Неточные совпадения
Под берегом раскинуты
Шатры; старухи, лошади
С порожними телегами
Да дети видны тут.
А дальше, где кончается
Отава подкошенная,
Народу тьма! Там
белыеРубахи баб, да пестрые
Рубахи мужиков,
Да голоса, да звяканье
Проворных кос. «
Бог на́ помочь!»
— Спасибо, молодцы!
Работать не работает,
Знай скалит зубы
белые,
Смешлив… так
Бог родил!
«Я не ропщу, — сказала я, —
Что
Бог прибрал младенчика,
А больно то, зачем они
Ругалися над ним?
Зачем, как черны вороны,
На части тело
белоеТерзали?.. Неужли
Ни
Бог, ни царь не вступится...
Каменный ли казенный дом, известной архитектуры с половиною фальшивых окон, один-одинешенек торчавший среди бревенчатой тесаной кучи одноэтажных мещанских обывательских домиков, круглый ли правильный купол, весь обитый листовым
белым железом, вознесенный над выбеленною, как снег, новою церковью, рынок ли, франт ли уездный, попавшийся среди города, — ничто не ускользало от свежего тонкого вниманья, и, высунувши нос из походной телеги своей, я глядел и на невиданный дотоле покрой какого-нибудь сюртука, и на деревянные ящики с гвоздями, с серой, желтевшей вдали, с изюмом и мылом, мелькавшие из дверей овощной лавки вместе с банками высохших московских конфект, глядел и на шедшего в стороне пехотного офицера, занесенного
бог знает из какой губернии на уездную скуку, и на купца, мелькнувшего в сибирке [Сибирка — кафтан с перехватом и сборками.] на беговых дрожках, и уносился мысленно за ними в бедную жизнь их.
Сказавши это, старик вышел. Чичиков задумался. Значенье жизни опять показалось немаловажным. «Муразов прав, — сказал он, — пора на другую дорогу!» Сказавши это, он вышел из тюрьмы. Часовой потащил за ним шкатулку, другой — чемодан
белья. Селифан и Петрушка обрадовались, как
бог знает чему, освобожденью барина.
Сквозь тонкие, высокие стебли травы сквозили голубые, синие и лиловые волошки; желтый дрок выскакивал вверх своею пирамидальною верхушкою;
белая кашка зонтикообразными шапками пестрела на поверхности; занесенный
бог знает откуда колос пшеницы наливался в гуще.
— Ей-богу, правда! — отвечали из толпы Шлема и Шмуль в изодранных яломках, оба
белые, как глина.
Марина была не то что хороша собой, а было в ней что-то втягивающее, раздражающее, нельзя назвать, что именно, что привлекало к ней многочисленных поклонников: не то скользящий быстро по предметам, ни на чем не останавливающийся взгляд этих изжелта-серых лукавых и бесстыжих глаз, не то какая-то нервная дрожь плеч и бедр и подвижность, игра во всей фигуре, в щеках и в губах, в руках; легкий, будто летучий, шаг, широкая ли, внезапно все лицо и ряд
белых зубов освещавшая улыбка, как будто к нему вдруг поднесут в темноте фонарь, так же внезапно пропадающая и уступающая место слезам, даже когда нужно, воплям —
бог знает что!
— Да ей-богу же не помню, может, что-нибудь разодрал из
белья.
Ну, фрак,
белый галстук, перчатки, и, однако, я был еще
бог знает где, и, чтобы попасть к вам на землю, предстояло еще перелететь пространство… конечно, это один только миг, но ведь и луч света от солнца идет целых восемь минут, а тут, представь, во фраке и в открытом жилете.
У этого профессора было две дочери, лет двадцати семи, коренастые такие —
Бог с ними — носы такие великолепные, кудри в завитках и глаза бледно-голубые, а руки красные с
белыми ногтями.
Но дураком Господь
Бог тоже меня не уродил: я
белое черным не назову; я кое-что тоже смекаю.
— В лесу есть
белые березы, высокие сосны и ели, есть тоже и малая мозжуха.
