Неточные совпадения
Делать было нечего: дрожащей рукой подал я измятый роковой сверток; но голос совершенно отказался служить мне, и я
молча остановился перед
бабушкой.
— Что вы все
молчите, так странно смотрите на меня! — говорила она, беспокойно следя за ним глазами. — Я бог знает что наболтала в бреду… это чтоб подразнить вас… отмстить за все ваши насмешки… — прибавила она, стараясь улыбнуться. — Смотрите же,
бабушке ни слова! Скажите, что я легла, чтоб завтра пораньше встать, и попросите ее… благословить меня заочно… Слышите?
У Марфеньки на глазах были слезы. Отчего все изменилось? Отчего Верочка перешла из старого дома? Где Тит Никоныч? Отчего
бабушка не бранит ее, Марфеньку: не сказала даже ни слова за то, что, вместо недели, она пробыла в гостях две? Не любит больше? Отчего Верочка не ходит по-прежнему одна по полям и роще? Отчего все такие скучные, не говорят друг с другом, не дразнят ее женихом, как дразнили до отъезда? О чем
молчат бабушка и Вера? Что сделалось со всем домом?
Викентьев одержал, по-видимому, победу — впрочем, уже подготовленную. Если обманывались насчет своих чувств Марфенька и Викентьев, то
бабушка и Марья Егоровна давно поняли, к чему это ведет, но вида друг другу и им не показывали, а сами
молча, каждая про себя, давно все обдумали, взвесили, рассчитали — и решили, что эта свадьба — дело подходящее.
Она
молчит,
молчит, потом вдруг неожиданно придет в себя и станет опять бегать вприпрыжку и тихонько срывать смородину, а еще чаще вороняшки, черную, приторно-сладкую ягоду, растущую в канавах и строго запрещенную
бабушкой, потому что от нее будто бы тошнит.
Викентьев вызвал Марфеньку в сад, Райский ушел к себе, а
бабушка долго
молчала, сидела на своем канапе, погруженная в задумчивость.
—
Молчи ты, тебя не спрашивают! — опять остановила ее Татьяна Марковна, — все переговаривает
бабушку! Это она при тебе такая стала; она смирная, а тут вдруг! Чего не выдумает: Маркушку угощать!
Он без церемонии почти вывел
бабушку и Марфеньку, которые пришли было поглядеть. Егорка, видя, что барин начал писать «патрет», пришел было спросить, не отнести ли чемодан опять на чердак. Райский
молча показал ему кулак.
Вера
молчала.
Бабушка заметила у ней выражение тоски.
— Боже сохрани!
молчите и слушайте меня! А! теперь «
бабушке сказать»! Стращать, стыдить меня!.. А кто велел не слушаться ее, не стыдиться? Кто смеялся над ее моралью?
Оба
молчали, каждый про себя переживая минуту ужаса, она — думая о
бабушке, он — о них обеих.
На вопрос, «о чем
бабушка с Верой
молчат и отчего первая ее ни разу не побранила, что значило — не любит», Татьяна Марковна взяла ее за обе щеки и задумчиво, со вздохом, поцеловала в лоб. Это только больше опечалило Марфеньку.
Бабушка глядела в сторону и грустно
молчала. Райский, держа двумя средними пальцами вилку, задумчиво ударял ею по тарелке. Он тоже ничего не ел и угрюмо
молчал. Только Марфенька с Викентьевым ели все, что подавали, и без умолку болтали.
Когда она обращала к нему простой вопрос, он, едва взглянув на нее, дружески отвечал ей и затем продолжал свой разговор с Марфенькой, с
бабушкой или
молчал, рисовал, писал заметки в роман.
— Нет, нет:
бабушка и так недовольна моею ленью. Когда она ворчит, так я кое-как еще переношу, а когда она
молчит, косо поглядывает на меня и жалко вздыхает, — это выше сил… Да вот и Наташа. До свидания, cousin. Давай сюда, Наташа, клади на стол: все ли тут?
Бабушка презирает меня!» — вся трясясь от тоски, думала она и пряталась от ее взгляда, сидела
молча, печальная, у себя в комнате, отворачивалась или потупляла глаза, когда Татьяна Марковна смотрела на нее с глубокой нежностью… или сожалением, как казалось ей.
—
Молчи ты, сударыня, когда тебя не спрашивают: рано тебе перечить
бабушке! Она знает, что говорит!
После обеда
бабушка, зимой, сидя у камина, часто задумчиво
молчала, когда была одна.
Она была тоже в каком-то ненарушимо-тихом торжественном покое счастья или удовлетворения,
молча чем-то наслаждалась, была добра, ласкова с
бабушкой и Марфенькой и только в некоторые дни приходила в беспокойство, уходила к себе, или в сад, или с обрыва в рощу, и тогда лишь нахмуривалась, когда Райский или Марфенька тревожили ее уединение в старом доме или напрашивались ей в товарищи в прогулке.
