Неточные совпадения
И вдруг из того таинственного и ужасного, нездешнего мира,
в котором он жил эти двадцать
два часа, Левин мгновенно почувствовал себя перенесенным
в прежний, обычный мир, но сияющий теперь таким новым
светом счастья, что он не перенес его. Натянутые струны все сорвались. Рыдания и слезы радости, которых он никак не предвидел, с такою силой поднялись
в нем, колебля всё его тело, что долго мешали ему говорить.
В глазах родных он не имел никакой привычной, определенной деятельности и положения
в свете, тогда как его товарищи теперь, когда ему было тридцать
два года, были уже — который полковник и флигель-адъютант, который профессор, который директор банка и железных дорог или председатель присутствия, как Облонский; он же (он знал очень хорошо, каким он должен был казаться для других) был помещик, занимающийся разведением коров, стрелянием дупелей и постройками, то есть бездарный малый, из которого ничего не вышло, и делающий, по понятиям общества, то самое, что делают никуда негодившиеся люди.
Две дамы эти были главные представительницы избранного нового петербургского кружка, называвшиеся,
в подражание подражанию чему-то, les sept merveilles du monde. [семь чудес
света.]
Первые шаги его
в свете и на службе были удачны, но
два года тому назад он сделал грубую ошибку.
Княжне Кити Щербацкой было восьмнадцать лет. Она выезжала первую зиму. Успехи ее
в свете были больше, чем обеих ее старших сестер, и больше, чем даже ожидала княгиня. Мало того, что юноши, танцующие на московских балах, почти все были влюблены
в Кити, уже
в первую зиму представились
две серьезные партии: Левин и, тотчас же после его отъезда, граф Вронский.
Он не раздеваясь ходил своим ровным шагом взад и вперед по звучному паркету освещенной одною лампой столовой, по ковру темной гостиной,
в которой
свет отражался только на большом, недавно сделанном портрете его, висевшем над диваном, и чрез ее кабинет, где горели
две свечи, освещая портреты ее родных и приятельниц и красивые, давно близко знакомые ему безделушки ее письменного стола. Чрез ее комнату он доходил до двери спальни и опять поворачивался.
Между Нордстон и Левиным установилось то нередко встречающееся
в свете отношение, что
два человека, оставаясь по внешности
в дружелюбных отношениях, презирают друг друга до такой степени, что не могут даже серьезно обращаться друг с другом и не могут даже быть оскорблены один другим.
Она приехала с намерением пробыть
два дня, если поживется. Но вечером же, во время игры, она решила, что уедет завтра. Те мучительные материнские заботы, которые она так ненавидела дорогой, теперь, после дня проведенного без них, представлялись ей уже
в другом
свете и тянули ее к себе.
Пробыв
в Москве, как
в чаду,
два месяца, почти каждый день видаясь с Кити
в свете, куда он стал ездить, чтобы встречаться с нею, Левин внезапно решил, что этого не может быть, и уехал
в деревню.
—
В свете это ад! — мрачно нахмурившись, быстро проговорил он. — Нельзя представить себе моральных мучений хуже тех, которые она пережила
в Петербурге
в две недели… и я прошу вас верить этому.
Слишком сильные чувства не отражались
в чертах лица его, но
в глазах был виден ум; опытностию и познанием
света была проникнута речь его, и гостю было приятно его слушать; приветливая и говорливая хозяйка славилась хлебосольством; навстречу выходили
две миловидные дочки, обе белокурые и свежие, как розы; выбегал сын, разбитной мальчишка, и целовался со всеми, мало обращая внимания на то, рад ли или не рад был этому гость.
«И полно, Таня!
В эти лета
Мы не слыхали про любовь;
А то бы согнала со
светаМеня покойница свекровь». —
«Да как же ты венчалась, няня?» —
«Так, видно, Бог велел. Мой Ваня
Моложе был меня, мой
свет,
А было мне тринадцать лет.
Недели
две ходила сваха
К моей родне, и наконец
Благословил меня отец.
Я горько плакала со страха,
Мне с плачем косу расплели
Да с пеньем
в церковь повели.
