Неточные совпадения
Папа сидел со мной рядом и ничего не говорил; я же захлебывался от слез, и что-то так давило мне в горле, что я боялся задохнуться… Выехав на
большую дорогу, мы увидали белый платок, которым кто-то махал с балкона. Я стал махать своим, и это движение немного успокоило меня. Я продолжал плакать, и мысль, что слезы мои доказывают мою чувствительность, доставляла мне удовольствие и отраду.
— А! вот что! — сказал
папа. — Почем же он знает, что я хочу наказывать этого охотника? Ты знаешь, я вообще не
большой охотник до этих господ, — продолжал он по-французски, — но этот особенно мне не нравится и должен быть…
Должно быть, заметив, что я прочел то, чего мне знать не нужно,
папа положил мне руку на плечо и легким движением показал направление прочь от стола. Я не понял, ласка ли это или замечание, на всякий же случай поцеловал
большую жилистую руку, которая лежала на моем плече.
Видно было, что у него еще
большой запас доводов; должно быть, поэтому
папа перебил его.
Ей надо было с
большими усилиями перетянуть свою подругу, и когда она достигала этого, один из выжлятников, ехавших сзади, непременно хлопал по ней арапником, приговаривая: «В кучу!» Выехав за ворота,
папа велел охотникам и нам ехать по дороге, а сам повернул в ржаное поле.
Я не спускал глаз с Катеньки. Я давно уже привык к ее свеженькому белокуренькому личику и всегда любил его; но теперь я внимательнее стал всматриваться в него и полюбил еще
больше. Когда мы подошли к
большим,
папа, к великой нашей радости, объявил, что, по просьбе матушки, поездка отложена до завтрашнего утра.
Чем
больше горячился
папа, тем быстрее двигались пальцы, и наоборот, когда
папа замолкал, и пальцы останавливались; но когда Яков сам начинал говорить, пальцы приходили в сильнейшее беспокойство и отчаянно прыгали в разные стороны. По их движениям, мне кажется, можно бы было угадывать тайные мысли Якова; лицо же его всегда было спокойно — выражало сознание своего достоинства и вместе с тем подвластности, то есть: я прав, а впрочем, воля ваша!
И княгиня, наклонившись к
папа, начала ему рассказывать что-то с
большим одушевлением. Окончив рассказ, которого я не слыхал, она тотчас засмеялась и, вопросительно глядя в лицо
папа, сказала...
— Нет, вы мне только скажите, Василий Лукич, — спросил он вдруг, уже сидя за рабочим столом и держа в руках книгу, — что
больше Александра Невского? Вы знаете,
папа получил Александра Невского?
Клим Самгин замедлил шаг, оглянулся, желая видеть лицо человека, сказавшего за его спиною нужное слово; вплоть к нему шли двое: коренастый, плохо одетый старик с окладистой бородой и угрюмым взглядом воспаленных глаз и человек лет тридцати, небритый, черноусый, с
большим носом и веселыми глазами, тоже бедно одетый, в замазанном, черном полушубке, в сибирской
папахе.
— Просто — тебе стыдно сказать правду, — заявила Люба. — А я знаю, что урод, и у меня еще скверный характер, это и
папа и мама говорят. Мне нужно уйти в монахини… Не хочу
больше сидеть здесь.
— Павля все знает, даже
больше, чем
папа. Бывает, если
папа уехал в Москву, Павля с мамой поют тихонькие песни и плачут обе две, и Павля целует мамины руки. Мама очень много плачет, когда выпьет мадеры, больная потому что и злая тоже. Она говорит: «Бог сделал меня злой». И ей не нравится, что
папа знаком с другими дамами и с твоей мамой; она не любит никаких дам, только Павлю, которая ведь не дама, а солдатова жена.
— «
Папа, говорит,
папа, я его повалю, как
большой буду, я ему саблю выбью своей саблей, брошусь на него, повалю его, замахнусь на него саблей и скажу ему: мог бы сейчас убить, но прощаю тебя, вот тебе!» Видите, видите, сударь, какой процессик в головке-то его произошел в эти два дня, это он день и ночь об этом именно мщении с саблей думал и ночью, должно быть, об этом бредил-с.
