Неточные совпадения
Хлестаков (защищая рукою кушанье).Ну, ну, ну… оставь, дурак! Ты привык там обращаться с другими: я,
брат, не такого рода! со мной не советую… (Ест.)Боже мой, какой суп! (Продолжает есть.)Я думаю, еще ни один человек в мире не едал такого супу: какие-то перья плавают вместо масла. (Режет курицу.)Ай, ай, ай, какая курица! Дай жаркое! Там супу немного осталось, Осип,
возьми себе. (Режет жаркое.)Что это за жаркое? Это не жаркое.
— С нас,
брат, не что
возьмешь! — говорили другие, — мы не то что прочие, которые телом обросли! нас,
брат, и уколупнуть негде!
Вронский
взял письмо и записку
брата. Это было то самое, что он ожидал, — письмо от матери с упреками за то, что он не приезжал, и записка от
брата, в которой говорилось, что нужно переговорить. Вронский знал, что это всё о том же. «Что им за делo!» подумал Вронский и, смяв письма, сунул их между пуговиц сюртука, чтобы внимательно прочесть дорогой. В сенях избы ему встретились два офицера: один их, а другой другого полка.
Но Левин не слушал ее; он, покраснев,
взял письмо от Марьи Николаевны, бывшей любовницы
брата Николая, и стал читать его.
— Твой
брат был здесь, — сказал он Вронскому. — Разбудил меня, чорт его
возьми, сказал, что придет опять. — И он опять, натягивая одеяло, бросился на подушку. — Да оставь же, Яшвин, — говорил он, сердясь на Яшвина, тащившего с него одеяло. — Оставь! — Он повернулся и открыл глаза. — Ты лучше скажи, что выпить; такая гадость во рту, что…
Личное дело, занимавшее Левина во время разговора его с
братом, было следующее: в прошлом году, приехав однажды на покос и рассердившись на приказчика, Левин употребил свое средство успокоения —
взял у мужика косу и стал косить.
Левин посмотрел еще раз на портрет и на ее фигуру, как она,
взяв руку
брата, проходила с ним в высокие двери, и почувствовал к ней нежность и жалость, удивившие его самого.
— Ну, хорошо, хорошо!… Да что ж ужин? А, вот и он, — проговорил он, увидав лакея с подносом. — Сюда, сюда ставь, — проговорил он сердито и тотчас же
взял водку, налил рюмку и жадно выпил. — Выпей, хочешь? — обратился он к
брату, тотчас же повеселев.
— Нет,
брат, не но, а если серьги, в тот же день и час очутившиеся у Николая в руках, действительно составляют важную фактическую против него контру — однако ж прямо объясняемую его показаниями, следственно еще спорную контру, — то надо же
взять в соображение факты и оправдательные, и тем паче что они факты неотразимые.
— Да, — заметил Николай Петрович, — он самолюбив. Но без этого, видно, нельзя; только вот чего я в толк не
возьму. Кажется, я все делаю, чтобы не отстать от века: крестьян устроил, ферму завел, так что даже меня во всей губернии красным величают; читаю, учусь, вообще стараюсь стать в уровень с современными требованиями, — а они говорят, что песенка моя спета. Да что,
брат, я сам начинаю думать, что она точно спета.
Народу было пропасть, и в кавалерах не было недостатка; штатские более теснились вдоль стен, но военные танцевали усердно, особенно один из них, который прожил недель шесть в Париже, где он выучился разным залихватским восклицаньям вроде: «Zut», «Ah fichtrrre», «Pst, pst, mon bibi» [«Зют», «Черт
возьми», «Пст, пст, моя крошка» (фр.).] и т.п. Он произносил их в совершенстве, с настоящим парижским шиком,и в то же время говорил «si j’aurais» вместо «si j’avais», [Неправильное употребление условного наклонения вместо прошедшего: «если б я имел» (фр.).] «absolument» [Безусловно (фр.).] в смысле: «непременно», словом, выражался на том великорусско-французском наречии, над которым так смеются французы, когда они не имеют нужды уверять нашу
братью, что мы говорим на их языке, как ангелы, «comme des anges».