Бабушка начала ворчать, что Райский ушел от ужина.
Молча, втроем, с Титом Никонычем, отужинали и разошлись.
Чего это ей стоило? Ничего! Она знала, что тайна ее останется тайной, а между тем
молчала и как будто умышленно разжигала страсть. Отчего не сказала? Отчего не дала ему уехать, а просила остаться, когда даже он велел… Егорке принести с чердака чемодан? Кокетничала — стало быть, обманывала его! И
бабушке не велела сказывать, честное слово взяла с него — стало быть, обманывает и ее, и всех!
—
Молчите вы с своим моционом! — добродушно крикнула на него Татьяна Марковна. — Я ждала его две недели, от окна не отходила, сколько обедов пропадало! Сегодня наготовили, вдруг приехал и пропал! На что похоже? И что скажут люди: обедал у чужих — лапшу да кашу: как будто
бабушке нечем накормить.
Райский ходил по кабинету. Оба
молчали, сознавая каждый про себя затруднительное положение дела. Общество заметило только внешне признаки какой-то драмы в одном углу. Отчуждение Веры, постоянное поклонение Тушина, независимость ее от авторитета
бабушки — оно знало все это и привыкло.
— Что же вы,
бабушка,
молчите: заедем?
Но когда настал час — «пришли римляне и взяли», она постигла, откуда пал неотразимый удар, встала, сняв свой венец, и
молча, без ропота, без малодушных слез, которыми омывали иерусалимские стены мужья, разбивая о камни головы, только с окаменелым ужасом покорности в глазах пошла среди павшего царства, в великом безобразии одежд, туда, куда вела ее рука Иеговы, и так же — как эта
бабушка теперь — несла святыню страдания на лице, будто гордясь и силою удара, постигшего ее, и своею силою нести его.
Галактион был другого мнения и стоял за
бабушку. Он не мог простить Агнии воображаемой измены и держал себя так, точно ее и на свете никогда не существовало. Девушка чувствовала это пренебрежение, понимала источник его происхождения и огорчалась
молча про себя. Она очень любила Галактиона и почему-то думала, что именно она будет ему нужна. Раз она даже сделала робкую попытку объясниться с ним по этому поводу.
Бабушка, сидя в темноте,
молча крестилась, потом, осторожно подойдя к нему, уговаривала...
Пришла мать, от ее красной одежды в кухне стало светлее, она сидела на лавке у стола, дед и
бабушка — по бокам ее, широкие рукава ее платья лежали у них на плечах, она тихонько и серьезно рассказывала что-то, а они слушали ее
молча, не перебивая. Теперь они оба стали маленькие, и казалось, что она — мать им.
Он запнулся за порог крыльца и выскочил на двор, а
бабушка перекрестилась и задрожала вся, не то
молча заплакав, не то — смеясь.
— Старый ты дурак, — спокойно сказала
бабушка, поправляя сбитую головку. — Буду я
молчать, как же! Всегда всё, что узнаю про затеи твои, скажу ей…
Дед стоял, выставив ногу вперед, как мужик с рогатиной на картине «Медвежья охота»; когда
бабушка подбегала к нему, он
молча толкал ее локтем и ногою. Все четверо стояли, страшно приготовившись; над ними на стене горел фонарь, нехорошо, судорожно освещая их головы; я смотрел на всё это с лестницы чердака, и мне хотелось увести
бабушку вверх.
Закрыв глаза, я вижу, как из жерла каменки, с ее серых булыжников густым потоком льются мохнатые пестрые твари, наполняют маленькую баню, дуют на свечу, высовывают озорниковато розовые языки. Это тоже смешно, но и жутко.
Бабушка, качая головою,
молчит минуту и вдруг снова точно вспыхнет вся.
А Григорий Иванович
молчал. Черные очки его смотрели прямо в стену дома, в окно, в лицо встречного; насквозь прокрашенная рука тихонько поглаживала широкую бороду, губы его были плотно сжаты. Я часто видел его, но никогда не слыхал ни звука из этих сомкнутых уст, и молчание старика мучительно давило меня. Я не мог подойти к нему, никогда не подходил, а напротив, завидя его, бежал домой и говорил
бабушке...
— Уйди, — приказала мне
бабушка; я ушел в кухню, подавленный, залез на печь и долго слушал, как за переборкой то — говорили все сразу, перебивая друг друга, то —
молчали, словно вдруг уснув. Речь шла о ребенке, рожденном матерью и отданном ею кому-то, но нельзя было понять, за что сердится дедушка: за то ли, что мать родила, не спросясь его, или за то, что не привезла ему ребенка?