— А меня,
папа, меня не забывай никогда, — продолжал Илюша, — ходи ко мне на могилку… да вот что,
папа, похорони ты меня у нашего
большого камня, к которому мы с тобой гулять ходили, и ходи ко мне туда с Красоткиным, вечером… И Перезвон… А я буду вас ждать…
Папа,
папа!
— Какая тайна? Что вы! — говорила она, возвышая голос и делая
большие глаза. — Вы употребляете во зло права кузена — вот в чем и вся тайна. А я неосторожна тем, что принимаю вас во всякое время, без тетушек и
папа…
Кузина твоя увлеклась по-своему, не покидая гостиной, а граф Милари добивался свести это на
большую дорогу — и говорят (это
папа разболтал), что между ними бывали живые споры, что он брал ее за руку, а она не отнимала, у ней даже глаза туманились слезой, когда он, недовольный прогулками верхом у кареты и приемом при тетках, настаивал на
большей свободе, — звал в парк вдвоем, являлся в другие часы, когда тетки спали или бывали в церкви, и, не успевая, не показывал глаз по неделе.
Вот послушайте, — обратилась она к
папа, — что говорит ваша дочь… как вам нравится это признание!..» Он, бедный, был смущен и жалок
больше меня и смотрел вниз; я знала, что он один не сердится, а мне хотелось бы умереть в эту минуту со стыда…
— Ах, бог мой! ты плачешь! — вдруг сказала Любочка, выпуская из рук цепочку его часов и уставляя на его лицо свои
большие удивленные глаза. — Прости меня, голубчик
папа, я совсем забыла, что это мамашина пьеса.
Папа, который в Москве почти совсем не занимался нами и с вечно озабоченным лицом только к обеду приходил к нам, в черном сюртуке или фраке, — вместе с своими
большими выпущенными воротничками рубашки, халатом, старостами, приказчиками, прогулками на гумно и охотой, много потерял в моих глазах.
Он скажет: „Что ж делать, мой друг, рано или поздно ты узнал бы это, — ты не мой сын, но я усыновил тебя, и ежели ты будешь достоин моей любви, то я никогда не оставлю тебя“; и я скажу ему: „
Папа, хотя я не имею права называть тебя этим именем, но я теперь произношу его в последний раз, я всегда любил тебя и буду любить, никогда не забуду, что ты мой благодетель, но не могу
больше оставаться в твоем доме.
— Позвольте, maman, я сам натру вам табак, — сказал
папа, приведенный, по-видимому, в
большое затруднение этим неожиданным обращением.
— Очень редко… Ведь мама никогда не ездит туда, и нам приходится всегда тащить с собой
папу. Знакомых мало, а потом приедешь домой, — мама дня три дуется и все вздыхает. Зимой у нас бывает бал… Только это совсем не то, что у Ляховских. Я в прошлом году в первый раз была у них на балу, — весело, прелесть! А у нас
больше купцы бывают и только пьют…
— И хорошо сделали, потому что, вероятно, узнали бы не
больше того, что уже слышали от мамы. Городские слухи о нашем разорении — правда… В подробностях я не могу объяснить вам настоящее положение дел, да и сам
папа теперь едва ли знает все. Ясно только одно, что мы разорены.
Калитка отворяется, и во двор въезжает верхом на вороной высокой лошади молодой человек в черкеске,
папахе и с серебряным
большим кинжалом на поясе. Великолепная вороная лошадь-степняк, покачиваясь на тонких сухих ногах, грациозно подходит на середину двора и останавливается. Молодой человек с опухшим красным лицом и мутными глазами сонно смотрит на старика в халате.
— Я ему говорю: «Иди, негодяй, и заяви директору, чтобы этого
больше не было, иначе
папа на вас на всех донесет начальнику края». Что же вы думаете? Приходит и поверит: «Я тебе
больше не сын, — ищи себе другого сына». Аргумент! Ну, и всыпал же я ему по первое число! Ого-го! Теперь со мной разговаривать не хочет. Ну, я ему еще покажу!
Ведь в св. Франциске Ассизском
больше было священства, чем в любом
папе.
