Неточные совпадения
— Мое добро! — кричит Миколка, с ломом
в руках и с налитыми кровью
глазами. Он стоит, будто жалея, что уж некого больше
бить.
Но теперь, странное дело,
в большую такую телегу впряжена была маленькая, тощая саврасая крестьянская клячонка, одна из тех, которые — он часто это видел — надрываются иной раз с высоким каким-нибудь возом дров или сена, особенно коли воз застрянет
в грязи или
в колее, и при этом их так больно, так больно
бьют всегда мужики кнутами, иной раз даже по самой морде и по
глазам, а ему так жалко, так жалко на это смотреть, что он чуть не плачет, а мамаша всегда, бывало, отводит его от окошка.
— Вот
в рассуждении того теперь идет речь, панове добродийство, — да вы, может быть, и сами лучше это знаете, — что многие запорожцы позадолжались
в шинки жидам и своим братьям столько, что ни один черт теперь и веры неймет. Потом опять
в рассуждении того пойдет речь, что есть много таких хлопцев, которые еще и
в глаза не видали, что такое война, тогда как молодому человеку, — и сами знаете, панове, — без войны не можно пробыть. Какой и запорожец из него, если он еще ни разу не
бил бусурмена?
Сговорившись с тем и другим, задал он всем попойку, и хмельные козаки,
в числе нескольких человек, повалили прямо на площадь, где стояли привязанные к столбу литавры,
в которые обыкновенно
били сбор на раду. Не нашедши палок, хранившихся всегда у довбиша, они схватили по полену
в руки и начали колотить
в них. На бой прежде всего прибежал довбиш, высокий человек с одним только
глазом, несмотря, однако ж, на то, страшно заспанным.
— Э! Какие выдумки! — отвечал Тарантьев. — Чтоб я писать стал! Я и
в должности третий день не пишу: как сяду, так слеза из левого
глаза и начнет
бить; видно, надуло, да и голова затекает, как нагнусь… Лентяй ты, лентяй! Пропадешь, брат, Илья Ильич, ни за копейку!
Сначала долго приходилось ему бороться с живостью ее натуры, прерывать лихорадку молодости, укладывать порывы
в определенные размеры, давать плавное течение жизни, и то на время: едва он закрывал доверчиво
глаза, поднималась опять тревога, жизнь
била ключом, слышался новый вопрос беспокойного ума, встревоженного сердца; там надо было успокоивать раздраженное воображение, унимать или будить самолюбие. Задумывалась она над явлением — он спешил вручить ей ключ к нему.
Чертопханов все не мог решиться поднять
глаза. Никогда так сильно
в нем не страдала гордость. «Явно, что подарок, — думалось ему, — из благодарности, черт, подносит!» И обнял бы он этого жида, и
побил бы его…
— Народ
бьют. Там, — он деревянно протянул руку, показывая пальцем
в окно, — прохожему прямо
в глаза выстрелили. Невозможное дело.
В щель,
в глаза его
бил воздух — противно теплый, насыщенный запахом пота и пыли, шуршал куском обоев над головой Самгина.
Глаза его прикованно остановились на светлом круге воды
в чане, — вода покрылась рябью, кольцо света, отраженного ею, дрожало, а темное пятно
в центре казалось неподвижным и уже не углубленным, а выпуклым. Самгин смотрел на это пятно, ждал чего-то и соображал...
— Арестовали, расстреляв на
глазах его человек двадцать рабочих. Вот как-с!
В Коломне — черт знает что было,
в Люберцах — знаешь? На улицах
бьют, как мышей.
— Революционера начинают понимать правильно, — рассказывал он, поблескивая улыбочкой
в глазах. — Я,
в Перми, иду ночью по улице, —
бьют кого-то, трое. Вмешался «
в число драки», избитый спрашивает: «Вы — что же — революционер?» — «Почему?» — «Да вот, защищаете незнакомого вам человека». Ловко сказано?
Он захлебнулся смехом, засипел, круглые
глаза его выкатились еще больше, лицо, побагровев, надулось, кулаком одной руки он
бил себя по колену, другой схватил фляжку, глотнул из нее и сунул
в руки Самгина. Клим, чувствуя себя озябшим, тоже с удовольствием выпил.
