Неточные совпадения
Добчинский. Я бы и не беспокоил вас, да жаль насчет способностей. Мальчишка-то этакой…
большие надежды подает: наизусть стихи разные расскажет и, если где
попадет ножик, сейчас сделает маленькие дрожечки так искусно, как фокусник-с. Вот и Петр Иванович знает.
Попасть на доку надобно,
А толстого да грозного
Я всякому всучу…
Давай
больших, осанистых,
Грудь с гору, глаз навыкате,
Да чтобы
больше звезд!
Опасность предстояла серьезная, ибо для того, чтобы усмирять убогих людей, необходимо иметь гораздо
больший запас храбрости, нежели для того, чтобы
палить в людей, не имеющих изъянов.
Когда после того, как Махотин и Вронский перескочили
большой барьер, следующий офицер
упал тут же на голову и разбился замертво и шорох ужаса пронесся по всей публике, Алексей Александрович видел, что Анна даже не заметила этого и с трудом поняла, о чем заговорили вокруг.
Вронский любил его и зa его необычайную физическую силу, которую он
большею частью выказывал тем, что мог пить как бочка, не
спать и быть всё таким же, и за
большую нравственную силу, которую он выказывал в отношениях к начальникам и товарищам, вызывая к себе страх и уважение, и в игре, которую он вел на десятки тысяч и всегда, несмотря на выпитое вино, так тонко и твердо, что считался первым игроком в Английском Клубе.
Скачки были несчастливы, и из семнадцати человек
попадало и разбилось
больше половины. К концу скачек все были в волнении, которое еще более увеличилось тем, что Государь был недоволен.
Он знал очень хорошо манеру дилетантов (чем умнее они были, тем хуже) осматривать студии современных художников только с той целью, чтоб иметь право сказать, что искусство
пало и что чем
больше смотришь на новых, тем более видишь, как неподражаемы остались великие древние мастера.
— Вы ошибаетесь опять: я вовсе не гастроном: у меня прескверный желудок. Но музыка после обеда усыпляет, а
спать после обеда здорово: следовательно, я люблю музыку в медицинском отношении. Вечером же она, напротив, слишком раздражает мои нервы: мне делается или слишком грустно, или слишком весело. То и другое утомительно, когда нет положительной причины грустить или радоваться, и притом грусть в обществе смешна, а слишком
большая веселость неприлична…
Многие были не без образования: председатель палаты знал наизусть «Людмилу» Жуковского, которая еще была тогда непростывшею новостию, и мастерски читал многие места, особенно: «Бор заснул, долина
спит», и слово «чу!» так, что в самом деле виделось, как будто долина
спит; для
большего сходства он даже в это время зажмуривал глаза.
Штука
упала сверху. Купец ее развернул еще с
большим искусством, поймал другой конец и развернул точно шелковую материю, поднес ее Чичикову так, что <тот> имел возможность не только рассмотреть его, но даже понюхать, сказавши только...
Ей нужно было обвинять кого-нибудь в своем несчастии, и она говорила страшные слова, грозила кому-то с необыкновенной силой, вскакивала с кресел, скорыми,
большими шагами ходила по комнате и потом
падала без чувств.
Бывало, стоишь, стоишь в углу, так что колени и спина заболят, и думаешь: «Забыл про меня Карл Иваныч: ему, должно быть, покойно сидеть на мягком кресле и читать свою гидростатику, — а каково мне?» — и начнешь, чтобы напомнить о себе, потихоньку отворять и затворять заслонку или ковырять штукатурку со стены; но если вдруг
упадет с шумом слишком
большой кусок на землю — право, один страх хуже всякого наказания.
Возвратившись в затрапезке из изгнания, она явилась к дедушке,
упала ему в ноги и просила возвратить ей милость, ласку и забыть ту дурь, которая на нее нашла было и которая, она клялась, уже
больше не возвратится.
