, которые чем больше богатели, тем меньше верили
в бога и
в спасение
души и лишь из страха перед концом земным, на всякий случай, ставили свечи и служили молебны.
Михайло Иваныч. Что ж,
душа моя, я готов для тебя сделать все; но тебе известен мой огненный характер: здесь оскорбляют честь твою, говорят, что я
мужик, и, наконец, призывают лакея
в защиту себе. Подобные вещи могут делать только такие подлецы, как этот господин.
Mатрена. Бог
души не выпет, сама
душа не выйдет.
В смерти и животе бог волен, Петр Игнатьич. Тоже и смерти не угадаешь. Бывает, и поднимешься. Так-то вот у нас
в деревне
мужик совсем уж было помирал…
1-й
мужик. Мы-то предлегаем как всей
душой. Да вот все не происходит
в движение делу.
— Скорняков боится, уже пустил слух, что этой зимою начнёт сводить лес свой, — хочет задобрить народ, чтобы молчали про шинок-то, — работа, дескать, будет. А Астахов кричит — врёт он, лес у нас с ним общий, не деленый, ещё тяжба будет
в суде насчёт границ… Не знают
мужики, чью руку держать, а
в душе всем смерть хочется, чтобы оба сгинули!
Весь этот разговор, близкий ссоре, навеял на
душу мне и грусть и бодрость: жалко было
мужиков, моргали они глазами, как сычи на свету, и понимал я, что каждый из них много перемолол
в душе тоски и горя, прежде чем решиться пойти к парням, которых они помнили бесштанными. Нравилось мне внимательное и грустное молчание Вани, смущал Авдей жадными глазами своими, и не совсем понятна была опасная прямота Егора.
Все ее привычные занятия и интересы вдруг явились перед ней совершенно
в новом свете: старая, капризная мать, несудящая любовь к которой сделалась частью ее
души, дряхлый, но любезный дядя, дворовые,
мужики, обожающие барышню, дойные коровы и телки, — вся эта, всё та же, столько раз умиравшая и обновлявшаяся природа, среди которой с любовью к другим и от других она выросла, всё, что давало ей такой легкий, приятный душевный отдых, — всё это вдруг показалось не то, всё это показалось скучно, ненужно.
И все это ложилось на
душу, и все это
в сохранности, как единственный капитал, передавалось от отца к сыну, от матери к дочери, и вы разверните
душу настоящего рабочего или
мужика — ведь это же ужас!
— Ну как, Егор Парменыч, не бывало! — сказал опять рыжий
мужик, видно, заклятой
в душе враг его. — Доказывать-то на тебя не смели, а може, бывало и больше… где лаской, а где и другим брал…