Бог всех их терпит и не велит мозжухе быть сосной. Так вот и мы меж собой, как лес. Будьте вы
белыми березами, мы останемся мозжухой, мы вам не мешаем, за царя молимся, подать платим и рекрутов ставим, а святыне своей изменить не хотим. [Подобный ответ (если Курбановский его не выдумал) был некогда сказан крестьянами в Германии, которых хотели обращать в католицизм. (Прим. А. И. Герцена.)]
Прости тебя
Бог; а мне, несчастной, видно, не велит он жить на
белом свете!..»
— А ты не беспокойся, мельник, тесно не будет… Я ведь крупчатку буду ставить. Ты мели да помалывай серячок, а мы
белую мучку будем делать, даст
бог.
А около господа ангелы летают во множестве, — как снег идет али пчелы роятся, — али бы
белые голуби летают с неба на землю да опять на небо и обо всем
богу сказывают про нас, про людей.
Одни идут из любви и жалости; другие из крепкого убеждения, что разлучить мужа и жену может один только
бог; третьи бегут из дому от стыда; в темной деревенской среде позор мужей всё еще падает на жен: когда, например, жена осужденного полощет на реке
белье, то другие бабы обзывают ее каторжанкой; четвертые завлекаются на Сахалин мужьями, как в ловушку, путем обмана.
— А что Феня? — тихо спросил он. — Знаете, что я вам скажу, Марья Родионовна: не жилец я на
белом свете. Чужой хожу по людям… И так мне тошно, так тошно!.. Нет, зачем я это говорю?.. Вы не поймете, да и не дай
бог никому понимать…
— Да
Бог святой с ними; я их не черню и не
белю. Что мне до них. Им одна дорога, а мне другая.
— Пфуй! Что это за безобразие? — кричит она начальственно. — Сколько раз вам повторять, что нельзя выскакивать на улицу днем и еще — пфуй! ч — в одном
белье. Не понимаю, как это у вас нет никакой совести. Порядочные девушки, которые сами себя уважают, не должны вести себя так публично. Кажутся, слава
богу, вы не в солдатском заведении, а в порядочном доме. Не на Малой Ямской.
— И только это? О, mem Kind! [О, мое дитя! (нем.)] А я думал… мне
бог знает что представилось! Дайте мне ваши руки, Тамара, ваши милые
белые ручки и позвольте вас прижать auf mein Herz, на мое сердце, и поцеловать вас.
— Ты видишь эти
белые пятна? Это — сифилис, Коля! Понимаешь — сифилис в самой страшной, самой тяжелой степени. Теперь одевайся и благодари
бога.
Пришла Палагея, не молодая, но еще
белая, румяная и дородная женщина, помолилась
богу, подошла к ручке, вздохнула несколько раз, по своей привычке всякий раз приговаривая: «Господи, помилуй нас, грешных», — села у печки, подгорюнилась одною рукой и начала говорить, немного нараспев: «В некиим царстве, в некиим государстве…» Это вышла сказка под названием «Аленький цветочек» [Эту сказку, которую слыхал я в продолжение нескольких годов не один десяток раз, потому что она мне очень нравилась, впоследствии выучил я наизусть и сам сказывал ее, со всеми прибаутками, ужимками, оханьем и вздыханьем Палагеи.
Он тогда еще был очень красивый кирасирский офицер, в
белом мундире, и я
бог знает как обрадовалась этому сватанью и могу поклясться перед
богом, что первое время любила моего мужа со всею горячностью души моей; и когда он вскоре после нашей свадьбы сделался болен, я, как собачонка, спала, или, лучше сказать, сторожила у его постели.
— Какие дела! всех дел не переделаешь! Для делов дельцы есть — ну, и пускай их, с
богом, бегают! Господи! сколько годов, сколько годов-то прошло! Голова-то у тебя ведь почесть
белая! Чай, в город-то в родной въехали, так диву дались!
Что же касается до Смарагдушки, то пускай он, по молодости лет, еще дома понежится, а впоследствии, ежели
богу будет угодно, думаю пустить его по морской части, ибо он и теперь мастерски плавает и, сверх того, имеет большую наклонность к открытиям: на днях в таком месте
белый гриб нашел, в каком никто ничего путного не находил» и т. п.
Ромашов лег на спину.