Шум, хохот, беготня, поклоны,
Галоп, мазурка, вальс… Меж тем
Между
двух теток, у колонны,
Не замечаема никем,
Татьяна смотрит и не видит,
Волненье
света ненавидит;
Ей душно здесь… Она мечтой
Стремится к жизни полевой,
В деревню, к бедным поселянам,
В уединенный уголок,
Где льется светлый ручеек,
К своим цветам, к своим романам
И
в сумрак липовых аллей,
Туда, где он являлся ей.
Как
двум концам сего палаша не соединиться
в одно и не составить одной сабли, так и нам, товарищи, больше не видаться на этом
свете.
— А вы убеждены, что не может? (Свидригайлов прищурился и насмешливо улыбнулся.) Вы правы, она меня не любит; но никогда не ручайтесь
в делах, бывших между мужем и женой или любовником и любовницей. Тут есть всегда один уголок, который всегда всему
свету остается неизвестен и который известен только им
двум. Вы ручаетесь, что Авдотья Романовна на меня с отвращением смотрела?
— Смела ли Маша? — отвечала ее мать. — Нет, Маша трусиха. До сих пор не может слышать выстрела из ружья: так и затрепещется. А как тому
два года Иван Кузмич выдумал
в мои именины палить из нашей пушки, так она, моя голубушка, чуть со страха на тот
свет не отправилась. С тех пор уж и не палим из проклятой пушки.
Дом Зотовой — тоже одноэтажный, его пять окон закрыты ставнями,
в щели
двух просачивались полоски
света, ложась лентами на густую тень дома.
Старушка прошла
в комнаты, загремела там железными болтами ставен,
в комнату ворвались, одна за другой,
две узкие полосы
света.
Стоя среди комнаты, он курил, смотрел под ноги себе,
в розоватое пятно
света, и вдруг вспомнил восточную притчу о человеке, который, сидя под солнцем на скрещении
двух дорог, горько плакал, а когда прохожий спросил: о чем он льет слезы? — ответил: «От меня скрылась моя тень, а только она знала, куда мне идти».
Самгин взял лампу и, нахмурясь, отворил дверь,
свет лампы упал на зеркало, и
в нем он увидел почти незнакомое, уродливо длинное, серое лицо, с
двумя темными пятнами на месте глаз, открытый, беззвучно кричавший рот был третьим пятном. Сидела Варвара, подняв руки, держась за спинку стула, вскинув голову, и было видно, что подбородок ее трясется.
В углу открылась незаметная дверь, вошел, угрюмо усмехаясь, вчерашний серый дьякон. При
свете двух больших ламп Самгин увидел, что у дьякона три бороды, длинная и
две покороче; длинная росла на подбородке, а
две другие спускались от ушей, со щек. Они были мало заметны на сером подряснике.
Это был человек лет тридцати двух-трех от роду, среднего роста, приятной наружности, с темно-серыми глазами, но с отсутствием всякой определенной идеи, всякой сосредоточенности
в чертах лица. Мысль гуляла вольной птицей по лицу, порхала
в глазах, садилась на полуотворенные губы, пряталась
в складках лба, потом совсем пропадала, и тогда во всем лице теплился ровный
свет беспечности. С лица беспечность переходила
в позы всего тела, даже
в складки шлафрока.
Повторяю, я еще не видал его
в таком возбуждении, хотя лицо его было весело и сияло
светом; но я заметил, что когда он вынимал из портмоне
два двугривенных, чтоб отдать офицеру, то у него дрожали руки, а пальцы совсем не слушались, так что он наконец попросил меня вынуть и дать поручику; я забыть этого не могу.
Я тотчас же пошлю к князю
В—му и к Борису Михайловичу Пелищеву, его друзьям с детства; оба — почтенные влиятельные
в свете лица, и, я знаю это, они уже
два года назад с негодованием отнеслись к некоторым поступкам его безжалостной и жадной дочери.
Кто, кто, скажите, заставляет вас делать такие признания мне вслух? — вскрикнул я, как опьянелый, — ну что бы вам стоило встать и
в отборнейших выражениях, самым тонким образом доказать мне, как дважды
два, что хоть оно и было, но все-таки ничего не было, — понимаете, как обыкновенно умеют у вас
в высшем
свете обращаться с правдой?
Между тем тут стояла китайская лодка;
в ней мы увидели, при лунном
свете,
две женские фигуры.
