Неточные совпадения
— Да, мой друг, — продолжала
бабушка после минутного молчания, взяв в руки один из двух платков, чтобы утереть показавшуюся слезу, — я часто
думаю, что он не может ни ценить, ни понимать ее и что, несмотря на всю ее доброту, любовь к нему и старание скрыть свое горе — я очень хорошо знаю это, — она не может быть с ним счастлива; и помяните мое слово, если он не…
— Вы уже знаете, я
думаю, что я нынче в ночь еду в Москву и беру вас с собою, — сказал он. — Вы будете жить у
бабушки, a maman с девочками остается здесь. И вы это знайте, что одно для нее будет утешение — слышать, что вы учитесь хорошо и что вами довольны.
Самгин вздохнул и поправил очки. Въехали на широкий двор; он густо зарос бурьяном, из бурьяна торчали обугленные бревна, возвышалась полуразвалившаяся печь, всюду в сорной траве блестели осколки бутылочного стекла. Самгин вспомнил, как
бабушка показала ему ее старый, полуразрушенный дом и вот такой же двор, засоренный битыми бутылками, — вспомнил и
подумал...
«Идиоты!» —
думал Клим. Ему вспоминались безмолвные слезы
бабушки пред развалинами ее дома, вспоминались уличные сцены, драки мастеровых, буйства пьяных мужиков у дверей базарных трактиров на городской площади против гимназии и снова слезы
бабушки, сердито-насмешливые словечки Варавки о народе, пьяном, хитром и ленивом. Казалось даже, что после истории с Маргаритой все люди стали хуже: и богомольный, благообразный старик дворник Степан, и молчаливая, толстая Феня, неутомимо пожиравшая все сладкое.
«Ребячливо
думаю я, — предостерег он сам себя. — Книжно», — поправился он и затем
подумал, что, прожив уже двадцать пять лет, он никогда не испытывал нужды решить вопрос: есть бог или — нет? И
бабушка и поп в гимназии, изображая бога законодателем морали, низвели его на степень скучного подобия самих себя. А бог должен быть или непонятен и страшен, или так прекрасен, чтоб можно было внеразумно восхищаться им.
О силе и значении этих связей достоверно не знаю, да
думаю, что это и не важно. Все равно — какая
бабушка ему ни ворожила и все на милость преложила.
«Какая же она теперь? Хорошенькая, говорит Марфенька и
бабушка тоже: увидим!» —
думал он, а теперь пока шел следом за Марфенькой.
«Как это они живут?» —
думал он, глядя, что ни
бабушке, ни Марфеньке, ни Леонтью никуда не хочется, и не смотрят они на дно жизни, что лежит на нем, и не уносятся течением этой реки вперед, к устью, чтоб остановиться и
подумать, что это за океан, куда вынесут струи? Нет! «Что Бог даст!» — говорит
бабушка.
— Еще бы не помнить! — отвечал за него Леонтий. — Если ее забыл, так кашу не забывают… А Уленька правду говорит: ты очень возмужал, тебя узнать нельзя: с усами, с бородой! Ну, что
бабушка? Как, я
думаю, обрадовалась! Не больше, впрочем, меня. Да радуйся же, Уля: что ты уставила на него глаза и ничего не скажешь?
«Да, если б как сестру только!» —
думала она и не хотела открывать
бабушке о страсти Райского к ней; это был не ее секрет.
Вера не вынесла бы грубой неволи и бежала бы от
бабушки, как убегала за Волгу от него, Райского, словом — нет средств! Вера выросла из круга бабушкиной опытности и морали,
думал он, и та только раздражит ее своими наставлениями или, пожалуй, опять заговорит о какой-нибудь Кунигунде — и насмешит. А Вера потеряет и последнюю искру доверия к ней.
— Весь город говорит! Хорошо! Я уж хотел к вам с почтением идти, да вдруг, слышу, вы с губернатором связались, зазвали к себе и ходили перед ним с той же
бабушкой на задних лапах! Вот это скверно! А я было
думал, что вы и его затем позвали, чтоб спихнуть с крыльца.
