Неточные совпадения
— Душонка ты мелкопоместная, ничтожность этакая! Тебе бы, гнусной
бабе,
молчать, да и только.
Человек остановился на пороге, посмотрел
молча на Раскольникова и ступил шаг в комнату. Он был точь-в-точь как и вчера, такая же фигура, так же одет, но в лице и во взгляде его произошло сильное изменение: он смотрел теперь как-то пригорюнившись и, постояв немного, глубоко вздохнул. Недоставало только, чтоб он приложил при этом ладонь к щеке, а голову скривил на сторону, чтоб уж совершенно походить на
бабу.
Мужики стояли
молча, обнажив лысые, лохматые и жирно смазанные маслом головы, а под разноцветно ситцевыми головами
баб невидимым дымом вздымался тихонько рыдающий шепоток молитв.
Лошади бойко побежали, и на улице стало тише. Мужики,
бабы, встречая и провожая бричку косыми взглядами,
молча, нехотя кланялись Косареву, который, размахивая кнутом, весело выкрикивал имена знакомых, поощрял лошадей...
—
Молчите! Или — уходите прочь, — крикнула Лидия, убегая в кухню. Ее злой крик заставил Варвару завыть голосом деревенской
бабы, кликуши...
— Садовник спал там где-то в углу и будто все видел и слышал. Он
молчал, боялся, был крепостной… А эта пьяная
баба, его вдова, от него слышала — и болтает… Разумеется, вздор — кто поверит! я первая говорю: ложь, ложь! эта святая, почтенная Татьяна Марковна!.. — Крицкая закатилась опять смехом и вдруг сдержалась. — Но что с вами? Allons donc, oubliez tout! Vive la joie! [Забудьте все! Да здравствует веселье! (фр.)] — сказала она. — Что вы нахмурились? перестаньте. Я велю еще подать вина!
Оба
молчали, не зная, что сталось с беседкой. А с ней сталось вот что. Татьяна Марковна обещала Вере, что Марк не будет «ждать ее в беседке», и буквально исполнила обещание. Через час после разговора ее с Верой Савелий, взяв человек пять мужиков, с топорами, спустился с обрыва, и они разнесли беседку часа в два, унеся с собой бревна и доски на плечах. А
бабы и ребятишки, по ее же приказанию, растаскали и щепы.
А мужики ласково и лукаво улыбались
молча: «Балует барышня, — как будто думали они, — с ребятишками да с
бабами возится! ишь какой пустяк носит им! Почто это нашим
бабам и ребятишкам?»
Он перекрестил ее три раза, снял с своей шеи и надел на нее образок. Она
молча поклонилась ему до земли. Он привстал и весело поглядел на одну здоровую
бабу с грудным ребеночком на руках.
—
Молчи,
баба! — с сердцем сказал Данило. — С вами кто свяжется, сам станет
бабой. Хлопец, дай мне огня в люльку! — Тут оборотился он к одному из гребцов, который, выколотивши из своей люльки горячую золу, стал перекладывать ее в люльку своего пана. — Пугает меня колдуном! — продолжал пан Данило. — Козак, слава богу, ни чертей, ни ксендзов не боится. Много было бы проку, если бы мы стали слушаться жен. Не так ли, хлопцы? наша жена — люлька да острая сабля!
— Срамница! вишь, чем стала попрекать! — гневно возразила
баба с фиолетовым носом. —
Молчала бы, негодница! Разве я не знаю, что к тебе дьяк ходит каждый вечер?
— И ты хорош, заводский варнак! — вскипел Анфим. — Сколько разов-то вывалил сам? Чья бы корова мычала, а твоя бы
молчала… Сам ты
баба!..
Мне отворила наконец одна
баба, которая в крошечной кухне вздувала самовар; она выслушала
молча мои вопросы, ничего, конечно, не поняла и
молча отворила мне дверь в следующую комнату, тоже маленькую, ужасно низенькую, с скверною необходимою мебелью и с широкою огромною постелью под занавесками, на которой лежал «Терентьич» (так кликнула
баба), мне показалось, хмельной.
—
Молчать,
баба! Не твоего ума дело… Таку стройку подымем, что чертям будет тошно.
