Неточные совпадения
— Что с ними толковать!
на раскат их! —
вопил Толковников и его единомышленники.
На этот призыв выходит из толпы парень и с разбега бросается в пламя. Проходит одна томительная минута, другая. Обрушиваются балки одна за другой, трещит потолок. Наконец парень показывается среди облаков дыма; шапка и полушубок
на нем затлелись, в руках ничего нет. Слышится
вопль:"Матренка! Матренка! где ты?" — потом следуют утешения, сопровождаемые предположениями, что, вероятно, Матренка с испуга убежала
на огород…
Мужчины и женщины, дети впопыхах мчались к берегу, кто в чем был; жители перекликались со двора в двор, наскакивали друг
на друга,
вопили и падали; скоро у воды образовалась толпа, и в эту толпу стремительно вбежала Ассоль.
— Лжешь ты все! —
завопил Раскольников, уже не удерживаясь, — лжешь, полишинель [Полишинель — шут, паяц (от фр. polichinelle).] проклятый! — и бросился
на ретировавшегося к дверям, но нисколько не струсившего Порфирия.
И, накинув
на голову тот самый зеленый драдедамовый платок, о котором упоминал в своем рассказе покойный Мармеладов, Катерина Ивановна протеснилась сквозь беспорядочную и пьяную толпу жильцов, все еще толпившихся в комнате, и с
воплем и со слезами выбежала
на улицу — с неопределенною целью где-то сейчас, немедленно и во что бы то ни стало найти справедливость.
Случилось так, что Коля и Леня, напуганные до последней степени уличною толпой и выходками помешанной матери, увидев, наконец, солдата, который хотел их взять и куда-то вести, вдруг, как бы сговорившись, схватили друг друга за ручки и бросились бежать. С
воплем и плачем кинулась бедная Катерина Ивановна догонять их. Безобразно и жалко было смотреть
на нее, бегущую, плачущую, задыхающуюся. Соня и Полечка бросились вслед за нею.
Но вот, насытясь разрушеньем
И наглым буйством утомясь,
Нева обратно повлеклась,
Своим любуясь возмущеньем
И покидая с небреженьем
Свою добычу. Так злодей,
С свирепой шайкою своей
В село ворвавшись, ломит, режет,
Крушит и грабит;
вопли, скрежет,
Насилье, брань, тревога, вой!..
И, грабежом отягощенны,
Боясь погони, утомленны,
Спешат разбойники домой,
Добычу
на пути роняя.
К довершению всего, мужики начали между собою ссориться: братья требовали раздела, жены их не могли ужиться в одном доме; внезапно закипала драка, и все вдруг поднималось
на ноги, как по команде, все сбегалось перед крылечко конторы, лезло к барину, часто с избитыми рожами, в пьяном виде, и требовало суда и расправы; возникал шум,
вопль, бабий хныкающий визг вперемежку с мужскою бранью.
И Бердников похабно выругался. Самгин не помнил, как он выбежал
на улицу. Вздрагивая, задыхаясь, он шагал, держа шляпу в руке, и мысленно истерически
вопил, выл...
— А она — умная! Она смеется, — сказал Самгин и остатком неомраченного сознания понял, что он, скандально пьянея, говорит глупости. Откинувшись
на спинку стула, он закрыл глаза, сжал зубы и минуту, две слушал грохот барабана, гул контрабаса, веселые
вопли скрипок. А когда он поднял веки — Брагина уже не было, пред ним стоял официант, предлагая холодную содовую воду, спрашивая дружеским тоном...
Не поняв состояния его ума, я было начал говорить с ним серьезно, но он упал, — представьте! —
на колени предо мной и продолжал увещания со стоном и
воплями, со слезами — да!
— Помните вы его трагический
вопль о необходимости «делать огромные усилия ума и совести для того, чтоб построить жизнь
на явной лжи, фальши и риторике»?
И
вопил, что революционеров надобно жечь
на кострах, прах же их пускать по ветру, как было поступлено с прахом царя Дмитрия, именуемого Самозванцем.
— Не попа-ал! — взвыл он плачевным волчьим воем, барахтаясь в реке. Его красная рубаха вздулась
на спине уродливым пузырем, судорожно мелькала над водою деревяшка с высветленным железным кольцом
на конце ее, он фыркал, болтал головою, с волос головы и бороды разлетались стеклянные брызги, он хватался одной рукой за корму лодки, а кулаком другой отчаянно колотил по борту и
вопил, стонал...
Бессилен рев зверя перед этими
воплями природы, ничтожен и голос человека, и сам человек так мал, слаб, так незаметно исчезает в мелких подробностях широкой картины! От этого, может быть, так и тяжело ему смотреть
на море.
Он испустил радостный
вопль и упал
на траву к ее ногам.
В 1928 году больница для бедных, помещающаяся
на одной из лондонских окраин, огласилась дикими
воплями: кричал от страшной боли только что привезенный старик, грязный, скверно одетый человек с истощенным лицом. Он сломал ногу, оступившись
на черной лестнице темного притона.