Вдруг Жиран завыл и рванулся с такой силой, что я чуть было не
упал. Я оглянулся. На опушке леса, приложив одно ухо и приподняв другое, перепрыгивал заяц. Кровь ударила мне в голову, и я все забыл в эту минуту: закричал что-то неистовым голосом, пустил собаку и бросился бежать. Но не успел я этого сделать, как уже стал раскаиваться: заяц присел, сделал прыжок и
больше я его не видал.
Все были хожалые, езжалые: ходили по анатольским берегам, по крымским солончакам и степям, по всем речкам
большим и малым, которые впадали в Днепр, по всем заходам [Заход — залив.] и днепровским островам; бывали в молдавской, волошской, в турецкой земле; изъездили всё Черное море двухрульными козацкими челнами;
нападали в пятьдесят челнов в ряд на богатейшие и превысокие корабли, перетопили немало турецких галер и много-много выстреляли пороху на своем веку.
Мгновенно изменился масштаб видимого: ручей казался девочке огромной рекой, а яхта — далеким,
большим судном, к которому, едва не
падая в воду, испуганная и оторопевшая, протягивала она руки.
Она села к столу, на котором Лонгрен мастерил игрушки, и попыталась приклеить руль к корме; смотря на эти предметы, невольно увидела она их
большими, настоящими; все, что случилось утром, снова поднялось в ней дрожью волнения, и золотое кольцо, величиной с солнце,
упало через море к ее ногам.
Насилу достучался и вначале произвел было
большое смятение; но Аркадий Иванович, когда хотел, был человек с весьма обворожительными манерами, так что первоначальная (хотя, впрочем, весьма остроумная) догадка благоразумных родителей невесты, что Аркадий Иванович, вероятно, до того уже где-нибудь нахлестался пьян, что уж и себя не помнит, — тотчас же
пала сама собою.
—
«Эх, эх!» ей Моська отвечает:
«Вот то́-то мне и духу придаёт,
Что я, совсем без драки,
Могу
попасть в
большие забияки.
Журавль свой нос по шею
Засунул к Волку в
пасть и с трудностью
большеюКость вытащил и стал за труд просить.
Ну поцелуйте же, не ждали? говорите!
Что ж, ради? Нет? В лицо мне посмотрите.
Удивлены? и только? вот прием!
Как будто не прошло недели;
Как будто бы вчера вдвоем
Мы мочи нет друг другу надоели;
Ни на́волос любви! куда как хороши!
И между тем, не вспомнюсь, без души,
Я сорок пять часов, глаз мигом не прищуря,
Верст
больше седьмисот пронесся, — ветер, буря;
И растерялся весь, и
падал сколько раз —
И вот за подвиги награда!
Вы меня, помнится, вчера упрекнули в недостатке серьезности, — продолжал Аркадий с видом человека, который вошел в болото, чувствует, что с каждым шагом погружается
больше и
больше, и все-таки спешит вперед, в надежде поскорее перебраться, — этот упрек часто направляется…
падает… на молодых людей, даже когда они перестают его заслуживать; и если бы во мне было
больше самоуверенности…
Завидя издали Николая Петровича, он, чтобы заявить свое рвение, бросал щепкой в пробегавшего мимо поросенка или грозился полунагому мальчишке, а впрочем,
больше все
спал.
Тогда он отправлялся в лес и ходил по нем
большими шагами, ломая попадавшиеся ветки и браня вполголоса и ее и себя; или запирался на сеновал, в сарай, и, упрямо закрывая глаза, заставлял себя
спать, что ему, разумеется, не всегда удавалось.
«…ох, Алиночка, такая они все сволочь, и
попала я в самую гущу, а
больше всех противен был один
большой такой болван наглый».
Было что-то очень глупое в том, как черные солдаты, конные и пешие, сбивают, стискивают зеленоватые единицы в
большое, плотное тело, теперь уже истерически и грозно ревущее, стискивают и медленно катят, толкают этот огромный, темно-зеленый ком в широко открытую
пасть манежа.
— Солдат — не филин, он тоже ночью
спит. А у них — бомба. Руки вверх, и —
больше никаких! — уныло проговорил один из солдат.