Пошли. В столовой Туробоев жестом фокусника снял со стола бутылку вина, но Спивак
взяла ее из руки Туробоева и поставила на пол. Клима внезапно ожег злой вопрос: почему жизнь швыряет ему под ноги таких женщин, как продажная Маргарита или Нехаева? Он вошел в комнату
брата последним и через несколько минут прервал спокойную беседу Кутузова и Туробоева, торопливо говоря то, что ему давно хотелось сказать...
Клим Самгин решил не выходить из комнаты, но горничная, подав кофе, сказала, что сейчас придут полотеры. Он
взял книгу и перешел в комнату
брата. Дмитрия не было, у окна стоял Туробоев в студенческом сюртуке; барабаня пальцами по стеклу, он смотрел, как лениво вползает в небо мохнатая туча дыма.
— Прозевал книгу, уже набирают. Достал оттиски первых листов. Прозевал, черт
возьми! Два сборничка выпустил, а третий — ускользнул. Теперь,
брат, пошла мода на сборники. От беков, Луначарского, Богданова, Чернова и до Грингмута, монархиста, все предлагают товар мыслишек своих оптом и в розницу. Ходовой товар. Что будем есть?
И вообще,
брат, они так настроены, что если
возьмут власть в свои руки…
— Сочинил — Савва Мамонтов, миллионер, железные дороги строил, художников подкармливал, оперетки писал. Есть такие французы? Нет таких французов. Не может быть, — добавил он сердито. — Это только у нас бывает. У нас,
брат Всеволод, каждый рядится… несоответственно своему званию. И — силам. Все ходят в чужих шляпах. И не потому, что чужая — красивее, а… черт знает почему! Вдруг — революционер, а — почему? — Он подошел к столу,
взял бутылку и, наливая вино, пробормотал...
— Странный, не правда ли? — воскликнула Лидия, снова оживляясь. Оказалось, что Диомидов — сирота, подкидыш; до девяти лет он воспитывался старой девой, сестрой учителя истории, потом она умерла, учитель спился и тоже через два года помер, а Диомидова
взял в ученики себе резчик по дереву, работавший иконостасы. Проработав у него пять лет, Диомидов перешел к его
брату, бутафору, холостяку и пьянице, с ним и живет.
— Состязание жуликов. Не зря,
брат, московские жулики славятся. Как Варвару нагрели с этой идиотской закладной, черт их души
возьми! Не брезглив я, не злой человек, а все-таки, будь моя власть, я бы половину московских жителей в Сибирь перевез, в Якутку, в Камчатку, вообще — в глухие места. Пускай там, сукины дети, жрут друг друга — оттуда в Европы никакой вопль не долетит.
Анфиса. А что ж такое! Жалко, что ль, мне кого здесь?
Взяла да и ушла. Конечно, пока мы здесь живем, так
братья над нами власть имеют; а как из ворот, так и кончено. И деньги свои потребую, какие мне следовают.
— Вот как ты нынче,
брат… — бормотал он,
взяв шляпу, — какая прыть!
— Ты не носишь шляпу, вон у тебя фуражка, — сказал он,
взяв шляпу Обломова и примеривая ее, — дай-ка,
брат, на лето…
— Да уж это как есть, — подхватила сторожиха, и тотчас полилась ее певучая речь. — Это как мухи на сахар. На что другое их нет, а на это их
взять. Хлебом не корми ихнего
брата…
— Да очень просто:
взяла да ушла к
брату… Весь город об этом говорит. Рассказывают, что тут разыгрался целый роман… Вы ведь знаете Лоскутова? Представьте себе, он давно уже был влюблен в Надежду Васильевну, а Зося Ляховская была влюблена в него… Роман, настоящий роман! Помните тогда этот бал у Ляховского и болезнь Зоси? Мне сразу показалось, что тут что-то кроется, и вот вам разгадка; теперь весь город знает.