— Что это, барин! —
вопила она с плачущим, искаженным лицом, остановясь перед ним и указывая
на дверь, из которой выбежала. — Что это такое, барышня! — обратилась она, увидевши Марфеньку, — житья нет!
Дворня с ужасом внимала этому истязанию,
вопли дошли до слуха барыни. Она с тревогой вышла
на балкон: тут жертва супружеского гнева предстала перед ней с теми же
воплями, жалобами и клятвами, каких был свидетелем Райский.
Она откинула крючок с петли и, избитая, растрепанная, с плачем и
воплем, вырвалась
на двор.
Умирала она частию от небрежного воспитания, от небрежного присмотра, от проведенного, в скудности и тесноте, болезненного детства, от попавшей в ее организм наследственной капли яда, развившегося в смертельный недуг, оттого, наконец, что все эти «так надо» хотя не встречали ни
воплей, ни раздражения с ее стороны, а всё же ложились
на слабую молодую грудь и подтачивали ее.
Он собрал нечеловеческие силы, задушил
вопль собственной муки, поднял ее
на руки.
«Смерть! Боже, дай ей жизнь и счастье и возьми у меня все!» —
вопила в нем поздняя, отчаянная мольба. Он мысленно всходил
на эшафот, сам клал голову
на плаху и кричал...
Марина была не то что хороша собой, а было в ней что-то втягивающее, раздражающее, нельзя назвать, что именно, что привлекало к ней многочисленных поклонников: не то скользящий быстро по предметам, ни
на чем не останавливающийся взгляд этих изжелта-серых лукавых и бесстыжих глаз, не то какая-то нервная дрожь плеч и бедр и подвижность, игра во всей фигуре, в щеках и в губах, в руках; легкий, будто летучий, шаг, широкая ли, внезапно все лицо и ряд белых зубов освещавшая улыбка, как будто к нему вдруг поднесут в темноте фонарь, так же внезапно пропадающая и уступающая место слезам, даже когда нужно,
воплям — бог знает что!
Он расстегнул или скорее разорвал ей платье и положил ее
на диван. Она металась, как в горячке, испуская
вопли, так что слышно было
на улице.
— Ah! de grâce! Mais pas si brusquement… qu’est-ce que vous faites… mais laissez donc!.. [О, смилуйтесь! Не так резко… что вы делаете… оставьте!.. (фр.)] —
завопила она в страхе и не
на шутку испугалась.
Напрасно он, слыша раздирающий
вопль на сцене, быстро глядел
на нее — что она? Она смотрела
на это без томительного, поглотившего всю публику напряжения, без наивного сострадания.
— Матушка, матушка! —
завопил Опенкин, опускаясь
на колени и хватая ее за ноги, — дай ножку, благодетельница, прости…
Она была у него в объятиях. Поцелуй его зажал ее
вопль. Он поднял ее
на грудь себе и опять, как зверь, помчался в беседку, унося добычу…
— Ни с места! —
завопил он, рассвирепев от плевка, схватив ее за плечо и показывая револьвер, — разумеется для одной лишь острастки. — Она вскрикнула и опустилась
на диван. Я ринулся в комнату; но в ту же минуту из двери в коридор выбежал и Версилов. (Он там стоял и выжидал.) Не успел я мигнуть, как он выхватил револьвер у Ламберта и из всей силы ударил его револьвером по голове. Ламберт зашатался и упал без чувств; кровь хлынула из его головы
на ковер.
— Это — что! — почти бессмысленно
завопил я
на хозяина, — как вы смели ввести эту шельму в мою комнату?
Вскочила это она, кричит благим матом, дрожит: „Пустите, пустите!“ Бросилась к дверям, двери держат, она
вопит; тут подскочила давешняя, что приходила к нам, ударила мою Олю два раза в щеку и вытолкнула в дверь: „Не стоишь, говорит, ты, шкура, в благородном доме быть!“ А другая кричит ей
на лестницу: „Ты сама к нам приходила проситься, благо есть нечего, а мы
на такую харю и глядеть-то не стали!“ Всю ночь эту она в лихорадке пролежала, бредила, а наутро глаза сверкают у ней, встанет, ходит: „В суд, говорит,
на нее, в суд!“ Я молчу: ну что, думаю, тут в суде возьмешь, чем докажешь?
— Dolgorowky, вот рубль, nous vous rendons avec beaucoup de gràce. [Возвращаем вам с большой благодарностью (франц.).] Петя, ехать! — крикнул он товарищу, и затем вдруг, подняв две бумажки вверх и махая ими и в упор смотря
на Ламберта,
завопил из всей силы: — Ohe, Lambert! ou est Lambert, as-tu vu Lambert? [Эй, Ламберт! Где Ламберт, ты не видел Ламберта? (франц.)]
— Надо, надо! —
завопил я опять, — ты ничего не понимаешь, Ламберт, потому что ты глуп! Напротив, пусть пойдет скандал в высшем свете — этим мы отмстим и высшему свету и ей, и пусть она будет наказана! Ламберт, она даст тебе вексель… Мне денег не надо — я
на деньги наплюю, а ты нагнешься и подберешь их к себе в карман с моими плевками, но зато я ее сокрушу!