Алина выплыла на сцену маленького, пропыленного театра такой величественно и подавляюще красивой, что в темноте зала проплыл тихий гул удивления, все люди как-то покачнулись к сцене, и казалось, что на лысины мужчин, на оголенные руки и плечи женщин
упала сероватая тень. И чем дальше, тем
больше сгущалось впечатление, что зал, приподнимаясь, опрокидывается на сцену.
—
Сплю я плохо, — шепотом и нерешительно сказал Захарий. — У меня сердце заходит, когда лежу, останавливается. Будто
падаешь куда. Так я
больше сижу по ночам.
Бердников хотел что-то сказать, но только свистнул сквозь зубы: коляску обогнал маленький плетеный шарабан, в нем сидела женщина в красном, рядом с нею, высунув длинный язык, качала башкой
большая собака в пестрой, гладкой шерсти, ее обрезанные уши торчали настороженно, над оскаленной
пастью старчески опустились кровавые веки, тускло блестели рыжие, каменные глаза.
Вышли в коридор, остановились в углу около
большого шкафа, высоко в стене было вырезано квадратное окно, из него на двери шкафа
падал свет и отчетливо был слышен голос Ловцова...
Клим Самгин подумал:
упади она, и погибнут сотни людей из Охотного ряда, из Китай-города, с Ордынки и Арбата, замоскворецкие люди из пьес Островского. Еще
большие сотни, в ужасе пред смертью, изувечат, передавят друг друга. Или какой-нибудь иной ужас взорвет это крепко спрессованное тело, и тогда оно, разрушенное, разрушит все вокруг, все здания, храмы, стены Кремля.
Солдаты исчезли, на перроне остались красноголовая фигура начальника станции и
большой бородатый жандарм, из багажного вагона прыгали и
падали неуклюжие мешки, все совершалось очень быстро, вьюга толкнула поезд, загремели сцепления вагонов, завизжали рельсы.
«Не
больше тебя», — подумал Самгин. Он улегся
спать раньше англичанина, хотя
спать не хотелось. Сквозь веки следил, как он аккуратно раздевается, развешивает костюм, — вот он вынул из кармана брюк револьвер, осмотрел его, спрятал под подушку.
Высекли еще раз, и отец до того разгорелся, что у него «сердце зашлось», и мачеха испугалась, когда он, тоже
большой, толстый,
упал, задыхаясь.
Самгина толкала, наваливаясь на его плечо,
большая толстая женщина в рыжей кожаной куртке с красным крестом на груди, в рыжем берете на голове; держа на коленях обеими руками маленький чемодан, перекатывая голову по спинке дивана, посвистывая носом, она
спала, ее грузное тело рыхло колебалось, прыжки вагона будили ее, и, просыпаясь, она жалобно вполголоса бормотала...
— У Тагильского оказалась жена, да — какая! — он закрыл один глаз и протяжно свистнул. — Стиль модерн, ни одного естественного движения, говорит голосом умирающей. Я
попал к ней по объявлению: продаются книги. Книжки, брат, замечательные. Все наши классики, переплеты от Шелля или Шнелля, черт его знает! Семьсот целковых содрала. Я сказал ей, что был знаком с ее мужем, а она спросила: «Да?» И —
больше ни звука о нем, стерва!
В отделение, где сидел Самгин, тяжело втиснулся
большой человек с тяжелым, черным чемоданом в одной руке, связкой книг в другой и двумя связками на груди, в ремнях, перекинутых за шею. Покрякивая, он взвалил чемодан на сетку, положил туда же и две связки, а третья рассыпалась, и две книги в переплетах
упали на колени маленького заики.
Анфиса. Правда! (Читает.) «Кажется, этого довольно.
