Княжна Джаваха
1903
Глава VIII
Из-за вороны друзья на всю жизнь
Потянулись ужасные дни… Назло Люде я подружилась с Бельской. Наши шалости превосходили все прежние. Бельская была хитра на выдумки и изворотлива, как кошка. Мы бегали, беснуясь, по всему институту, кричали до хрипоты в часы рекреации, не боясь начальства, гуляли на половине старших. Растрепанные, хохочущие, крикливые, мы обращали на себя всеобщее внимание… Классные дамы удивлялись резкой перемене в моем характере, но не бранили меня и не взыскивали. Я была общей любимицей, да к тому же многое приписывалось моим нервам и острым проявлениям тоски по родине.
— Что с вами, Нина, — удивлялась Ирочка, глядя, как я, вся красная от беготни, неслась к ним на половину, вопреки запрещению синявок. [«Синявками» воспитанницы института называли классных дам, потому что они носили синее форменное платье. (Примеч. сост.)] — Я не узнаю вас больше!
— Я веселюсь, фея Ирэн, — смеялась я, — разве бедным маленьким седьмушкам запрещено веселиться?
Если б она знала, как я была далека от истины! На глазах класса, в присутствии ненавистной Крошки, ее оруженосца Мани и еще недавно мне милой, а теперь чужой и далекой Люды, я была настоящим сорвиголовою. Зато, когда дортуар погружался в сон и все утихало под сводами института, я долго лежала с открытыми глазами и перебирала в мыслях всю мою коротенькую, но богатую событиями жизнь… И я зарывалась в подушки головою, чтобы никто не слышал задавленных стонов тоски и горя.
— Папа! — часто шептала я среди ночного безмолвия. — Милый, хороший, дорогой папа, возьми меня отсюда… Увези меня отсюда! я теперь одна, еще больше одна, чем была раньше. Была Люда — нет Люды. И снова темно, мрачно и холодно в институтских стенах…
А Люда спала сном праведницы тут же рядом со мною, но, безусловно, чужая для меня и близкая Ивановой и Крошке, которых я презирала всеми силами души…
Наутро я встала с новым запасом шалостей в голове и с гордостью проходила мимо ненавистной «тройки», дружески обняв Бельскую.
Первый снег в этом году выпал в начале ноября… Я точно обезумела… Всю большую перемену мы взапуски гонялись с Бельской по последней аллее, куда младшим было строго запрещено ходить.
В один на редкость выпавший полуосенний, полузимний морозный денек, во время прогулки, мы были привлечены жалобным карканьем большой черной вороны.
Ворона была противная, злющая, но ей перебили крыло и лапку, и этого было достаточно, чтобы разжалобить сердца сердобольных девочек.
— Джаваха! — крикнула Бельская, — давай поймаем ворону, накормим и вылечим ее.
Сказано — сделано. Не привыкшая останавливаться перед раз задуманным решением, я храбро полезла в рыхлый снег и протянула руку за вороной. Но глупая птица не понимала, казалось, моих добрых намерений. Прихрамывая, она заковыляла от нас по всей аллее, точно мы были ее злейшие враги.
— Держи, Белка, забеги слева, — отдавала я краткие приказания моему адъютанту, как Крошка прозвала в насмешку мою новую подругу.
— Берегись, Нина, синявка идет.
— Э, пустое! — лихо крикнула я. К общему удовольствию собравшихся вокруг нас зрительниц, ворона была поймана и закутана в казенную шаль. С величайшими предосторожностями мы понесли ее в класс.
— Кого хороните? — насмешливо крикнули нам наши всегдашние враги шестушки при виде оригинального шествия.
— Закрой ее, закрой, — шептала Бельская, — а то они насплетничают инспектрисе…
До класса нашу новую protege мы донесли благополучно, усадили или, вернее, втиснули ее в корзину и, увязав веревками поверх оберточной бумаги, поставили в угол за географическую карту.
Следующий класс был батюшки. Уже в начале урока по партам путешествовала записочка с вопросом; как назвать ворону? Внизу уже стояла целая шеренга имен вроде: Душки, Cadeau, Orpheline, Смолянки и Amie, когда, осененная внезапной мыслью, я подмахнула под выше написанными именами «Крошка» и, торжествуя, перебросила записку Краснушке.