— Мерзавец! —
завопил я
на него. — Анна Андреевна, я — ваш защитник!
— Не сметь, не сметь! —
завопил и Ламберт в ужаснейшем гневе; я видел, что во всем этом было что-то прежнее, чего я не знал вовсе, и глядел с удивлением. Но длинный нисколько не испугался Ламбертова гнева; напротив,
завопил еще сильнее. «Ohe, Lambert!» и т. д. С этим криком вышли и
на лестницу. Ламберт погнался было за ними, но, однако, воротился.
Мы пошли назад; индиец принялся опять
вопить по книге, а другие два уселись
на пятки слушать; четвертый вынес нам из ниши роз
на блюде. Мы заглянули по соседству и в малайскую мечеть. «Это я и в Казани видел», — сказал один из моих товарищей, посмотрев
на голые стены.
Они повергались пред ним, плакали, целовали ноги его, целовали землю,
на которой он стоит,
вопили, бабы протягивали к нему детей своих, подводили больных кликуш.
Он встал с очевидным намерением пройтись по комнате. Он был в страшной тоске. Но так как стол загораживал дорогу и мимо стола и стены почти приходилось пролезать, то он только повернулся
на месте и сел опять. То, что он не успел пройтись, может быть, вдруг и раздражило его, так что он почти в прежнем исступлении вдруг
завопил...
— Дмитрий Федорович! —
завопил вдруг каким-то не своим голосом Федор Павлович, — если бы только вы не мой сын, то я в ту же минуту вызвал бы вас
на дуэль…
на пистолетах,
на расстоянии трех шагов… через платок! через платок! — кончил он, топая обеими ногами.
Он мог очнуться и встать от глубокого сна (ибо он был только во сне: после припадков падучей болезни всегда нападает глубокий сон) именно в то мгновение, когда старик Григорий, схватив за ногу
на заборе убегающего подсудимого,
завопил на всю окрестность: «Отцеубивец!» Крик-то этот необычайный, в тиши и во мраке, и мог разбудить Смердякова, сон которого к тому времени мог быть и не очень крепок: он, естественно, мог уже час тому как начать просыпаться.
— Вот и он, вот и он! —
завопил Федор Павлович, вдруг страшно обрадовавшись Алеше. — Присоединяйся к нам, садись, кофейку — постный ведь, постный, да горячий, да славный! Коньячку не приглашаю, ты постник, а хочешь, хочешь? Нет, я лучше тебе ликерцу дам, знатный! Смердяков, сходи в шкаф,
на второй полке направо, вот ключи, живей!
— Прыгай, Перезвон, служи! Служи! —
завопил Коля, вскочив с места, и собака, став
на задние лапы, вытянулась прямо пред постелькой Илюши. Произошло нечто никем не ожиданное: Илюша вздрогнул и вдруг с силой двинулся весь вперед, нагнулся к Перезвону и, как бы замирая, смотрел
на него.
— Сумасшедший! —
завопил он и, быстро вскочив с места, откачнулся назад, так что стукнулся спиной об стену и как будто прилип к стене, весь вытянувшись в нитку. Он в безумном ужасе смотрел
на Смердякова. Тот, нимало не смутившись его испугом, все еще копался в чулке, как будто все силясь пальцами что-то в нем ухватить и вытащить. Наконец ухватил и стал тащить. Иван Федорович видел, что это были какие-то бумаги или какая-то пачка бумаг. Смердяков вытащил ее и положил
на стол.
Способствовал тому страшный эпилептический
вопль Смердякова, лежавшего в соседней комнатке без сознания, — тот
вопль, которым всегда начинались его припадки падучей и которые всегда, во всю жизнь, страшно пугали Марфу Игнатьевну и действовали
на нее болезненно.
«Ату его!» —
вопит генерал и бросает
на него всю стаю борзых собак.
— Уверенный в вашем согласии, я уж знал бы, что вы за потерянные эти три тысячи, возвратясь,
вопля не подымете, если бы почему-нибудь меня вместо Дмитрия Федоровича начальство заподозрило али с Дмитрием Федоровичем в товарищах; напротив, от других защитили бы… А наследство получив, так и потом когда могли меня наградить, во всю следующую жизнь, потому что все же вы через меня наследство это получить изволили, а то, женимшись
на Аграфене Александровне, вышел бы вам один только шиш.
— Зачем тебе столько, к чему это? Стой! —
завопил Петр Ильич. — Это что за ящик? С чем? Неужели тут
на четыреста рублей?
—
На дуэль! —
завопил опять старикашка, задыхаясь и брызгая с каждым словом слюной. — А вы, Петр Александрович Миусов, знайте, сударь, что, может быть, во всем вашем роде нет и не было выше и честнее — слышите, честнее — женщины, как эта, по-вашему, тварь, как вы осмелились сейчас назвать ее! А вы, Дмитрий Федорович,
на эту же «тварь» вашу невесту променяли, стало быть, сами присудили, что и невеста ваша подошвы ее не стоит, вот какова эта тварь!
На хорах, наверху, в самом заднем углу раздался пронзительный женский
вопль: это была Грушенька.