Больше я ждать не могу. Из любви к вам я решаюсь избавить вас от неволи; теперь все зависит от вас. Если хотите, чтоб мы оба были счастливы, сегодня, когда стемнеет и ваши улягутся
спать, что произойдет, вероятно, не позже девятого часа, выходите в сад. В переулке, сзади вашего сада, я буду ожидать вас с коляской. Забор вашего сада, который выходит в переулок, в одном месте плох…»
Пуще всего он бегал тех бледных, печальных дев,
большею частию с черными глазами, в которых светятся «мучительные дни и неправедные ночи», дев с не ведомыми никому скорбями и радостями, у которых всегда есть что-то вверить, сказать, и когда надо сказать, они вздрагивают, заливаются внезапными слезами, потом вдруг обовьют шею друга руками, долго смотрят в глаза, потом на небо, говорят, что жизнь их обречена проклятию, и иногда
падают в обморок.
Она вздохнула, но, кажется,
больше от радости, что опасения ее кончились и она не
падает в глазах мужа, а напротив…
— Погиб ты, Илья: нечего тебе говорить, что твоя Обломовка не в глуши
больше, что до нее дошла очередь, что на нее
пали лучи солнца!
— Вот оно что! — с ужасом говорил он, вставая с постели и зажигая дрожащей рукой свечку. —
Больше ничего тут нет и не было! Она готова была к воспринятию любви, сердце ее ждало чутко, и он встретился нечаянно,
попал ошибкой… Другой только явится — и она с ужасом отрезвится от ошибки! Как она взглянет тогда на него, как отвернется… ужасно! Я похищаю чужое! Я — вор! Что я делаю, что я делаю? Как я ослеп! Боже мой!
Кузина твоя увлеклась по-своему, не покидая гостиной, а граф Милари добивался свести это на
большую дорогу — и говорят (это папа разболтал), что между ними бывали живые споры, что он брал ее за руку, а она не отнимала, у ней даже глаза туманились слезой, когда он, недовольный прогулками верхом у кареты и приемом при тетках, настаивал на
большей свободе, — звал в парк вдвоем, являлся в другие часы, когда тетки
спали или бывали в церкви, и, не успевая, не показывал глаз по неделе.
Вера через полчаса после своего обморока очнулась и поглядела вокруг. Ей освежил лицо холодный воздух из отворенного окна. Она привстала, озираясь кругом, потом поднялась, заперла окно, дошла, шатаясь, до постели и скорее
упала, нежели легла на нее, и оставалась неподвижною, покрывшись брошенным туда ею накануне
большим платком.
— А чем он несчастлив? — вспыхнув, сказала Ульяна Андреевна, — поищите ему другую такую жену. Если не посмотреть за ним, он мимо рта ложку пронесет. Он одет, обут, ест вкусно,
спит покойно, знает свою латынь: чего ему еще
больше? И будет с него! А любовь не про таких!
— Простите, — продолжал потом, — я ничего не знал, Вера Васильевна. Внимание ваше дало мне надежду. Я дурак — и
больше ничего… Забудьте мое предложение и по-прежнему давайте мне только права друга… если стою, — прибавил он, и голос на последнем слове у него
упал. — Не могу ли я помочь? Вы, кажется, ждали от меня услуги?
«Да,
больше нечего предположить, — смиренно думала она. — Но, Боже мой, какое страдание — нести это милосердие, эту милостыню!
Упасть, без надежды встать — не только в глазах других, но даже в глазах этой бабушки, своей матери!»
— Ох, ох — je n’en puis plus [я не могу
больше (фр.).] — ox, ox! — начала Крицкая,
падая со стула.
Лечь
спать я положил было раньше, предвидя завтра
большую ходьбу. Кроме найма квартиры и переезда, я принял некоторые решения, которые так или этак положил выполнить. Но вечеру не удалось кончиться без курьезов, и Версилов сумел-таки чрезвычайно удивить меня. В светелку мою он решительно никогда не заходил, и вдруг, я еще часу не был у себя, как услышал его шаги на лесенке: он звал меня, чтоб я ему посветил. Я вынес свечку и, протянув вниз руку, которую он схватил, помог ему дотащиться наверх.