Неточные совпадения
Правда, что легкость и ошибочность этого представления о своей
вере смутно чувствовалась Алексею Александровичу, и он знал, что когда он, вовсе не думая о том, что его прощение есть действие высшей силы, отдался этому непосредственному чувству, он испытал больше счастья, чем когда он, как теперь, каждую минуту думал, что в его душе живет Христос и что, подписывая бумаги, он исполняет Его волю; но для Алексея Александровича было необходимо так думать, ему было так необходимо в его унижении иметь ту,
хотя бы и выдуманную, высоту, с которой он, презираемый всеми, мог бы презирать других, что он держался, как за спасение, за свое мнимое спасение.
Я часто себя спрашиваю, зачем я так упорно добиваюсь любви молоденькой девочки, которую обольстить я не
хочу и на которой никогда не женюсь? К чему это женское кокетство?
Вера меня любит больше, чем княжна Мери будет любить когда-нибудь; если б она мне казалась непобедимой красавицей, то, может быть, я бы завлекся трудностью предприятия…
Она мне кинула взгляд, исполненный любви и благодарности. Я привык к этим взглядам; но некогда они составляли мое блаженство. Княгиня усадила дочь за фортепьяно; все просили ее спеть что-нибудь, — я молчал и, пользуясь суматохой, отошел к окну с
Верой, которая мне
хотела сказать что-то очень важное для нас обоих… Вышло — вздор…
Вера больна, очень больна,
хотя в этом и не признается; я боюсь, чтобы не было у нее чахотки или той болезни, которую называют fievre lente [Fievre lente — медленная, изнурительная лихорадка.] — болезнь не русская вовсе, и ей на нашем языке нет названия.
— Послушай, — говорила мне
Вера, — я не
хочу, чтоб ты знакомился с моим мужем, но ты должен непременно понравиться княгине; тебе это легко: ты можешь все, что
захочешь. Мы здесь только будем видеться…
— Да уж в работниках не будете иметь недостатку. У нас целые деревни пойдут в работы: бесхлебье такое, что и не запомним. Уж вот беда-то, что не
хотите нас совсем взять, а отслужили бы
верою вам, ей-богу, отслужили. У вас всякому уму научишься, Константин Федорович. Так прикажите принять в последний раз.
Теперь уже все
хотели в поход, и старые и молодые; все, с совета всех старшин, куренных, кошевого и с воли всего запорожского войска, положили идти прямо на Польшу, отмстить за все зло и посрамленье
веры и козацкой славы, набрать добычи с городов, зажечь пожар по деревням и хлебам, пустить далеко по степи о себе славу.
Теперь припомнил он, что видел в прошлую ночь Андрия, проходившего по табору с какой-то женщиною, и поник седою головою, а все еще не
хотел верить, чтобы могло случиться такое позорное дело и чтобы собственный сын его продал
веру и душу.
Он никогда не говорил с ними о боге и о
вере, но они
хотели убить его как безбожника; он молчал и не возражал им. Один каторжный бросился было на него в решительном исступлении; Раскольников ожидал его спокойно и молча: бровь его не шевельнулась, ни одна черта его лица не дрогнула. Конвойный успел вовремя стать между ним и убийцей — не то пролилась бы кровь.
Пугачев взглянул на меня быстро. «Так ты не веришь, — сказал он, — чтоб я был государь Петр Федорович? Ну, добро. А разве нет удачи удалому? Разве в старину Гришка Отрепьев не царствовал? Думай про меня что
хочешь, а от меня не отставай. Какое тебе дело до иного-прочего? Кто ни поп, тот батька. Послужи мне
верой и правдою, и я тебя пожалую и в фельдмаршалы и в князья. Как ты думаешь?».
— Нет, нет! — воскликнул с внезапным порывом Павел Петрович, — я не
хочу верить, что вы, господа, точно знаете русский народ, что вы представители его потребностей, его стремлений! Нет, русский народ не такой, каким вы его воображаете. Он свято чтит предания, он — патриархальный, он не может жить без
веры…
— Вчера, не желая волновать
Веру, я не
хотел, да и времени не нашел сообщить тебе о Дронове.
