Он узнал И место, где потоп играл, Где волны хищные толпились, Бунтуя злобно вкруг него, И львов, и площадь, и того, Кто неподвижно возвышался Во мраке медною главой, Того, чьей волей роковой Под морем город основался…
Нет! ни одни глаза не заменили мне тех, когда-то с любовию устремленных на меня глаз, ни на чье сердце, припавшее к моей груди, не отвечало мое сердце таким радостным и сладким замиранием!
И в Петербурге и в Москве, Кто недруг выписных лиц, вычур, слов кудрявых, В чьей, по несчастью, голове Пять, шесть найдется мыслей здравых, И он осмелится их гласно объявлять, — Глядь…
А для того Совет назначено составить, В котором заседать лишь тем, у коих хвост Длиной во весь их рост: Примета у Мышей, что тот, чей хвост длиннее, Всегда, умнее И расторопнее везде.
Я пью один, и на брегах Невы Меня друзья сегодня именуют… Но многие ль и там из вас пируют? Ещё кого не досчитались вы? Кто изменил пленительной привычке? Кого от вас увлек холодный свет? Чей глас умолк на братской перекличке? Кто не пришел? Кого меж вами нет?
Опять началось судбище; стали доискиваться, от чьего воровства произошел пожар, и порешили, что пожар произведен сущим вором и бездельником пятым Ивашкой.
Впопад ли я ответила — Не знаю… Мука смертная Под сердце подошла… Очнулась я, молодчики, В богатой, светлой горнице. Под пологом лежу; Против меня — кормилица, Нарядная, в кокошнике, С ребеночком сидит: «Чье дитятко, красавица?» — Твое! — Поцаловала я Рожоное дитя…
Раскольникову показалось, что письмоводитель стал с ним небрежнее и презрительнее после его исповеди, — но странное дело, — ему вдруг стало самому решительно все равно до чьего бы то ни было мнения, и перемена эта произошла как-то в один миг, в одну минуту.
Зиновий Борисыч сообразил все это мигом в момент своего падения и не вскрикнул, зная, что голос его не достигнет ни до чьего уха, а только еще ускорит дело.
Ананий смотрел на Фому так странно, как будто видел за ним еще кого-то, кому больно и страшно было слышать его слова и чей страх, чья боль радовали его…
В походке, взгляде, во всем обращении Александра было что-то торжественное, таинственное. Он вел себя с другими, как богатый капиталист на бирже с мелкими купцами, скромно и с достоинством, думая про себя: «Жалкие! кто из вас обладает таким сокровищем, как я? кто так умеет чувствовать? чья могучая душа…» — и проч.
Вы черные власы на мрамор бледный Рассыплете — и мнится мне, что тайно Гробницу эту ангел посетил, В смущенном сердце я не обретаю Тогда молений. Я дивлюсь безмолвно И думаю — счастлив, чей хладный мрамор Согрет ее дыханием небесным И окроплен любви ее слезами…
Во всех этих фантазиях слишком сильно отразилась я сама, до того, что, наконец, могла смутиться и испугаться чужого взгляда, чей бы он ни был, который бы неосторожно заглянул в мою душу.
Поеду, поеду, черт возьми!» Но он вспоминал последнее посещение, холодный прием и прежнюю неловкость, и робость овладевала им. «Авось» молодости, тайное желание изведать свое счастие, испытать свои силы в одиночку, без чьего бы то ни было покровительства — одолели наконец.
Ну, тут я на пакет то этот глянул, чьей рукою имя-то мое написано и «благодарю-то» это священное для меня выведено, и вспомиил, чей это почерк… да уж зато тут-то уже я себе и дал волю: то есть, этак, я вам говорю, я дурацки ревел, этак я сладко вырыдался, что мое вам почтение…
Всё, чего не видал столько лет, От чего я пространством огромным Отделен, — всё живет предо мной, Всё так ярко рисуется взору, Что не верится мне в эту пору, Чтоб не мог увидать я и той, Чья душа здесь незримо витает, Кто под этим крестом почивает…
Чью тень, о други, видел я? Скажите мне: чей образ нежный Тогда преследовал меня, Неотразимый, неизбежный? Марии ль чистая душа Являлась мне, или Зарема Носилась, ревностью дыша, Средь опустелого гарема?
Гыкин прислушивался к этой музыке и хмурился. Дело в том, что он знал, или, по крайней мере, догадывался, к чему клонилась вся эта возня за окном и чьих рук было это дело.
Всю эту науку я, конечно, знал в совершенстве, но поставьте и себя на мое место: обожаемую, недосягаемую богиню — вдруг хлыстом по ноге? Чье юное сердце это вытерпит? Лучше уж хлестни лишний раз меня!
Врешь ты, проклятая собачонка! Экой мерзкий язык! Как будто я не знаю, что это дело зависти. Как будто я не знаю, чьи здесь штуки. Это штуки начальника отделения. Ведь поклялся же человек непримиримою ненавистию — и вот вредит да и вредит, на каждом шагу вредит. Посмотрим, однако же, еще одно письмо. Там, может быть, дело раскроется само собою.
Если ранняя могила Суждена моей весне — Ты, кого я так любила, Чья любовь отрада мне, Я молю: не приближайся К телу Дженни ты своей, Уст умерших не касайся, Следуй издали за ней.
Устрашимов. Или вот что! Я и забыл. Отдайте ему это письмо. (Достает письмо и подает). Я его написал на случай, если не застану. Он поймет: знает кошка, чье мясо съела. Ну, да еще он увидит! Он будет меня знать! Я смирный человек; но если дело коснется женщины либо интересу, тогда уж я неумолим. Прощайте! (Уходит).
Светловидов. Не хочу туда, не хочу! Там я один… никого у меня нет, Никитушка, ни родных, ни старухи, ни деток… Один, как ветер в поле… Помру, и некому будет помянуть… Страшно мне одному… Некому меня согреть, обласкать, пьяного в постель уложить… Чей я? Кому я нужен? Кто меня любит? Никто меня не любит, Никитушка!
Без опыта, без денег и без сил, У чьей груди я мог искать спасенья? Серебряный я кубок свой схватил, Что подарила мать мне в день рожденья, И пенковую трубку, что хранил В чехле, как редкость, полную значенья, Был и бинокль туда же приобщен И с репетиром золотой Нортон.
Но Иван Яковлевич был ни жив ни мертв. Он узнал, что этот нос был не чей другой, как коллежского асессора Ковалева, которого он брил каждую среду и воскресенье.
Сорвись все звезды с небосвода, Исчезни местность, Все ж не оставлена свобода, Чья дочь — словесность. Она, пока есть в горле влага, Не без приюта. Скрипи перо, черней бумага, Лети минута.