Дед с матерью шли впереди всех. Он был ростом под руку ей, шагал мелко и быстро, а она, глядя на него сверху вниз, точно по воздуху плыла. За ними
молча двигались дядья: черный гладковолосый Михаил, сухой, как дед; светлый и кудрявый Яков, какие-то толстые женщины в ярких платьях и человек шесть детей, все старше меня и все тихие. Я шел с
бабушкой и маленькой теткой Натальей. Бледная, голубоглазая, с огромным животом, она часто останавливалась и, задыхаясь, шептала...
Бабушка слезла с печи и стала
молча подогревать самовар, а дядя Петр, не торопясь, говорил...
Нередко на эти беседы приходила
бабушка, тихо садилась в уголок, долго сидела там
молча, невидная, и вдруг спрашивала мягко обнимавшим голосом...
Я придумал: подстерег, когда кабатчица спустилась в погреб, закрыл над нею творило, запер его, сплясал на нем танец мести и, забросив ключ на крышу, стремглав прибежал в кухню, где стряпала
бабушка. Она не сразу поняла мой восторг, а поняв, нашлепала меня, где подобает, вытащила на двор и послала на крышу за ключом. Удивленный ее отношением, я
молча достал ключ и, убежав в угол двора, смотрел оттуда, как она освобождала пленную кабатчицу и как обе они, дружелюбно посмеиваясь, идут по двору.
Мать редко выходит на палубу и держится в стороне от нас. Она всё
молчит, мать. Ее большое стройное тело, темное, железное лицо, тяжелая корона заплетенных в косы светлых волос, — вся она мощная и твердая, — вспоминаются мне как бы сквозь туман или прозрачное облако; из него отдаленно и неприветливо смотрят прямые серые глаза, такие же большие, как у
бабушки.
— Экой ты, господи, — пожаловалась
бабушка, не то на меня, не то на бога, и долго стояла
молча, опустив голову; уже могила сровнялась с землей, а она всё еще стоит.
Теперь ясно было видно, что он плачет, — глаза его были полны слез; они выступали сверху и снизу, глаза купались в них; это было странно и очень жалостно. Он бегал по кухне, смешно, неуклюже подпрыгивая, размахивал очками перед носом своим, желая надеть их, и всё не мог зацепить проволоку за уши. Дядя Петр усмехался, поглядывая на него, все сконфуженно
молчали, а
бабушка торопливо говорила...
Иногда эти речи успокаивали его, он
молча, устало валился в постель, а мы с
бабушкой тихонько уходили к себе на чердак.
Мать с
бабушкой сидели на крыльце, и мы поехали в совершенной тишине; все
молчали, но только съехали со двора, как на всех экипажах начался веселый говор, превратившийся потом в громкую болтовню и хохот; когда же отъехали от дому с версту, девушки и женщины запели песни, и сама тетушка им подтягивала.
За обедом нас всегда сажали на другом конце стола, прямо против дедушки, всегда на высоких подушках; иногда он бывал весел и говорил с нами, особенно с сестрицей, которую называл козулькой; а иногда он был такой сердитый, что ни с кем не говорил;
бабушка и тетушка также
молчали, и мы с сестрицей, соскучившись, начинали перешептываться между собой; но Евсеич, который всегда стоял за моим стулом, сейчас останавливал меня, шепнув мне на ухо, чтобы я
молчал; то же делала нянька Агафья с моей сестрицей.
Когда мы с сестрицей вошли туда,
бабушка, все тетушки и двоюродные наши сестры, повязанные черными платками, а иные и в черных платках на шее, сидели
молча друг возле друга; оба дяди также были там; общий вид этой картины произвел на меня тяжелое впечатление.
Когда она говорила о брате и особенно о том, что он против воли maman пошел в гусары, она сделала испуганное лицо, и все младшие княжны, сидевшие
молча, сделали тоже испуганные лица; когда она говорила о кончине
бабушки, она сделала печальное лицо, и все младшие княжны сделали то же; когда она вспомнила о том, как я ударил St.
Бабушка принесла на руках белый гробик, Дрянной Мужик прыгнул в яму, принял гроб, поставил его рядом с черными досками и, выскочив из могилы, стал толкать туда песок и ногами, и лопатой. Трубка его дымилась, точно кадило. Дед и
бабушка тоже
молча помогали ему. Не было ни попов, ни нищих, только мы четверо в густой толпе крестов.
Я рассказываю ей, как жил на пароходе, и смотрю вокруг. После того, что я видел, здесь мне грустно, я чувствую себя ершом на сковороде.
Бабушка слушает
молча и внимательно, так же, как я люблю слушать ее, и, когда я рассказал о Смуром, она, истово перекрестясь, говорит...
Сидя у окна,
бабушка сучила нитки для кружев; жужжало веретено в ее ловких руках, она долго слушала дедову речь
молча и вдруг говорила...
Я не узнавал
бабушки: скромно поджав губы, незнакомо изменив все лицо, она тихонько садилась на скамью у двери, около лохани с помоями, и
молчала, как виноватая, отвечая на вопросы сестры тихо, покорно.