В кошомной юрте сидели на корточках девять человек киргиз чугунного цвета; семеро из них с великой силой дули
в длинные трубы из какого-то глухого к музыке дерева; юноша, с невероятно широким переносьем и черными
глазами где-то около ушей, дремотно
бил в бубен, а игрушечно маленький старичок с лицом, обросшим зеленоватым мохом, ребячливо колотил руками по котлу, обтянутому кожей осла.
Маленькое, всегда красное лицо повара окрашено
в темный, землистый цвет, — его искажали судороги,
глаза смотрели безумно, а прищуренные
глаза медника изливали ненависть; он стоял против повара, прижав кулак к сердцу, и, казалось, готовился
бить повара.
Что за плавание
в этих печальных местах! что за климат! Лета почти нет: утром ни холодно, ни тепло, а вечером положительно холодно. Туманы скрывают от
глаз чуть не собственный нос. Вчера палили из пушек,
били в барабан, чтоб навести наши шлюпки с офицерами на место, где стоит фрегат. Ветра большею частию свежие, холодные, тишины почти не бывает, а половина июля!
Иван Федорович вскочил и изо всей силы ударил его кулаком
в плечо, так что тот откачнулся к стене.
В один миг все лицо его облилось слезами, и, проговорив: «Стыдно, сударь, слабого человека
бить!», он вдруг закрыл
глаза своим бумажным с синими клеточками и совершенно засморканным носовым платком и погрузился
в тихий слезный плач. Прошло с минуту.
Мужик
бьет ее,
бьет с остервенением,
бьет, наконец, не понимая, что делает,
в опьянении битья сечет больно, бесчисленно: «Хоть ты и не
в силах, а вези, умри, да вези!» Клячонка рвется, и вот он начинает сечь ее, беззащитную, по плачущим, по «кротким
глазам».
Все мне вдруг снова представилось, точно вновь повторилось: стоит он предо мною, а я
бью его с размаху прямо
в лицо, а он держит руки по швам, голову прямо,
глаза выпучил как во фронте, вздрагивает с каждым ударом и даже руки поднять, чтобы заслониться, не смеет — и это человек до того доведен, и это человек
бьет человека!
— Что? разве вам не сказали? Ушла коза-то! Я обрадовался, когда услыхал, шел поздравить его, гляжу — а на нем лица нет!
Глаза помутились, никого не узнаёт. Чуть горячка не сделалась, теперь, кажется, проходит. Чем бы плакать от радости, урод убивается горем! Я лекаря было привел, он прогнал, а сам ходит, как шальной… Теперь он спит, не мешайте. Я уйду домой, а вы останьтесь, чтоб он чего не натворил над собой
в припадке тупоумной меланхолии. Никого не слушает — я уж хотел
побить его…
Дед кричал,
бил ногами по скамье, его борода смешно торчала
в потолок, а
глаза были крепко закрыты; мне тоже показалось, что ему — стыдно матери, что он — действительно притворяется, оттого и закрыл
глаза.
Прижавшись к плечу бабушки, мать шептала что-то на ухо ей, — бабушка щурила
глаза, точно
в них светом
било. Становилось всё скучнее.
Я слышал, как он ударил ее, бросился
в комнату и увидал, что мать, упав на колени, оперлась спиною и локтями о стул, выгнув грудь, закинув голову, хрипя и страшно блестя
глазами, а он, чисто одетый,
в новом мундире,
бьет ее
в грудь длинной своей ногою. Я схватил со стола нож с костяной ручкой
в серебре, — им резали хлеб, это была единственная вещь, оставшаяся у матери после моего отца, — схватил и со всею силою ударил вотчима
в бок.
Первый раз он
бил бабушку на моих
глазах так гадко и страшно. Предо мною,
в сумраке, пылало его красное лицо, развевались рыжие волосы:
в сердце у меня жгуче кипела обида, и было досадно, что я не могу придумать достойной мести.
На обратном пути я спросил Дерсу, почему он не стрелял
в диких свиней. Гольд ответил, что не видел их, а только слышал шум
в чаще, когда они побежали. Дерсу был недоволен: он ругался вслух и потом вдруг снял шапку и стал
бить себя кулаком по голове. Я засмеялся и сказал, что он лучше видит носом, чем
глазами. Тогда я не знал, что это маленькое происшествие было повесткой к трагическим событиям, разыгравшимся впоследствии.
Наконец девяносто. Прохорову быстро распутывают руки и ноги и помогают ему подняться. Место, по которому
били, сине-багрово от кровоподтеков и кровоточит. Зубы стучат, лицо желтое, мокрое,
глаза блуждают. Когда ему дают капель, он судорожно кусает стакан… Помочили ему голову и повели
в околоток.