«Да, знаю я эту жертву, —
думал он злобно и подозрительно, — в доме, без меня и без Марфеньки, заметнее будут твои скачки с обрыва, дикая коза! Надо сидеть с
бабушкой долее, обедать не в своей комнате, а со всеми — понимаю! Не будет же этого! Не дам тебе торжествовать — довольно! Сброшу с плеч эту глупую страсть, и никогда ты не узнаешь своего торжества!»
«Какой своеобычный: даже
бабушки не слушает! Странный человек!» —
думала Татьяна Марковна, ложась.
О, Боже сохрани! Если уже зло неизбежно,
думала она, то из двух зол меньшее будет — отдать письма
бабушке, предоставить ей сделать, что нужно сделать.
Бабушка тоже не ошибется, они теперь понимают друг друга.
«Господи! Господи! что скажет
бабушка! —
думала Марфенька, запершись в своей комнате и трясясь, как в лихорадке. — Что мы наделали! — мучилась она мысленно. — И как я перескажу… что мне будет за это… Не сказать ли прежде Верочке… — Нет, нет —
бабушке! Кто там теперь у ней!..»
«Ах, зачем мне мало этого счастья — зачем я не
бабушка, не Викентьев, не Марфенька, зачем я — Вера в своем роде?» —
думал он и боязливо искал Веру глазами.
«Я бьюсь, — размышлял он, — чтобы быть гуманным и добрым:
бабушка не
подумала об этом никогда, а гуманна и добра.
— Что вы за женщина,
бабушка! я только что
подумал, а вы уж и велели!..
«Это не
бабушка!» — с замиранием сердца, глядя на нее,
думал он. Она казалась ему одною из тех женских личностей, которые внезапно из круга семьи выходили героинями в великие минуты, когда падали вокруг тяжкие удары судьбы и когда нужны были людям не грубые силы мышц, не гордость крепких умов, а силы души — нести великую скорбь, страдать, терпеть и не падать!
—
Бабушке? зачем! — едва выговорил он от страха. —
Подумай, какие последствия… Что будет с ней!.. Не лучше ли скрыть все!..
«О чем это он все
думает? — пыталась отгадать
бабушка, глядя на внука, как он внезапно задумывался после веселости, часто также внезапно, — и что это он все там у себя делает?»
«А ведь я давно не ребенок: мне идет четырнадцать аршин материи на платье: столько же, сколько
бабушке, — нет, больше:
бабушка не носит широких юбок, — успела она в это время
подумать. — Но Боже мой! что это за вздор у меня в голове? Что я ему скажу? Пусть бы Верочка поскорей приехала на подмогу…»
— И я не спала. Моя-то смиренница ночью приползла ко мне, вся дрожит, лепечет: «Что я наделала,
бабушка, простите, простите, беда вышла!» Я испугалась, не знала, что и
подумать… Насилу она могла пересказать: раз пять принималась, пока кончила.
— Послушайте, — сказала она серьезно, — покой
бабушки мне дорог, дороже, нежели, может быть, она
думает…
— Да, он называет венчанье «комедией» и предлагает венчаться! Он
думает, что мне только этого недоставало для счастья…
Бабушка! ведь ты понимаешь, что со мной, — зачем же спрашиваешь?
«Какой гнусный порок, эта славянская добродетель, гостеприимство! —
подумал он, — каких уродов не встретишь у
бабушки!»
— Да ну Бог с тобой, какой ты беспокойный: сидел бы смирно! — с досадой сказала
бабушка. — Марфенька, вели сходить к Ватрухину, да постой, на вот еще денег, вели взять две бутылки: одной, я
думаю, мало будет…
Оба молчали, каждый про себя переживая минуту ужаса, она —
думая о
бабушке, он — о них обеих.
А я
думал, когда вы рассказывали эту сплетню, что вы затем меня и позвали, чтоб коротко и ясно сказать: «Иван Иванович, и ты тут запутан: выгороди же и себя и ее вместе!» Вот тогда я прямо, как Викентьев, назвал бы вас
бабушкой и стал бы на колени перед вами.
«
Бабушка велела, чтоб ужин был хороший — вот что у меня на душе: как я ему скажу это!..» —
подумала она.