Белые, легкие облака стояли неподвижно, и над ними быстро катился круглый месяц. Пусто, громадно и холодно было наверху, и казалось, что все пространство от земли до неба наполнено вечным ужасом и вечной тоской. «Там —
Бог!» — подумал Ромашов, и вдруг, с наивным порывом скорби, обиды и жалости к самому себе, он заговорил страстным и горьким шепотом...
— Слышал, братец, слышал! Только не знал наверное, ты ли: ведь вас, Щедриных, как собак на
белом свете развелось… Ну, теперь, по крайней мере, у меня протекция есть, становой в покое оставит, а то такой стал озорник, что просто не приведи
бог… Намеднись град у нас выпал, так он, братец ты мой, следствие приехал об этом делать, да еще кабы сам приехал, все бы не так обидно, а то писаришку своего прислал… Нельзя ли, дружище, так как-нибудь устроить, чтобы ему сюда въезду не было?
Он, слава
богу, проснулся, и впереди его ждет совсем
белый день, без точек, без пестрины, одним словом, день, в который, как и вчера, ничего не может случиться.
И он в комнате лег свою ночь досыпать, а я на сеновал тоже опять спать пошел. Опомнился же я в лазарете и слышу, говорят, что у меня
белая горячка была и хотел будто бы я вешаться, только меня, слава
богу, в длинную рубашку спеленали. Потом выздоровел я и явился к князю в его деревню, потому что он этим временем в отставку вышел, и говорю...
— Слава
богу, хорошо теперь стало, — отвечал содержатель, потирая руки, — одних декораций, ваше превосходительство, сделано мною пять новых; стены тоже
побелил, механику наверху поправил; а то было, того и гляди что убьет кого-нибудь из артистов. Не могу, как другие антрепренеры, кое-как заниматься театром. Приехал сюда — так не то что на сцене, в зале было хуже, чем в мусорной яме. В одну неделю просадил тысячи две серебром. Не знаю, поддержит ли публика, а теперь тяжело: дай
бог концы с концами свести.
— Завтра утром, когда тень от острова коснется мыса Чиу-Киу, садитесь в пироги и спешно плывите на бледнолицых. Грозный
бог войны, великий Коокама, сам предаст
белых дьяволов в ваши руки. Меня же не дожидайтесь. Я приду в разгар битвы.
…Наташа Манухина в котиковой шубке, с родинкой под глазом, розовая Нина Шпаковская с большими густыми
белыми ресницами, похожими на крылья бабочки-капустницы, Машенька Полубояринова за пианино, в задумчивой полутьме, быстроглазая, быстроногая болтунья Зоя Синицына и Сонечка Владимирова, в которую он столько же раз влюблялся, сколько и разлюблял ее; и трое пышных высоких, со сладкими глазами сестер Синельниковых, с которыми, слава
богу, все кончено; хоть и трагично, но навсегда.
Просмотрев составленную камер-юнкером бумагу, он встал с своего кресла, и здесь следовало бы описать его наружность, но, ей-богу, во всей фигуре управляющего не было ничего особенного, и он отчасти походил на сенаторского правителя Звездкина, так как подобно тому происходил из духовного звания, с таким лишь различием, что тот был петербуржец, а сей правитель дел — москвич и, в силу московских обычаев, хотя и был выбрит, но не совсем чисто; бакенбарды имел далеко не так тщательно расчесанные, какими они были у Звездкина; об ленте сей правитель дел, кажется, еще и не помышлял и имел только Владимира на шее, который он носил не на
белье, а на атласном жилете, доверху застегнутом.
— Ради
бога, не рассердитесь, не растолкуйте превратно моих слов, — сказал он вежливо, но просто. — Мне так было тяжело и прискорбно, что вы придали недавно какой-то нехороший смысл… Впрочем, может быть, я сам в этом виноват, я не спорю, но я, право, не могу видеть, как вы мучитесь. Ради
бога, не отказывайтесь от моей услуги. Я до утра стою на вахте. Моя каюта остается совершенно свободной. Не побрезгуйте, прошу вас. Там чистое
белье… все, что угодно. Я пришлю горничную… Позвольте мне помочь вам.