— Ну,
брат, шалишь: у нее сегодня сеанс с Лепешкиным, — уверял «Моисей», направляясь к выходу из буфета; с половины дороги он вернулся к Привалову, долго грозил ему пальцем, ухмыляясь глупейшей пьяной улыбкой и покачивая головой, и, наконец, проговорил: — А ты,
брат, Привалов, ничего… Хе-хе! Нет, не ошибся!.. У этой Тонечки, черт ее
возьми, такие амуры!.. А грудь?.. Ну, да тебе это лучше знать…
— Вообразите, я его уже четыре дня вожу с собою, — продолжал он, немного как бы растягивая лениво слова, но безо всякого фатовства, а совершенно натурально. — Помните, с тех пор, как ваш
брат его тогда из коляски вытолкнул и он полетел. Тогда он меня очень этим заинтересовал, и я
взял его в деревню, а он все теперь врет, так что с ним стыдно. Я его назад везу…
— Достанет, достанет! — воскликнул Алеша, — Катерина Ивановна вам пришлет еще, сколько угодно, и знаете ли, у меня тоже есть деньги,
возьмите сколько вам надо, как от
брата, как от друга, потом отдадите…
— Это мы втроем дали три тысячи, я,
брат Иван и Катерина Ивановна, а доктора из Москвы выписала за две тысячи уж она сама. Адвокат Фетюкович больше бы
взял, да дело это получило огласку по всей России, во всех газетах и журналах о нем говорят, Фетюкович и согласился больше для славы приехать, потому что слишком уж знаменитое дело стало. Я его вчера видел.
— А вот какой, — пролепетал Алеша, как будто полетев с крыши, — позовите сейчас Дмитрия — я его найду, — и пусть он придет сюда и
возьмет вас за руку, потом
возьмет за руку
брата Ивана и соединит ваши руки. Потому что вы мучаете Ивана, потому только, что его любите… а мучите потому, что Дмитрия надрывом любите… внеправду любите… потому что уверили себя так…
— Верю, потому что ты сказал, но черт вас
возьми опять-таки с твоим
братом Иваном! Не поймете вы никто, что его и без Катерины Ивановны можно весьма не любить. И за что я его стану любить, черт
возьми! Ведь удостоивает же он меня сам ругать. Почему же я его не имею права ругать?
«Столько лет учил вас и, стало быть, столько лет вслух говорил, что как бы и привычку
взял говорить, а говоря, вас учить, и до того сие, что молчать мне почти и труднее было бы, чем говорить, отцы и
братия милые, даже и теперь при слабости моей», — пошутил он, умиленно взирая на толпившихся около него.
— Засади я его, подлеца, она услышит, что я его засадил, и тотчас к нему побежит. А услышит если сегодня, что тот меня до полусмерти, слабого старика, избил, так, пожалуй, бросит его, да ко мне придет навестить… Вот ведь мы какими характерами одарены — только чтобы насупротив делать. Я ее насквозь знаю! А что, коньячку не выпьешь? Возьми-ка кофейку холодненького, да я тебе и прилью четверть рюмочки, хорошо это,
брат, для вкуса.
— Эх! — сказал он, — давайте-ка о чем-нибудь другом говорить или не хотите ли в преферансик по маленькой? Нашему
брату, знаете ли, не след таким возвышенным чувствованиям предаваться. Наш
брат думай об одном: как бы дети не пищали да жена не бранилась. Ведь я с тех пор в законный, как говорится, брак вступить успел… Как же… Купеческую дочь
взял: семь тысяч приданого. Зовут ее Акулиной; Трифону-то под стать. Баба, должен я вам сказать, злая, да благо спит целый день… А что ж преферанс?
— Зачем я к нему пойду?.. За мной и так недоимка. Сын-то у меня перед смертию с год хворал, так и за себя оброку не взнес… Да мне с полугоря: взять-то с меня нечего… Уж,
брат, как ты там ни хитри, — шалишь: безответная моя голова! (Мужик рассмеялся.) Уж он там как ни мудри, Кинтильян-то Семеныч, а уж…
Когда мой отец взошел, Наполеон
взял запечатанное письмо, лежавшее на столе, подал ему и сказал, откланиваясь: «Я полагаюсь на ваше честное слово». На конверте было написано: «A mon frère l'Empereur Alexandre». [
Брату моему императору Александру (фр.).]
Это «житие» не оканчивается с их смертию. Отец Ивашева, после ссылки сына, передал свое именье незаконному сыну, прося его не забывать бедного
брата и помогать ему. У Ивашевых осталось двое детей, двое малюток без имени, двое будущих кантонистов, посельщиков в Сибири — без помощи, без прав, без отца и матери.
Брат Ивашева испросил у Николая позволения
взять детей к себе; Николай разрешил. Через несколько лет он рискнул другую просьбу, он ходатайствовал о возвращении им имени отца; удалось и это.