«Как тут закипает! —
думал он, трогая себя за грудь. — О! быть буре, и дай Бог бурю! Сегодня решительный день, сегодня тайна должна выйти наружу, и я узнаю… любит ли она или нет? Если да, жизнь моя… наша должна измениться, я не еду… или, нет, мы едем туда, к
бабушке, в уголок, оба…»
— Ты спрашиваешь, что я
думаю! — сказала Вера с упреком, — то же, что ты,
бабушка!
— Да, я артист, — отвечал Марк на вопрос Райского. — Только в другом роде. Я такой артист, что купцы называют «художник».
Бабушка ваша, я
думаю, вам говорила о моих произведениях!
— Вот опять понесло от вас
бабушкой, городом и постным маслом! А я
думал, что вы любите поле и свободу. Вы не боитесь ли меня? Кто я такой, как вы
думаете?
«Вот
бабушка сказала бы, —
подумал он, — что судьба подшутила: ожидаешь одного, не оглянешься, не усумнишься, забудешься — и обманет».
— Довольно, Марк, я тоже утомлена этой теорией о любви на срок! — с нетерпением перебила она. — Я очень несчастлива, у меня не одна эта туча на душе — разлука с вами! Вот уж год я скрытничаю с
бабушкой — и это убивает меня, и ее еще больше, я вижу это. Я
думала, что на днях эта пытка кончится; сегодня, завтра мы наконец выскажемся вполне, искренно объявим друг другу свои мысли, надежды, цели… и…
«У него глаза покраснели, —
думал он, — напрасно я зазвал его — видно,
бабушка правду говорит: как бы он чего-нибудь…»
«Нет — не избудешь горя. Бог велит казнить себя, чтоб успокоить ее…» —
думала бабушка с глубоким вздохом.
— Да, соловей, он пел, а мы росли: он нам все рассказал, и пока мы с Марфой Васильевной будем живы — мы забудем многое, все, но этого соловья, этого вечера, шепота в саду и ее слез никогда не забудем. Это-то счастье и есть, первый и лучший шаг его — и я благодарю Бога за него и благодарю вас обеих, тебя, мать, и вас,
бабушка, что вы обе благословили нас… Вы это сами
думаете, да только так, из упрямства, не хотите сознаться: это нечестно…
«Я не понимала ее! Где была моя хваленая „мудрость“ перед этой бездной!..» —
думала она и бросилась на помощь
бабушке — помешать исповеди, отвести ненужные и тяжелые страдания от ее измученной души. Она стала перед ней на колени и взяла ее за обе руки.
— Разве я зверь, — обидчиво отвечала Татьяна Марковна, — такая же, как эти злые родители, изверги? Грех, Вера,
думать это о
бабушке…
«Я… художником хочу быть…» —
думал было он сказать, да вспомнил, как приняли это опекун и
бабушка, и не сказал.
Вера
думала, что отделалась от книжки, но неумолимая
бабушка без нее не велела читать дальше и сказала, что на другой день вечером чтение должно быть возобновлено. Вера с тоской взглянула на Райского. Он понял ее взгляд и предложил лучше погулять.
— А вот я и не хочу раболепства: это гадость!
Бабушка! я
думал, вы любите меня — пожелаете чего-нибудь получше, поразумнее…
Она старалась не
думать о ней, и в эту минуту
думала только — как помирить
бабушку с горем, облегчить ей удары.
«Да, больше нечего предположить, — смиренно
думала она. — Но, Боже мой, какое страдание — нести это милосердие, эту милостыню! Упасть, без надежды встать — не только в глазах других, но даже в глазах этой
бабушки, своей матери!»
Бабушка презирает меня!» — вся трясясь от тоски,
думала она и пряталась от ее взгляда, сидела молча, печальная, у себя в комнате, отворачивалась или потупляла глаза, когда Татьяна Марковна смотрела на нее с глубокой нежностью… или сожалением, как казалось ей.
«Лесничий!» —
думал Райский и припомнил разговор с
бабушкой, ее похвалы, намеки на «славную партию».
— Ну, ты ее заступница! Уважает, это правда, а
думает свое, значит, не верит мне: бабушка-де стара, глупа, а мы молоды, — лучше понимаем, много учились, все знаем, все читаем. Как бы она не ошиблась… Не все в книгах написано!