— Эх, князь, велико дело время. Царь может одуматься, царь может преставиться; мало ли что может случиться; а минует беда, ступай себе с
богом на все четыре стороны! Что ж делать, — прибавил он, видя возрастающую досаду Серебряного, — должно быть, тебе на роду написано пожить еще на
белом свете. Ты норовом крут, Никита Романыч, да и я крепко держусь своей мысли; видно, уж нашла коса на камень, князь!
— Поймали было царские люди Кольцо, только проскользнуло оно у них промеж пальцев, да и покатилось по
белу свету. Где оно теперь, сердечное,
бог весть, только, я чаю, скоро опять на Волгу перекатится! Кто раз побывал на Волге, тому не ужиться на другой сторонушке!
То не два зверья сходилися, промежду собой подиралися; и то было у нас на сырой земли, на сырой земли, на святой Руси; сходилися правда со кривдою; это
белая зверь — то-то правда есть, а серая зверь — то-то кривда есть; правда кривду передалила, правда пошла к
богу на небо, а кривда осталась на сырой земле; а кто станет жить у нас правдою, тот наследует царство небесное; а кто станет жить у нас кривдою, отрешен на муки на вечные…“
Мне казалось, что за лето я прожил страшно много, постарел и поумнел, а у хозяев в это время скука стала гуще. Все так же часто они хворают, расстраивая себе желудки обильной едой, так же подробно рассказывают друг другу о ходе болезней, старуха так же страшно и злобно молится
богу. Молодая хозяйка после родов похудела, умалилась в пространстве, но двигается столь же важно и медленно, как беременная. Когда она шьет детям
белье, то тихонько поет всегда одну песню...
Я очень помню, как осторожно говорила бабушка о душе, таинственном вместилище любви, красоты, радости, я верил, что после смерти хорошего человека
белые ангелы относят душу его в голубое небо, к доброму
богу моей бабушки, а он ласково встречает ее...
В
белом тумане — он быстро редел — метались, сшибая друг друга с ног, простоволосые бабы, встрепанные мужики с круглыми рыбьими глазами, все тащили куда-то узлы, мешки, сундуки, спотыкаясь и падая, призывая
бога, Николу Угодника, били друг друга; это было очень страшно, но в то же время интересно; я бегал за людьми и все смотрел — что они делают?
Но и они также верят в
бога и также молятся, и когда пароход пошел дальше, то молодой господин в черном сюртуке с
белым воротником на шее (ни за что не сказал бы, что это священник) встал посреди людей, на носу, и громким голосом стал молиться.
Старик, одетый в новую шубу и кафтан и в чистых
белых шерстяных онучах, взял письмо, уложил его в кошель и, помолившись
богу, сел на передние сани и поехал в город. На задних санях ехал внук. В городе старик велел дворнику прочесть себе письмо и внимательно и одобрительно слушал его.
Первым вошел к нему его тесть и учитель, высокий седой благообразный старец с
белой, как снег, бородой и красно-румяным лицом, Джемал-Эдин, и, помолившись
богу, стал расспрашивать Шамиля о событиях похода и рассказывать о том, что произошло в горах во время его отсутствия.
Ложась спать, Фалалей со слезами молил об этом
Бога и долго думал, как бы сделать так, чтоб не видеть проклятого
белого быка.
Крестьяне
Белого Поля молили
бога за свою барыню и платили оброк на славу.
— Что ты,
бог с тобою! — вскричала хозяйка. — Да разве нам
белый свет опостылел! Станем мы ловить разбойника! Небойсь ваш губной староста не приедет гасить, как товарищи этого молодца зажгут с двух концов нашу деревню! Нет, кормилец, ступай себе, лови его на большой дороге; а у нас в дому не тронь.
Есть еще довольно большой, толщиною в палец, длиною в вершок, с красною, жесткою головою,
белый червь, в Симбирской губернии называемый сальником, а около Москвы,
бог знает почему, угрем.
— Оборони, помилуй
бог! Я ничего не слыхал! — произнес дядя Кондратий, подымая
белую свою голову.
Белая, патриархальная голова соседа, тихое выражение лица его, насквозь проникнутого добротою и детским простодушием, приводили на память тех набожных старичков, которые уже давным-давно отказались от всех земных, плотских побуждений и обратили все помыслы свои к
богу.