Бледный, перепуганный и без шинели, вместо того чтобы к Каролине Ивановне, он приехал к себе, доплелся кое-как до своей комнаты и провел ночь весьма в
большом беспорядке, так что на другой день поутру за чаем дочь ему сказала прямо: «Ты сегодня совсем бледен,
папа».
—
Папа будет от души смеяться. Ах, папочка мой такая прелесть, такой душенька. Но довольно об этом. Вы
больше не дуетесь, и я очень рада. Еще один тур. Вы не устали?
— Да лучше, но он все ждет доктора. Впрочем,
папа говорил, что у него сильный ушиб и простуда, а
больше ничего.
Постоянно мы встречались, и постоянно он меня лупил и с каждым разом распалялся все
большею на меня злобою; должно быть, именно моя беззащитность распаляла его. Дома ужасались и не знали, что делать. Когда было можно, отвозили нас в гимназию на лошади, но лошадь постоянно была нужна
папе. А между тем дело дошло уже вот до чего. Раз мой враг полез было на меня, но его отпугнул проходивший мимо
большой, гимназист. Мальчишка отбежал на улицу и крикнул мне...
Не видать мне
больше картошки. Ну, да не беда! Хорошо!..
Папа читал строго, веско, с проникновенностью, — вот так он всегда и сам говорил нам такое. И сливался
папа с посадником, и я не мог себе представить, чтоб посадник выглядел иначе, чем
папа. Над душою вставало что-то
большое, требовательное и трудное, но подчиняться ему казалось радостным.
Один единственный случай, когда меня выпороли.
Папа одно время очень увлекался садоводством. В
большом цветнике в передней части нашего сада росли самые редкие цветы. Было какое-то растение, за которым
папа особенно любовно ухаживал. К великой его радости и гордости, после многих трудов, растение дало, наконец, цветы.
Она читает со светящимися изнутри глазами,
папа благоговейно и серьезно слушает, облокотившись о ручку кресла я положив на ладонь
большой свой лоб.
Конфуз получился
большой.
Папа безнадежно вздохнул и махнул рукою.
Увлечение мое морской стихией в то время давно уже кончилось. Определилась моя
большая способность к языкам.
Папа говорил, что можно бы мне поступить на факультет восточных языков, оттуда широкая дорога в дипломаты на Востоке. Люба только что прочла «Фрегат Палладу» Гончарова. Мы говорили о красотах Востока, я приглашал их к себе в гости на Цейлон или в Сингапур, когда буду там консулом. Или нет, я буду не консулом, а доктором и буду лечить Наташу. — Наташа, покажите язык!
В
большом количестве списков ходила в студенчестве поэма Минского „Гефсиманская ночь“, запрещенная цензурою. Христос перед своим арестом молится в Гефсиманском саду. Ему является сатана и убеждает и полнейшей бесплодности того подвига, на который идет Христос, в полнейшей ненужности жертвы, которую он собирается принести для человечества. Рисует перед ним картины разврата
пап, костры инквизиции…
Но всякому, читавшему повести в журнале «Семья и школа», хорошо известно, что выдающимся людям приходилось в молодости упорно бороться с родителями за право отдаться своему призванию, часто им даже приходилось покидать родительский кров и голодать. И я шел на это. Помню: решив окончательно объясниться с
папой, я в гимназии, на
большой перемене, с грустью ел рыжий треугольный пирог с малиновым вареньем и думал: я ем такой вкусный пирог в последний раз.
У
папы была
большая электрическая машина для лечения больных: огромный ясеневый комод, на верхней его крышке, под стеклом, блестящие медные ручки, шишечки, стрелки, циферблаты, молоточки; внутри же комода, на полках, — ряды стеклянных сосудов необыкновенного вида; они были соединены между собою спиральными проволоками, обросли как будто белым инеем, а внутри темнели синью медного купороса. Мы знали, что эти банки «накачивают электричество».
Все наши давно уже были во Владычне. Один
папа, как всегда, оставался в Туле, — он ездил в деревню только на праздники. Мне с неделю еще нужно было пробыть в Туле: портной доканчивал мне шить зимнее пальто. Наш просторный, теперь совсем пустынный дом весь был в моем распоряжении, и я наслаждался. Всегда я любил одиночество среди многих комнат. И даже теперь, если бы можно было, жил бы совершенно один в
большой квартире, комнат а десять.