Уж, кажется, по-вашему, ниже некуда спуститься: вышибала
в публичном доме, зверь, почти наверно — убийца, обирает проституток, делает им „черный
глаз“, по здешнему выражению, то есть просто-напросто
бьет.
— Нельзя, нельзя! — передразнила его Фленушка. — Бить-то тебя некому!.. Женись-ка вот на мне, так я тебе волосы-то повыдергаю да и глаза-то бесстыжие исцарапаю… Женись
в самом деле, Петинька!.. — шаловливо прибавила она нежным голосом. — Уж я ли б над тобой не потешилась?
Зевая и лениво всей пятерней почесывая
в затылке, из кельи уставщицы Аркадии выползла толстая, рябая, с подслеповатыми гноившимися
глазами канонница. Неспешным шагом дошла она до часовенной паперти и перед иконой, поставленной над входной дверью, положила семипоклонный начал… Потом медленно потянулась к полке, взяла с нее деревянный молот и ударила
в било… Заутреня!
Она тоже имела несколько десятков тысяч десятин, много овец, конский завод и много денег, но не «кружилась», а жила у себя
в богатой усадьбе, про которую знакомые и Иван Иваныч, не раз бывавший у графини по делам, рассказывали много чудесного; так, говорили, что
в графининой гостиной, где висят портреты всех польских королей, находились большие столовые часы, имевшие форму утеса, на утесе стоял дыбом золотой конь с брильянтовыми
глазами, а на коне сидел золотой всадник, который всякий раз, когда часы
били, взмахивал шашкой направо и налево.
В нашей семье нравы вообще были мягкие, и мы никогда еще не видели такой жестокой расправы. Я думаю, что по силе впечатления теперь для меня могло бы быть равно тогдашнему чувству разве внезапное на моих
глазах убийство человека. Мы за окном тоже завизжали, затопали ногами и стали ругать Уляницкого, требуя, чтобы он перестал
бить Мамерика. Но Уляницкий только больше входил
в азарт; лицо у него стало скверное,
глаза были выпучены, усы свирепо торчали, и розга то и дело свистела
в воздухе.
— Хнычешь, чего ты хнычешь, дурак, духгак! Вот тебе! — и он
бьет меня, он больно ударяет меня кулаком
в спину,
в бок, все больней и больней, и… и я вдруг открываю
глаза…
— Чего сметь-то… правду-то тебе
в глаза сказать, завсегда скажу, не закажешь… — невозмутимо продолжала старуха, не трогаясь с места. — Ударить думаешь, так
бей, убей, пожалуй, как вон и ее убила.
Вдруг из всей этой толпы выскочила, — с всклоченными волосами, с дикими
глазами и с метлою
в руке, — скотница и начала рукояткой метлы
бить медведя по голове и по животу.
В это мгновение Илюшка прыжком насел на Пашку, повалил его на землю и принялся отчаянно
бить по лицу кулаками. Он был страшен
в эту минуту: лицо покрылось смертельною бледностью,
глаза горели, губы тряслись от бешенства. Пашка сначала крепился, а потом заревел благим матом. На крик выбежала молодая сноха Агафья, копавшая
в огороде гряды, и накинулась на разбойника Илюшку.
Митька десять раз уж подавился и наконец
в одиннадцатый раз давится до такой степени, что
глаза у него почти выскочили и Аксинья Ивановна вынуждена
бить его
в загорбок.
В этом крике было что-то суровое, внушительное. Печальная песня оборвалась, говор стал тише, и только твердые удары ног о камни наполняли улицу глухим, ровным звуком. Он поднимался над головами людей, уплывая
в прозрачное небо, и сотрясал воздух подобно отзвуку первого грома еще далекой грозы. Холодный ветер, все усиливаясь, враждебно нес встречу людям пыль и сор городских улиц, раздувал платье и волосы, слепил
глаза,
бил в грудь, путался
в ногах…
Ее толкали
в шею, спину,
били по плечам, по голове, все закружилось, завертелось темным вихрем
в криках, вое, свисте, что-то густое, оглушающее лезло
в уши, набивалось
в горло, душило, пол проваливался под ее ногами, колебался, ноги гнулись, тело вздрагивало
в ожогах боли, отяжелело и качалось, бессильное. Но
глаза ее не угасали и видели много других
глаз — они горели знакомым ей смелым, острым огнем, — родным ее сердцу огнем.