— Нет, вы подумайте, каково положение крестьян! — перебивал другой гость, — намеднись один
брат взял да всех мужиков у другого перепорол, а те, дурачье, думают, что их свойбарин сечет…
Гость начал рассказывать между тем, как пан Данило, в час откровенной беседы, сказал ему: «Гляди,
брат Копрян: когда волею Божией не будет меня на свете,
возьми к себе жену, и пусть будет она твоею женою…»
Брат мой милый! коли меня пикой, когда уже мне так написано на роду, но
возьми сына! чем безвинный младенец виноват, чтобы ему пропасть такою лютою смертью?» Засмеялся Петро и толкнул его пикой, и козак с младенцем полетел на дно.
С собою
взял он трехгодового
брата — приучать заранее чумаковать.
Раз только в жизни полиция навязала богатым
братьям два билета на благотворительный спектакль в Большом театре, на «Демона». Алексей
взял с собой Леньку-конюха.
Младший
брат, Алексей Федорович, во время нахождения
брата в тюремной больнице тоже — единственный раз — вздумал поростовщичать, дал под вексель знакомому «члену-любителю» Московского бегового общества денег,
взял в обеспечение его беговую конюшню.
Мне было, вероятно, лет семь, когда однажды родители
взяли ложу в театре, и мать велела одеть меня получше. Я не знал, в чем дело, и видел только, что старший
брат очень сердит за то, что берут не его, а меня.
Отец решил как-то, что мне и младшему
брату пора исповедываться, и
взял нас с собой в церковь. Мы отстояли вечерню. В церкви было почти пусто, и по ней ходил тот осторожный, робкий, благоговейный шорох, который бывает среди немногих молящихся. Из темной кучки исповедников выделялась какая-нибудь фигура, становилась на колени, священник накрывал голову исповедующегося и сам внимательно наклонялся… Начинался тихий, важный, проникновенный шопот.
Однажды, когда он весь погрузился в процесс бритья и,
взяв себя за кончик носа, выпятил языком подбриваемую щеку, старший
брат отодвинул через форточку задвижку окна, осторожно спустился в комнату и открыл выходную дверь. Обеспечив себе таким образом отступление, он стал исполнять среди комнаты какой-то дикий танец: прыгал, кривлялся, вскидывал ноги выше головы и кричал диким голосом: «Гол, шлеп, тана — на»…
— Неужели… они помирились? — спросил я у
брата, которого встретил на обратном пути из библиотеки, довольного, что еще успел
взять новый роман и, значит, не остался без чтения в праздничный день. Он был отходчив и уже только смеялся надо мной.
Песня нам нравилась, но объяснила мало.
Брат прибавил еще, что царь ходит весь в золоте, ест золотыми ложками с золотых тарелок и, главное, «все может». Может придти к нам в комнату,
взять, что захочет, и никто ему ничего не скажет. И этого мало: он может любого человека сделать генералом и любому человеку огрубить саблей голову или приказать, чтобы отрубили, и сейчас огрубят… Потому что царь «имеет право»…
— Совсем несчастный! Чуть-чуть бы по-другому судьба сложилась, и он бы другой был. Такие люди не умеют гнуться, а прямо ломаются. Тогда много греха на душу
взял старик Михей Зотыч, когда насильно женил его на Серафиме. Прежде-то всегда так делали, а по нынешним временам говорят, что свои глаза есть. Михей-то Зотыч думал лучше сделать, чтобы Галактион не сделал так, как
брат Емельян, а оно вон что вышло.
После святок мать отвела меня и Сашу, сына дяди Михаила, в школу. Отец Саши женился, мачеха с первых же дней невзлюбила пасынка, стала бить его, и, по настоянию бабушки, дед
взял Сашу к себе. В школу мы ходили с месяц времени, из всего, что мне было преподано в ней, я помню только, что на вопрос: «Как твоя фамилия?» — нельзя ответить просто: «Пешков», — а надобно сказать: «Моя фамилия — Пешков». А также нельзя сказать учителю: «Ты,
брат, не кричи, я тебя не боюсь…»
Обрадованный похвалой, я не успел
взять его руку, а он уже снова говорил среднему
брату...
Вошел широкий седой человек, одетый в синее, принес маленький ящик. Бабушка
взяла его и стала укладывать тело
брата, уложила и понесла к двери на вытянутых руках, но, — толстая, — она могла пройти в узенькую дверь каюты только боком и смешно замялась перед нею.