Нехлюдов всегда колебался между
двумя отношениями к Мисси: то он, как бы прищуриваясь или как бы при лунном
свете, видел
в ней всё прекрасное: она казалась ему и свежа, и красива, и умна, и естественна…
Председатель, отставной чиновник Феонов, — сутяга и приказная строка, каких
свет не производил;
два члена еще лучше: один — доктор-акушер семидесяти восьми лет, а другой — из проворовавшихся становых приставов, отсидевший
в остроге три года…
Две младшие дочери,
в храмовой праздник али отправляясь куда
в гости, надевали голубые или зеленые платья, сшитые по-модному, с обтяжкою сзади и с аршинным хвостом, но на другой же день утром, как и во всякий день, подымались чем
свет и с березовыми вениками
в руках выметали горницы, выносили помои и убирали сор после постояльцев.
Следующие
два дня были дождливые,
в особенности последний. Лежа на кане, я нежился под одеялом. Вечером перед сном тазы последний раз вынули жар из печей и положили его посредине фанзы
в котел с золой. Ночью я проснулся от сильного шума. На дворе неистовствовала буря, дождь хлестал по окнам. Я совершенно забыл, где мы находимся; мне казалось, что я сплю
в лесу, около костра, под открытым небом. Сквозь темноту я чуть-чуть увидел
свет потухающих углей и испугался.
5 ноября, утром, был опять мороз (–14°С); барометр стоял высоко (757). Небо было чистое; взошедшее солнце не давало тепла, зато давало много
света. Холод всех подбадривал, всем придавал энергии. Раза
два нам пришлось переходить с одного берега реки на другой.
В этих местах Холонку шириной около 6 м; русло ее загромождено валежником.
От него есть избавленье только
в двух крайних сортах нравственного достоинства: или
в том, когда человек уже трансцендентальный негодяй, восьмое чудо
света плутовской виртуозности, вроде Aли-паши Янинского, Джеззар — паши Сирийского, Мегемет — Али Египетского, которые проводили европейских дипломатов и (Джеззар) самого Наполеона Великого так легко, как детей, когда мошенничество наросло на человеке такою абсолютно прочною бронею, сквозь которую нельзя пробраться ни до какой человеческой слабости: ни до амбиции, ни до честолюбия, ни до властолюбия, ни до самолюбия, ни до чего; но таких героев мошенничества чрезвычайно мало, почти что не попадается
в европейских землях, где виртуозность негодяйства уже портится многими человеческими слабостями.
Два — три молодые человека, да один не молодой человек из его бывших профессоров, его приятели давно наговорили остальным, будто бы есть на
свете какой-то Фирхов, и живет
в Берлине, и какой-то Клод Бернар, и живет
в Париже, и еще какие-то такие же, которых не упомнишь, которые тоже живут
в разных городах, и что будто бы эти Фирхов, Клод Бернар и еще кто-то — будто бы они светила медицинской науки.
Раннее утро, не больше семи часов. Окна еще не начали белеть, а свечей не дают; только нагоревшая светильня лампадки, с вечера затепленной
в углу перед образом, разливает
в жарко натопленной детской меркнущий
свет.
Две девушки, ночующие
в детской, потихоньку поднимаются с войлоков, разостланных на полу, всемерно стараясь, чтобы неосторожным движением не разбудить детей. Через пять минут они накидывают на себя затрапезные платья и уходят вниз доканчивать туалет.
Мне легче
два раза
в год съездить
в Миргород,
в котором вот уже пять лет как не видал меня ни подсудок из земского суда, ни почтенный иерей, чем показаться
в этот великий
свет.
Наконец я подошел к воротам пансиона и остановился… Остановился лишь затем, чтобы продлить ощущение особого наслаждения и гордости, переполнявшей все мое существо. Подобно Фаусту, я мог сказать этой минуте: «Остановись, ты прекрасна!» Я оглядывался на свою короткую еще жизнь и чувствовал, что вот я уже как вырос и какое, можно сказать, занимаю
в этом
свете положение: прошел один через
две улицы и площадь, и весь мир признает мое право на эту самостоятельность…
Вечером поздно Серафима получила записку мужа, что он по неотложному делу должен уехать из Заполья дня на
два. Это еще было
в первый раз, что Галактион не зашел проститься даже с детьми. Женское сердце почуяло какую-то неминуемую беду, и первая мысль у Серафимы была о сестре Харитине. Там Галактион, и негде ему больше быть… Дети спали. Серафима накинула шубку и пешком отправилась к полуяновской квартире. Там еще был
свет, и Серафима видела
в окно, что сестра сидит у лампы с Агнией. Незачем было и заходить.
