И долго, будто сквозь тумана, Она глядела им вослед… И вот одна, одна Татьяна! Увы! подруга стольких лет, Ее голубка молодая, Ее наперсница родная, Судьбою вдаль занесена, С ней навсегда разлучена. Как тень она без цели бродит, То смотрит в опустелый сад… Нигде, ни в чем ей нет отрад, И облегченья не находит Она подавленным слезам, И сердце рвется пополам.
Сонечка, голубка моя, только деньгами способствовала, а самой, говорит, мне теперь, до времени, у вас часто бывать неприлично, так разве в сумерки, чтобы никто не видал.
Безумно летают в нем вверх и вниз, черкая крыльями, птицы, не распознавая в очи друг друга, голубка — не видя ястреба, ястреб — не видя голубки, и никто не знает, как далеко летает он от своей погибели…
Не говоря о том, что на него весело действовал вид этих счастливых, довольных собою и всеми голубков, их благоустроенного гнезда, ему хотелось теперь, чувствуя себя столь недовольным своею жизнью, добраться в Свияжском до того секрета, который давал ему такую ясность, определенность и веселость в жизни.
Все опять притихли. Павел бросил горсть сухих сучьев на огонь. Резко зачернелись они на внезапно вспыхнувшем пламени, затрещали, задымились и пошли коробиться, приподнимая обожженные концы. Отражение света ударило, порывисто дрожа, во все стороны, особенно кверху. Вдруг откуда ни возьмись белый голубок, — налетел прямо в это отражение, пугливо повертелся на одном месте, весь обливаясь горячим блеском, и исчез, звеня крылами.
Муравей спустился к ручью: захотел напиться. Волна захлестнула его и чуть не потопила. Голубка несла ветку; она увидела — муравей тонет, и бросила ему ветку в ручей. Муравей сел на ветку и спасся. Потом охотник расставил сеть на голубку и хотел захлопнуть. Муравей подполз к охотнику и укусил его за ногу; охотник охнул и уронил сеть. Голубка вспорхнула и улетела.
— Четыре года ездила, заработала, крышу на дому перекрыла, двух коров завела, ребят одела-обула, а на пятый заразил ее какой-то голубок дурной болезнью…
Взяла кручина наших голубков; а тут и слух по селу, что к Коржу повадился ходить какой-то лях, обшитый золотом, с усами, с саблею, со шпорами, с карманами, бренчавшими, как звонок от мешочка, с которым пономарь наш, Тарас, отправляется каждый день по церкви.
— Никогда! — повторил он с досадой, — какая ложь в этих словах: «никогда», «всегда»!.. Конечно, «никогда»: год, может быть, два… три… Разве это не — «никогда»? Вы хотите бессрочного чувства? Да разве оно есть? Вы пересчитайте всех ваших голубей и голубок: ведь никто бессрочно не любит. Загляните в их гнезда — что там? Сделают свое дело, выведут детей, а потом воротят носы в разные стороны. А только от тупоумия сидят вместе…
— Да бери, голубок, бери, мы ведь силой не отнимаем, — говорит торговка и вдруг с криком ужаса: — Да куды ж это делось-то? Ах, батюшки-светы, ограбили, среди белого дня ограбили!
«Пускай поют, пускай постригают!.. Нет нам до них дела!.. А как она, моя голубка, покорна была и нежна!.. Как вдруг задрожала, как прижалась потом ко мне!..»
— Ничего ему не сделается… Подрыхает только… Ах, Тамарка! — воскликнул он страстным шепотом и даже вдруг крепко, так, что суставы затрещали, потянулся от нестерпимого чувства, — кончай, ради бога, скорей!.. Сделаем дело и — айда! Куда хочешь, голубка! Весь в твоей воле: хочешь — на Одессу подадимся, хочешь — за границу. Кончай скорей!..
Однажды, когда на горячие милованья голубки Паранюшки неохотно отвечал соколик Карпушенька, девка навзрыд разрыдалась и стала укорять полюбовника, что он вконец загубил жизнь ее горе горькую, объявила, что стала не праздная.
«Нет, дерзкий хищник, нет, губитель! — Скрежеща, мыслит Кочубей, — Я пощажу твою обитель, Темницу дочери моей; Ты не истлеешь средь пожара, Ты не издохнешь от удара Казачьей сабли. Нет, злодей, В руках московских палачей, В крови, при тщетных отрицаньях, На дыбе, корчась в истязаньях, Ты проклянешь и день и час, Когда ты дочь крестил у нас, И пир, на коем чести чашу Тебе я полну наливал, И ночь, когда голубку нашу Ты, старый коршун, заклевал...