И быстреньким шепотом он поведал, что тетка его, ведьма, околдовала его, вогнав в живот ему червя чревака, для того чтобы он, Дронов, всю жизнь мучился неутолимым голодом. Он рассказал также, что родился в год, когда отец его воевал с турками, попал в плен, принял турецкую
веру и теперь живет богато; что ведьма тетка, узнав об этом, выгнала из дома мать и бабушку и что мать очень
хотела уйти в Турцию, но бабушка не пустила ее.
Создавший себе в семидесятых годах славу идеализацией крестьянства, этот литератор,
хотя и не ярко талантливый, возбуждал искреннейший восторг читателей лиризмом своей любви и
веры в народ.
— И все вообще, такой ужас! Ты не знаешь: отец, зимою, увлекался водевильной актрисой; толстенькая, красная, пошлая, как торговка. Я не очень хороша с
Верой Петровной, мы не любим друг друга, но — господи! Как ей было тяжело! У нее глаза обезумели. Видел, как она поседела? До чего все это грубо и страшно. Люди топчут друг друга. Я
хочу жить, Клим, но я не знаю — как?
— Например — наша
вера рукотворенного не принимат. Спасов образ, который нерукотворенный, — принимам, а прочее — не можем. Спасов-то образ — из чего? Он — из пота, из крови Христовой. Когда Исус Христос на Волхову гору крест нес, тут ему неверный Фома-апостол рушничком личико и обтер, — удостоверить себя
хотел: Христос ли? Личико на полотне и осталось — он! А вся прочая икона, это — фальшь, вроде бы как фотография ваша…
Лидия вернулась с прогулки незаметно, а когда сели ужинать, оказалось, что она уже спит. И на другой день с утра до вечера она все как-то беспокойно мелькала, отвечая на вопросы
Веры Петровны не очень вежливо и так, как будто она
хотела поспорить.
Вера эта звучала почти в каждом слове, и,
хотя Клим не увлекался ею, все же он выносил из флигеля не только кое-какие мысли и меткие словечки, но и еще нечто, не совсем ясное, но в чем он нуждался; он оценивал это как знание людей.
— Ты все такая же… нервная, — сказала
Вера Петровна; по паузе Клим догадался, что она
хотела сказать что-то другое. Он видел, что Лидия стала совсем взрослой девушкой, взгляд ее был неподвижен, можно было подумать, что она чего-то напряженно ожидает. Говорила она несвойственно ей торопливо, как бы желая скорее выговорить все, что нужно.
Обломов
хотя и прожил молодость в кругу всезнающей, давно решившей все жизненные вопросы, ни во что не верующей и все холодно, мудро анализирующей молодежи, но в душе у него теплилась
вера в дружбу, в любовь, в людскую честь, и сколько ни ошибался он в людях, сколько бы ни ошибся еще, страдало его сердце, но ни разу не пошатнулось основание добра и
веры в него. Он втайне поклонялся чистоте женщины, признавал ее власть и права и приносил ей жертвы.
«Да и не надо. Нынешние ведь много тысяч берут, а мы сотни. Мне двести за мысль и за руководство да триста исполнительному герою, в соразмере, что он может за исполнение три месяца в тюрьме сидеть, и конец дело венчает. Кто
хочет — пусть нам верит, потому что я всегда берусь за дела только за невозможные; а кто
веры не имеет, с тем делать нечего», — но что до меня касается, — прибавляет старушка, — то, представь ты себе мое искушение...
Вера была бледна, лицо у ней как камень; ничего не прочтешь на нем. Жизнь точно замерзла,
хотя она и говорит с Марьей Егоровной обо всем, и с Марфенькой и с Викентьевым. Она заботливо спросила у сестры, запаслась ли она теплой обувью, советовала надеть плотное шерстяное платье, предложила свой плед и просила, при переправе чрез Волгу, сидеть в карете, чтоб не продуло.
Прочими книгами в старом доме одно время заведовала
Вера, то есть брала, что ей нравилось, читала или не читала, и ставила опять на свое место. Но все-таки до книг дотрогивалась живая рука, и они кое-как уцелели,
хотя некоторые, постарее и позамасленнее, тронуты были мышами.
Вера писала об этом через бабушку к Райскому, и он поручил передать книги на попечение Леонтия.