Вообще народ был взбудоражен. Погоревшие соседи еще больше разжигали общее озлобление. Ревели и голосили
бабы, погоревшие мужики мрачно
молчали, а общественное мнение продолжало свое дело.
Баушка Лукерья угнетенно
молчала. В лице Родиона Потапыча перед ней встал позабытый старый мир, где все было так строго, ясно и просто и где
баба чувствовала себя только
бабой. Сказалась старая «расейка», несшая на своих бабьих плечах всяческую тяготу. Разве можно применить нонешнюю
бабу, особенно промысловую? Их точно ветром дует в разные стороны. Настоящая беспастушная скотина… Не стало, главное, строгости никакой, а мужик измалодушествовался. Правильно говорит Родион-то Потапыч.
Аграфена видела, что матушка Енафа гневается, и всю дорогу
молчала. Один смиренный Кирилл чувствовал себя прекрасно и только посмеивался себе в бороду: все эти
бабы одинаковы, что мирские, что скитские, и всем им одна цена, и слабость у них одна женская. Вот Аглаида и глядеть на него не хочет, а что он ей сделал? Как родила в скитах, он же увозил ребенка в Мурмос и отдавал на воспитанье! Хорошо еще, что ребенок-то догадался во-время умереть, и теперь Аглаида чистотою своей перед ним же похваляется.
Положение Татьяны в семье было очень тяжелое. Это было всем хорошо известно, но каждый смотрел на это, как на что-то неизбежное. Макар пьянствовал, Макар походя бил жену, Макар вообще безобразничал, но где дело касалось жены — вся семья
молчала и делала вид, что ничего не видит и не слышит. Особенно фальшивили в этом случае старики, подставлявшие несчастную
бабу под обух своими руками. Когда соседки начинали приставать к Палагее, она подбирала строго губы и всегда отвечала одно и то же...
Такое приказание, вместе с недостаточно ласковым приемом, так нас смутило, что мы оробели и
молча сидели на стуле совершенно одни, потому что нянька Агафья ушла в коридор, где окружили ее горничные девки и дворовые
бабы.
И в исступлении она бросилась на обезумевшую от страха девочку, вцепилась ей в волосы и грянула ее оземь. Чашка с огурцами полетела в сторону и разбилась; это еще более усилило бешенство пьяной мегеры. Она била свою жертву по лицу, по голове; но Елена упорно
молчала, и ни одного звука, ни одного крика, ни одной жалобы не проронила она, даже и под побоями. Я бросился на двор, почти не помня себя от негодования, прямо к пьяной
бабе.
Словом сказать, так обставил дело, что мужичку курицы выпустить некуда. Курица глупа, не рассуждает, что свое и что чужое, бредет туда, где лучше, — за это ее сейчас в суп. Ищет
баба курицу, с ног сбилась, а Конон Лукич
молчит.
Два дня уже тащился на сдаточных знакомый нам тарантас по тракту к Москве. Калинович почти не подымал головы от подушки. Купец тоже больше
молчал и с каким-то упорством смотрел вдаль; но что его там занимало — богу известно. В Серповихе, станций за несколько от Москвы, у них ямщиком очутилась
баба, в мужицких только рукавицах и шапке, чтоб не очень уж признавали и забижали на дороге. Купец заметил было ей...
Но Ефимушка не был похож на нищего; он стоял крепко, точно коренастый пень, голос его звучал все призывнее, слова становились заманчивее,
бабы слушали их
молча. Он действительно как бы таял ласковой, дурманной речью.
В Сарапуле Максим ушел с парохода, — ушел
молча, ни с кем не простясь, серьезный и спокойный. За ним, усмехаясь, сошла веселая
баба, а за нею — девица, измятая, с опухшими глазами. Сергей же долго стоял на коленях перед каютой капитана, целовал филенку двери, стукался в нее лбом и взывал...
— Хорошая
баба русская, хитрая, всё понимает всегда, добрая очень, лучше соврёт, а не обидит, когда не хочет. В трудный день так умеет сделать: обнимет, говорит — ничего, пройдёт, ты потерпи, милый. Божия матерь ей близка, всегда её помнит. И
молчит, будто ей ничего не надо, а понимает всё. Ночью уговаривает: мы других не праведней, забыть надо обиду, сами обижаем — разве помним?