Я тотчас узнал эту гостью, как только она вошла: это была мама, хотя с того времени, как она меня причащала в деревенском храме и голубок пролетел через купол, я не видал уж ее ни разу.
Лука. Это ничего! Это — перед смертью… голубка. Ничего, милая! Ты — надейся… Вот, значит, помрешь, и будет тебе спокойно… ничего больше не надо будет, и бояться — нечего! Тишина, спокой… лежи себе! Смерть — она всё успокаивает… она для нас ласковая… Помрешь — отдохнешь, говорится… верно это, милая! Потому — где здесь отдохнуть человеку?
— Погоди же ты, подлая убийца, отомщу я тебе за мою голубку неповинную, отольются тебе ее слезы и кровь сторицею. По твоей же науке все сделаю, подольщусь к тебе, притворюсь ласковым да любящим и задушу тебя, чародейку подлую, задушу в грехе, не дам и покаяться… — с угрожающим жестом проговорил он вслух.
— Начало относится к временам доисторическим. В один прекрасный майский день одна девица, по имени Вера, получает по почте письмо с целующимися голубками на заголовке. Вот письмо, а вот и голуби.
И никакого греха у птицы нет: корм она у других не отнимает, деточек воспитывает, а самая чистая птица все парами — лебедь с лебедушкой, журавль с журавлихой, голубь с голубкой, скворчик с скворчихой.
Но вот голубка послышит в себе значительное увеличение яичек, и поспешно свивается или складывается гнездо на толстом сучке у самого древесного пня, из мелких прутиков, и устилается внутри мягкою, сухою травою и перышками.
Вырвать эту трепещущую чистую голубку из когтей бездушного коршуна — ее матери — лаской и нежностью заставить впервые забиться страстью юное сердечко, возвратить земле это неземное существо, но не грубым способом Капитолины Андреевны, не приказанием, не толчками в грязный жизненный омут, а артистическим пробуждением в ребенке — женщины.
Студент, слушавший их внимательно, при этих словах как-то еще мрачней взглянул на них. Занавес между тем поднялся, и кто не помнит, как выходил обыкновенно Каратыгин [Каратыгин Василий Андреевич (1802—1853) — русский актер-трагик, игра которого отличалась чрезвычайным рационализмом.] на сцену? В «Отелло» в совет сенаторов он влетел уж действительно черным вороном, способным заклевать не только одну голубку, но, я думаю, целое стадо гусей. В райке и креслах захлопали.
— А ты не верь! — перебила старушка. — Что за очаровательная? Для вас, щелкоперов, всякая очаровательная, только бы юбка болталась. А что Наташа ее хвалит, так это она по благородству души делает. Не умеет она удержать его, все ему прощает, а сама страдает. Сколько уж раз он ей изменял! Злодеи жестокосердые! А на меня, Иван Петрович, просто ужас находит. Гордость всех обуяла. Смирил бы хоть мой-то себя, простил бы ее, мою голубку, да и привел бы сюда. Обняла б ее, посмотрела б на нее! Похудела она?
— Сударыня! да постыдись ты, Христа ради! — укорливо всплеснул старик руками, — ведь ты благородная девушка! Ну, что ты девичьи уста свои оскверняешь такими гнусными словами! Откуда все это? И что это за тон-то у тебя нынче? Где ж твоя скромность, голубка ты моя?!
— Так, голубка, так. То-то я тебя признала. Да ты и теперь словно кручинна живешь. Вот и платочек твой мокрый, знать от слез. Ох вы, молодушки, всем вам одна печаль, горе великое!
Воркует голубка; над крышей летая, Кричат молодые грачи, Летит и другая какая-то птица — По тени узнал я ворону как раз: Чу! шопот какой-то… а вот вереница Вдоль щели внимательных глаз!
О! это было уже свыше моих сил!.. Она могла рассуждать еще о манерах, когда сердце мое рвалось на части от горя и жалости к моей ненаглядной голубке Люде, таким великодушием отплатившей мне за мой поступок с нею.
«А еще, милое мое дитятко, голубок ты мой Петрушенька, выплакала я свои глазушки, о тебе сокрушаючись. Солнушко мое ненаглядное, на кого ты меня оставил…» На этом месте старуха завыла, заплакала и сказала...
И в Ромён ходил, и в Синбирск — славный град, и в самую Москву — золотые маковки; ходил на Оку-кормилицу, и на Цну-голубку, и на Волгу-матушку, и много людей видал, добрых хрестьян, и в городах побывал честных…
— Как на вас, баб, не кричать… бабы вы!.. — шутил старик, дрожавший от удовольствия. — Поди, мать-голубка, пошли кого-нибудь попроворней за капитаном, чтоб он сейчас же здесь был!.. Ну, живо.