Доктор взял ребенка на руки, быстро повернул к
свету и заглянул
в глаза. Он слегка смутился и, сказав несколько незначащих фраз, уехал, обещая вернуться дня через
два.
— Четыре стены, до половины покрытые, так, как и весь потолок, сажею; пол
в щелях, на вершок, по крайней мере, поросший грязью; печь без трубы, но лучшая защита от холода, и дым, всякое утро зимою и летом наполняющий избу; окончины,
в коих натянутый пузырь смеркающийся
в полдень пропускал
свет; горшка
два или три (счастливая изба, коли
в одном из них всякий день есть пустые шти!).
Два давешних глаза, те же самые, вдруг встретились с его взглядом. Человек, таившийся
в нише, тоже успел уже ступить из нее один шаг. Одну секунду оба стояли друг перед другом почти вплоть. Вдруг князь схватил его за плечи и повернул назад, к лестнице, ближе к
свету: он яснее хотел видеть лицо.
Еще недавно рассмешило меня предположение: что если бы мне вдруг вздумалось теперь убить кого угодно, хоть десять человек разом, или сделать что-нибудь самое ужасное, что только считается самым ужасным на этом
свете, то
в какой просак поставлен бы был предо мной суд с моими двумя-тремя неделями сроку и с уничтожением пыток и истязаний?
Паншин начал с комплиментов Лаврецкому, с описания восторга, с которым, по его словам, все семейство Марьи Дмитриевны отзывалось о Васильевском, и потом, по обыкновению своему, ловко перейдя к самому себе, начал говорить о своих занятиях, о воззрениях своих на жизнь, на
свет и на службу; сказал слова
два о будущности России, о том, как следует губернаторов
в руках держать; тут же весело подтрунил над самим собою и прибавил, что, между прочим, ему
в Петербурге поручили «de populariser l’idée du cadastre».
Вот, на повороте аллеи, весь дом вдруг глянул на него своим темным фасом;
в двух только окнах наверху мерцал
свет: у Лизы горела свеча за белым занавесом, да у Марфы Тимофеевны
в спальне перед образом теплилась красным огоньком лампадка, отражаясь ровным сиянием на золоте оклада; внизу дверь на балкон широко зевала, раскрытая настежь.
— Мы ее на
свету спустили
в дудку, — объяснял сконфуженный Яша. —
Две бадьи подала пустяку, а потом велела обождать…
В двух окнах ближе к старинному крыльцу светилось, а далее
в окнах было совсем черно, и только
в одном из них вырезалась слабая полоска
света, падавшего из какого-то другого помещения.
— И сейчас же рассуждает: «Но ведь это, говорит, пройдет; это там,
в институте, да дома легко прослыть умницею-то, а
в свете, как раз да
два щелкнуть хорошенько по курносому носику-то, так и опустит хохол».
В одиноком нумерке тоже вечерело. Румяный
свет заката через крышу соседнего дома весело и тепло смотрел между
двух занавесок и освещал спокойно сидящего на диване Розанова.
— Пойду погляжу, — может и есть. Ну-ко вы, мамзели, — обратился он к девицам, которые тупо жались
в дверях, загораживая
свет. — Кто из вас похрабрее? Коли третьего дня ваша знакомая приехала, то, значит, теперича она лежит
в том виде, как господь бог сотворил всех человеков — значит, без никого… Ну, кто из вас побойчее будет? Кто из вас
две пойдут? Одеть ее треба…
В часовне было почти темно. Осенний
свет скупо проникал сквозь узенькое, как бы тюремное окошко, загороженное решеткой. Два-три образа без риз, темные и безликие. висели на стенах. Несколько простых дощатых гробов стояли прямо на полу, на деревянных переносных дрогах. Один посредине был пуст, и открытая крышка лежала рядом.
На столе, между зажженными канделябрами, торчали из мельхиоровой вазы, отпотевшей от холода,
два белых осмоленных горлышка бутылок, и
свет жидким, дрожащим золотом играл
в плоских бокалах с вином.