Это была драма Алексея Толстого «Посадник». По воскресеньям у нас собирались «
большие», происходили чтения. Председатель губернской земской управы Д. П. Докудовский, лысый человек с круглой бородой и умными насмешливыми глазами, прекрасный чтец, привез и прочел эту драму.
Папа был в восторге. Весь душевный строй посадника действительно глубоко совпадал с его собственным душевным строем. Он раздобыл у Докудовского книжку и привез, чтоб прочесть драму нам.
Папа, — взрослый человек, доктор, отец
большой семьи, — перед тем, как ехать на практику, приходил к дедушке и почтительно говорил...
Папа радовался на меня в спорах, его глаза часто весело загорались при каком-нибудь удачном моем возражении или неожиданно для него обнаруженном мною знании. Однако ему, видимо, все страшнее становилось, что, казалось бы, совершенно им убежденный, я все же не отхожу от темы о боге, все
больше вгрызаюсь в нее.
И вместе с тем была у мамы как будто
большая любовь к жизни (у
папы ее совсем не было) и способность видеть в будущем все лучшее (тоже не было у
папы). И еще одну мелочь ярко помню о маме: ела она удивительно вкусно. Когда мы скоромничали, а она ела постное, нам наше скоромное казалось невкусным, — с таким заражающим аппетитом она ела свои щи с грибами и черную кашу с коричневым хрустящим луком, поджаренным на постном масле.
На
большие праздники в Тулу приезжал из Калуги ксендз, — и тогда
папа уходил в ихнюю, католическую церковь.
Любы Конопацкой мне
больше не удалось видеть. Они были все на даче. Накануне нашего отъезда мама заказала в церкви Петра и Павла напутственный молебен. И горячо молилась, все время стоя на коленях, устремив на образ светившиеся внутренним светом, полные слез глаза, крепко вжимая пальцы в лоб, грудь и плечи. Я знал, о чем так горячо молилась мама, отчего так волновался все время
папа: как бы я в Петербурге не подпал под влияние нигилистов-революционеров и не испортил себе будущего.
Когда я перешел в седьмой класс, старший брат Миша кончил реальное училище, выдержал конкурсный экзамен в Горный институт и уехал в Петербург. До этого мы с Мишей жили в одной комнате. Теперь, — я мечтал, — я буду жить в комнате один. Была она небольшая, с одним окном, выходившим в сад. Но после отъезда Миши
папа перешел спать ко мне. До этого он спал в
большом своем кабинете, — с тремя окнами на улицу и стеклянною дверью на балкон.
Наша немка, Минна Ивановна, была в ужасе, всю дорогу возмущалась мною, а дома сказала
папе.
Папа очень рассердился и сказал, что это свинство, что меня
больше не нужно ни к кому отпускать на елку. А мама сказала...
У
папы был двоюродный брат, Гермоген Викентьевич Смидович, тульский помещик средней руки. Наши семьи были очень близки, мы росли вместе, лето проводили в их имении Зыбино. Среди нас было
больше блондинов, среди них — брюнетов, мы назывались Смидовичи белые, они — Смидовичи черные, У Марии Тимофеевны, жены Гермогена Викентьевича, была в Петербурге старшая сестра, Анна Тимофеевна, генеральша; муж ее был старшим врачом Петропавловской крепости, — действительный статский советник Гаврила Иванович Вильмс.
Взвешивая теперь все обстоятельства, я думаю: совсем не к чему было мне приезжать с бала; я вправду вовсе не был нужен дома, — а просто я должен был проявить чуткость и заботу, тут
больше была педагогия. Но тогда мне стало очень стыдно, и я ушел от
папы с лицом, облитым слезами раскаяния.
— Papa, — отвечала Верочка, — je sais que vous etes l'auteur de mes jours, mais c'est surtout ma mere que je cherie. [
Папа, я знаю, что вы виновник моих дней, но я
больше всего люблю маму (франц.)]