— Про Никона ты
молчи; дело это — не твоё, и чего оно мне стоит — ты не знаешь! Вы все
бабу снизу понимаете, милые, а не от груди, которой она вас, окаянных, кормит. А что для
бабы муж али любовник — иной раз — за ребёнка идёт, это вашему брату никогда невдомёк!
— А та, которая с письмами… Раньше-то Агафон Павлыч у ней комнату снимал, ну, и обманул. Она вдова, живет на пенсии… Еще сама как-то приходила. Дуры эти
бабы… Ну, чего лезет и людей смешит? Ошиблась и
молчи… А я бы этому Фоме невероятному все глаза выцарапала. Вон каким сахаром к девушке-то подсыпался… Я ее тоже знаю: швейка. Дама-то на Васильевском острове живет, далеко к ней ходить, ну, а эта ближе…
—
Молчи,
баба, не твое дело.
— Что же вам нужно? От чего вы помираете? — крикнул опять Квашнин. — Да не орите все разом! Вот ты, молодка, рассказывай, — ткнул он пальцем в рослую и, несмотря на бледность усталого лица, красивую калужскую
бабу. — Остальные
молчи!
Веселость старого рыбака, не подстрекаемая присутствием
баб и возгласами молодых ребят, которые большею частью работали
молча, мало-помалу проходила и уступала место сосредоточенному раздумью.
Карпова хозяйка отрезала большой кусок хлеба и на тарелке подала его барину. Нехлюдов
молчал, не зная, чтò сказать;
бабы тоже
молчали; старик кротко улыбался.
—
Молчи уж, глупая ты
баба! Вот было бы о чем плакать! Померла одна диты́на, то, может, другая будет. Да еще, пожалуй, и лучшая, эге! Потому что та еще, может, и не моя была, я же таки и не знаю. Люди говорят… А это будет моя.
— Вот ты теперь смотришь на
бабу, — так что не могу я
молчать… Она тебе неизвестна, но как она — подмигивает, то ты по молодости такого натворишь тут, при твоем характере, что мы отсюда пешком по берегу пойдем… да еще ладно, ежели у нас штаны целы останутся…
В нашей губернии был обычай: во время сенокоса и уборки хлеба по вечерам на барский двор приходили рабочие и их угощали водкой, даже молодые девушки выпивали по стакану. Мы не держались этого; косари и
бабы стояли у нас на дворе до позднего вечера, ожидая водки, и потом уходили с бранью. А Маша в это время сурово хмурилась и
молчала или же говорила доктору с раздражением, вполголоса...
Зато уж старики и
молчат, не упрекают
баб ничем, а то проходу не будет от них; где завидят и кричат: «Снохач! снохач!» У нас погудка живет, что когда-то давненько в нашу церковь колокол везли; перед самою церковью под горой колокол и стал, колесни завязли в грязи — никак его не вытащить.
— Ну, теперь видел? — коротко проговорил Гараська, когда мы осмотрели выработку и вашгерд; кум
молчал, как затравленный волк,
бабы смотрели в сторону.
Неуеденов (Юше). Юшка,
молчи! Наши-то
бабы сдуру батистовых рубашек ему нашьют, того-сего, с ног до головы оденут; а он-то после ломается перед публикой, и ничего ему — не совестно! Везде деньги бросает, чтоб его добрым барином звали.
Тройниковых было еще четверо, кроме Дутлова; но один был староста, и его госпожа уволила; из другой семьи поставлен был рекрут в прошлый набор; из остальных двух были назначены двое, и один из них даже и не пришел на сходку, только
баба его грустно стояла позади всех, смутно ожидая, что как-нибудь колесо перевернется на ее счастье; другой же из двух назначенных, рыжий Роман, в оборванном армяке, хотя и не бедный, стоял прислонившись у крыльца и, наклонив голову, всё время
молчал, только изредка внимательно вглядывался в того, кто заговаривал погромче, и опять опускал голову.