Райский знал и это и не лукавил даже перед собой, а
хотел только утомить чем-нибудь невыносимую боль, то есть не вдруг удаляться от этих мест и не класть сразу непреодолимой дали между ею и собою, чтобы не вдруг оборвался этот нерв, которым он так связан был и с живой, полной прелести, стройной и нежной фигурой
Веры, и с воплотившимся в ней его идеалом, живущим в ее образе вопреки таинственности ее поступков, вопреки его подозрениям в ее страсти к кому-то, вопреки, наконец, его грубым предположениям в ее женской распущенности, в ее отношениях… к Тушину, в котором он более всех подозревал ее героя.
На другой, на третий день его —
хотя и не раздражительно, как недавно еще, но все-таки занимала новая, неожиданная, поразительная
Вера, его дальняя сестра и будущий друг.
Райский
хотел было пойти сесть за свои тетради «записывать скуку», как увидел, что дверь в старый дом не заперта. Он заглянул в него только мельком, по приезде, с Марфенькой, осматривая комнату
Веры. Теперь вздумалось ему осмотреть его поподробнее, он вступил в сени и поднялся на лестницу.
Но хитрая и умная барыня не дала никакого другого хода этим вопросам, и они выглянули у ней только из глаз, и на минуту.
Вера, однако, прочла их,
хотя та переменила взгляд сомнения на взгляд участия. Прочла и Татьяна Марковна.
Вера и бабушка стали в какое-то новое положение одна к другой. Бабушка не казнила
Веру никаким притворным снисхождением,
хотя, очевидно, не принимала так легко решительный опыт в жизни женщины, как Райский, и еще менее обнаруживала то безусловное презрение, каким клеймит эту «ошибку», «несчастье» или, пожалуй, «падение» старый, въевшийся в людские понятия ригоризм, не разбирающий даже строго причин «падения».
— Надо! Он велит смириться, — говорила старуха, указывая на небо, — просить у внучки прощения. Прости меня,
Вера, прежде ты. Тогда и я могу простить тебя… Напрасно я
хотела обойти тайну, умереть с ней… Я погубила тебя своим грехом…
Но и то хорошо, и то уже победа, что он чувствовал себя покойнее. Он уже на пути к новому чувству,
хотя новая
Вера не выходила у него из головы, но это новое чувство тихо и нежно волновало и покоило его, не терзая, как страсть, дурными мыслями и чувствами.
Может быть,
Вера несет крест какой-нибудь роковой ошибки; кто-нибудь покорил ее молодость и неопытность и держит ее под другим злым игом, а не под игом любви, что этой последней и нет у нее, что она просто
хочет там выпутаться из какого-нибудь узла, завязавшегося в раннюю пору девического неведения, что все эти прыжки с обрыва, тайны, синие письма — больше ничего, как отступления, — не перед страстью, а перед другой темной тюрьмой, куда ее загнал фальшивый шаг и откуда она не знает, как выбраться… что, наконец, в ней проговаривается любовь… к нему… к Райскому, что она готова броситься к нему на грудь и на ней искать спасения…»
У
Веры с бабушкой установилась тесная, безмолвная связь. Они, со времени известного вечера, после взаимной исповеди,
хотя и успокоили одна другую, но не вполне успокоились друг за друга, и обе вопросительно, отчасти недоверчиво, смотрели вдаль, опасаясь будущего.
Вере он зла не пожелает; он ее любит — я видел это,
хотя мы о ней ни слова не сказали.
— Боже мой, ужели она до поздней ночи остается на этих свиданиях? Да кто, что она такое эта моя статуя, прекрасная, гордая
Вера? Она там; может быть, хохочет надо мной, вместе с ним… Кто он? Я
хочу знать — кто он? — в ярости сказал он вслух. — Имя, имя! Я ей — орудие, ширма, покрышка страсти… Какой страсти!
— Стану, если
Вера Васильевна
захочет. Впрочем, здесь есть хозяйка дома и… люди. Но я полагаю, что вы сами не нарушите приличий и спокойствия женщины…
Вдруг издали увидел
Веру — и до того потерялся, испугался, ослабел, что не мог не только выскочить, «как барс», из засады и заградить ей путь, но должен был сам крепко держаться за скамью, чтоб не упасть. Сердце билось у него, коленки дрожали, он приковал взгляд к идущей
Вере и не мог оторвать его,
хотел встать — и тоже не мог: ему было больно даже дышать.