Ох, как мне хотелось, чтоб меня кто-нибудь трепал за волосья,
бил по щекам,
бил бы кулаком по шее и злорадно приговаривал соответственные поучения!.. Но ни одного попрека, ни одного раздраженного слова! Мама заботливо расспрашивала, почему я так долго не собрался выехать вчера, — ведь гроза разразилась, когда уже совсем было темно. Я, не глядя ей
в глаза, объяснял...
Общего языка у нас уже не было. Все его возражения
били в моих
глазах мимо основного вопроса. Расстались мы холодно. И во все последующие дни теплые отношения не налаживались. Папа смотрел грустно и отчужденно. У меня щемило на душе, было его жалко. Но как теперь наладить отношения, я не знал. Отказаться от своего я не мог.
Я испуганно таращил
глаза и втягивал голову
в плечи, мальчишка
бил меня кулаком по шее, а извозчики, — такие почтительные и славные, когда я ехал на них с папой или мамой, — теперь грубо хохотали, а парень с дровами свистел и кричал...
Лавочник дал ему десять рублей и вечером повел
в трактир. А
в десятом часу прибежала к нам наверх горничная Параша и испуганно сообщила, что Григорий пришел пьяный-распьяный, старик-кучер Тарасыч спрятался от него на сеновал, а он
бьет кухарку Татьяну. Помню окровавленное, рыдающее лицо Татьяны и свирепо выпученные
глаза Григория, его страшные ругательства, двух городовых, крутящих ему назад руки.
Меблировка, зеркала, картины были дорогие, но не бросались
в глаза и не
били на эффект.
Держа
в одной руке шлейф и хлыст с лиловым камнем
в рукоятке, она гладила маленькой рукой ласково оскаленную морду коня, — он косился на нее огненным
глазом, весь дрожал и тихонько
бил копытом по утоптанной земле.
Острия огней наклонялись к отверстию пещеры; внутри ее тускло блестели разноцветные искры, пятна. Запах воска, теплой гнили и земли
бил мне
в лицо,
в глазах переливалась, прыгала раздробленная радуга. Все это вызвало у меня тягостное удивление и подавило мой страх.
В белом тумане — он быстро редел — метались, сшибая друг друга с ног, простоволосые бабы, встрепанные мужики с круглыми рыбьими
глазами, все тащили куда-то узлы, мешки, сундуки, спотыкаясь и падая, призывая бога, Николу Угодника,
били друг друга; это было очень страшно, но
в то же время интересно; я бегал за людьми и все смотрел — что они делают?
В его словах была только правда — горькая правда. Она ключом
била в тоне его голоса и
в блестевших на его
глазах крупных слезах.
Что же касается до того, чтобы не тронуть матроса, то, несмотря на одобрение этого распоряжения
в принципе многими, особенно, фельдшером и писарем, большинство нашло, что, безусловно, исполнить такое приказание решительно невозможно и что — как-никак, а учить иной раз матроса надо, но, конечно, с опаской, не на
глазах у начальства, а
в тайности, причем, по выражению боцмана Никифорова,
бить следовало не зря, а с «рассудком», чтобы не «оказывало» знаков и не вышло каких-нибудь кляуз.
Измученный, голодный, оскорбленный, доведенный до исступления, лозищанин раскидал всех вцепившихся
в него американцев, и только дюжий, как и он сам, немец еще держал его сзади за локти, упираясь ногами… А он рвался вперед, с
глазами, налившимися кровью, и чувствуя, что он действительно начинает сходить с ума, что ему действительно хочется кинуться на этих людей,
бить и, пожалуй, кусаться…
Ему же я обязан знанием рыбачьих обычаев и суеверий во время ловли: нельзя свистать на баркасе; плевать позволено только за борт; нельзя упоминать черта, хотя можно проклинать при неудаче: веру, могилу, гроб, душу, предков,
глаза, печенки, селезенки и так далее; хорошо оставлять
в снасти как будто нечаянно забытую рыбешку — это приносит счастье; спаси бог выбросить за борт что-нибудь съестное, когда баркас еще
в море, но всего ужаснее, непростительнее и зловреднее — это спросить рыбака: «Куда?» За такой вопрос
бьют.
Лелька замолчала и долго пристально смотрела на Нинку, а Нинка задком галоши
била по стенке ступени, смотрела Лельке
в глаза и потом прибавила...