Обращение с женою у Александра Афанасьевича было самое простое, но своеобразное: он ей говорил «ты», а она ему «вы»; он звал ее «
баба», а она его Александр Афанасьевич; она ему служила, а он был ее господин; когда он с нею заговаривал, она отвечала, — когда он
молчал, она не смела спрашивать.
Она слабо улыбнулась в ответ ему и
молча исчезла. Григория кольнула совершенно непривычная ему мысль: а пожалуй, он напрасно втиснул сюда, в такую пакостную работу, свою
бабу! Захворает она… И, встретив её ещё раз, он строго крикнул...
— А ты-то сносил? — грубо возразил Сашка. —
Молчал бы уж:
бабы боится. Эх, тюря!
Он поднял палку и ударил ею сына по голове; тот поднял свою палку и ударил старика прямо по лысине, так что палка даже подскочила. Лычков-отец даже не покачнулся и опять ударил сына, и опять по голове. И так стояли и всё стукали друг друга по головам, и это было похоже не на драку, а скорее на какую-то игру. А за воротами толпились мужики и
бабы и
молча смотрели во двор, и лица у всех были серьезные. Это пришли мужики, чтобы поздравить с праздником, но, увидев Лычковых, посовестились и не вошли во двор.
— А тебе тоже бы
молчать, спасенная душа, — отвечал Патап Максимыч сестре, взглянув на нее исподлобья. — Промеж мужа и жены советниц не надо. Не люблю, терпеть не могу!.. Слушай же, Аксинья Захаровна, — продолжал он, смягчая голос, — скажи стряпухе Арине, взяла бы двух
баб на подмогу. Коли нет из наших работниц ловких на стряпню, на деревнях поискала бы. Да вот Анафролью можно прихватить. Ведь она у тебя больше при келарне? — обратился он к Манефе.
Вечером долго сидели за чайным столом. Шли разговоры веселые, велась беседа шутливая, задушевная. Зашла речь про скиты, и Патап Максимыч на свой конек попал — ни конца, ни краю не было его затейным рассказам про матерей, про белиц, про «леших пустынников», про бродячих и сидячих старцев и про их похожденья с
бабами да с девками. До упаду хохотал Сергей Андреич, слушая россказни крестного;
молчала Аграфена Петровна, а Марфа Михайловна сказала детям...
Поговорили. Василиса, женщина бывалая, служившая когда-то у господ в мамках, а потом в няньках, выражалась деликатно, и с лица ее все время не сходила мягкая, степенная улыбка; дочь же ее Лукерья, деревенская
баба, забитая мужем, только щурилась на студента и
молчала, и выражение у нее было странное, как у глухонемой.
Однажды зимою мама собрала в деревенскую залу работниц, кухарку, Герасима, поручила им чистить мак. Они чистили, а мама им читала евангелие, а потом напоила чаем.
Бабы очень интересовались, расспрашивали маму; Герасим все время
молчал, а наутро сказал
бабам...
Человек свернул с дороги к
бабе. Он
молча спустил с плеч котомку, сел, вздохнул и, сняв скуфейку, провел рукою по длинным волосам.
Дело Малюты было сделано, царь придет в исступление от молчания захваченных
баб, а
молчать они будут поневоле, так как отрезанные, по приказанию Григория Лукьяновича, у них языки — не вырастут.
Щелкнув шпорами, пристав с достоинством отходит. В публике угрюмый шепот и разговоры. Ремесленник, расположение которого снова перешло на сторону Карауловой, говорит: «Ну, теперь держись,
баба! Зубки-то начистят — как самовар заблестят». — «Ну это вы слишком!» — «Слишком?
Молчите, господин: вы этого дела не понимаете, а я вот как понимаю!» — «Бороду-то где выщипали?» — «Где ни выщипали, а выщипали; а вы вот скажите, есть тут буфет для третьего класса? Надо чирикнуть за упокой души рабы божьей Палагеи».
Какая-то
баба заплакала от большой и смутной жалости и ушла; оставшиеся долго смотрели на ее вздрагивающую спину и
молча, не глядя друг на друга, разошлись.