— Пусть драпировка, — продолжала
Вера, — но ведь и она, по вашему же учению, дана природой, а вы
хотите ее снять. Если так, зачем вы упорно привязались ко мне, говорите, что любите, — вон изменились, похудели!.. Не все ли вам равно, с вашими понятиями о любви, найти себе подругу там в слободе или за Волгой в деревне? Что заставляет вас ходить целый год сюда, под гору?
«…и потому еще, что я сам в горячешном положении. Будем счастливы,
Вера! Убедись, что вся наша борьба, все наши нескончаемые споры были только маской страсти. Маска слетела — и нам спорить больше не о чем. Вопрос решен. Мы, в сущности, согласны давно. Ты
хочешь бесконечной любви: многие
хотели бы того же, но этого не бывает…»
— Будет? — повторил и он, подступив к ней широкими шагами, и чувствовал, что волосы у него поднимаются на голове и дрожь бежит по телу. — Татьяна Марковна! Не маните меня напрасной надеждой, я не мальчик! Что я говорю — то верно, но
хочу, чтоб и то, что сказано мне — было верно, чтобы не отняли у меня потом! Кто мне поручится, что это будет, что
Вера Васильевна… когда-нибудь…
— Что ты
хочешь сказать этими вопросами,
Вера? Может быть, я говорил и многим, но никогда так искренно…
— На одну минуту,
Вера, — вслух прибавил потом, — я виноват, не возвратил тебе письма к попадье. Вот оно. Все
хотел сам отдать, да тебя не было.
Вера была невозмутимо равнодушна к нему: вот в чем он убедился и чему покорялся, по необходимости.
Хотя он сделал успехи в ее доверии и дружбе, но эта дружба была еще отрицательная, и доверие ее состояло только в том, что она не боялась больше неприличного шпионства его за собой.
— Ты,
Вера, сама бредила о свободе, ты таилась, и от меня, и от бабушки,
хотела независимости. Я только подтверждал твои мысли: они и мои. За что же обрушиваешь такой тяжелый камень на мою голову? — тихо оправдывался он. — Не только я, даже бабушка не смела приступиться к тебе…
— Не
хочу! — сказала и
Вера.
До
Веры дошло неосторожное слово — бабушка слегла! Она сбросила с себя одеяло, оттолкнула Наталью Ивановну и
хотела идти к ней. Но Райский остановил ее, сказавши, что Татьяна Марковна погрузилась в крепкий сон.
— Послушайте,
Вера, я не Райский, — продолжал он, встав со скамьи. — Вы женщина, и еще не женщина, а почка, вас еще надо развернуть, обратить в женщину. Тогда вы узнаете много тайн, которых и не снится девичьим головам и которых растолковать нельзя: они доступны только опыту… Я зову вас на опыт, указываю, где жизнь и в чем жизнь, а вы остановились на пороге и уперлись. Обещали так много, а идете вперед так туго — и еще учить
хотите. А главное — не верите!
—
Захочет! — договорил Райский с уверенностью, — и если это случится, дайте мне слово, что вы уведомите меня по телеграфу, где бы я ни был: я
хочу держать венец над
Верой…
Татьяна Марковна была так весела, беспечна, празднуя день рожденья Марфеньки и обдумывая, чем бы особенно отпраздновать через две недели именины
Веры, чтоб не обойти внимательностью одну перед другой,
хотя Вера и объявила наотрез, что в именины свои уедет к Анне Ивановне Тушиной или к Наталье Ивановне.
Он не
хотел любить
Веру, да и нельзя, если б
хотел: у него отняты все права, все надежды. Ее нежнейшая мольба, обращенная к нему — была — «уехать поскорей», а он был занят, полон ею, одною ею, и ничем больше!
— Мы высказались… отдаю решение в ваши руки! — проговорил глухо Марк, отойдя на другую сторону беседки и следя оттуда пристально за нею. — Я вас не обману даже теперь, в эту решительную минуту, когда у меня голова идет кругом… Нет, не могу — слышите,
Вера, бессрочной любви не обещаю, потому что не верю ей и не требую ее и от вас, венчаться с вами не пойду. Но люблю вас теперь больше всего на свете!.. И если вы после всего этого, что говорю вам, — кинетесь ко мне… значит, вы любите меня и
хотите быть моей…