Едва последняя успела развернуть бумажку, как из-за угла послышалось отчаянное и продолжительное карканье… Мы замерли от страха… М-lle Арно бросилась в угол, но не успела заглянуть туда, как ворона внезапно вылетела из-за карты и стала носиться с отчаянным карканьем по всему классу. Вышло что-то невообразимо скверное.
Арно гонялась за вороной, мы за Арно, невероятно шумя и толкаясь, а батюшка, потеряв нить рассказа о трогательных страданиях благочестивого Иова, смотрел с печальной улыбкой на всю эту суматоху.
Неожиданный звонок дал новое направление событию. Пугач, грозно потрясая седыми буклями, бросилась к инспектрисе — докладывать о преступлении. Лишь только смущенный не меньше нас батюшка вышел из класса, поднялся спор, шум, крики…
Решили следующее:
1) Меня не выдавать ни под каким видом.
2) Ворону, унесенную классной девушкой Феней, продолжать кормить и воспитывать в саду.
3) Просить прощения у батюшки за нарушение порядка в его классе.
Едва девочки успели обсудить и одобрить предложенные Бельской пункты, как в класс вошла инспектриса. Очень высокая, очень сердитая и очень болезненная, она не умела ни прощать, ни миловать. Это была как бы старшая сестра нашего Пугача, но еще более строптивая и желчная.
На ее строгий вопрос, кто принес птицу, — мы отвечали дружным молчанием.
Новый вопрос — новое молчание. Пугач стояла тут же и злорадно шипела:
— Очень хорошо… прекрасно… бесподобно…
Ничего не добившись, инспектриса ушла, бросив нам на прощание зловещее и многозначительное: «eh bien, nous verrons». [Eh bien, nous verrons – ну, что ж, посмотрим (фр.).] Это зловещее «nous verrons» не предвещало ничего хорошего, и хмурые, понуренные пошли мы завтракать в столовую.
— Что-то будет? Что-то будет? — в тоске шептали более робкие из нас.
— Крошка насплетничает, вот что будет! — сердито крикнула я и вдруг чуть не вскрикнула от изумления. В столовую вошла Люда… но не прежняя тихонькая, робкая Люда, а красная, как пион, с разгоревшимися глазами и гордо-вызывающе поднятой головой. Но что показалось мне удивительнее всего — Люда была без передника. Она не прошла на свое место за столом, а встала на середине столовой, как наказанная.
— Что такое с Власовской? Чем она провинилась? — заволновались институтки, и наши, и чужеклассницы.
— Надо Крошку спросить или Иванову — ведь они подруги, — без всякого заднего умысла произнесла Валя Лер, обращаясь ко мне.
— Ну, и спрашивай, мне что за дело, — вспыхнула я.
А Люда все стояла на своем посту, нимало не стесняясь, на глазах всего института.
Одну минуту мне показалось, что ее черные глазки встретились с моими, но только на одну минуту, и тотчас же я отвела свои…
«Что с нею, — мучительно стонало внутри меня, — за что она может быть наказана — эта маленькая, безобидная кроткая девочка?»
Вдруг в столовой произошло легкое смятение.
— М-lle Арно! — крикнули с соседнего стола сидевшей за нашим столом классной даме, — Власовской дурно…
Ей в самом деле было дурно. Она побелела, как платок, и пошатнулась. Не подоспей m-lle Арно, Люда, кажется, не выдержала бы и упала.
Пугач подхватила ее и, придерживая своими длинными, цепкими руками, повлекла в лазарет.
Кругом кричали, спорили, шептались, но я ничего не слышала… Моя голова горела от навязчивой мысли, бросавшей меня то в жар, то в холод: «Что с Людой, что с моей бедной, маленькой Галочкой?»
Я совершенно забыла в эту минуту, что она уже давно отказала мне в своей дружбе, предпочтя мне ненавистную Крошку, но сердце мое ныло и сжималось от неизвестности и еще какого-то тяжелого предчувствия.
И не напрасно… потому что это предчувствие сбылось…
Едва мы поднялись в класс, как вошла Пугач и, торжественно усевшись на кафедре, начала речь о том, как нехорошо нарушать общее спокойствие и подводить под наказание подруг.
— Вот Власовская не хотела сознаться, что принесла ворону в класс, — разглагольствовала синявка, — а пришлось, однако, открыть истину, совесть заговорила: она пошла к инспектрисе и созналась… она…
— Что?! — вырвалось у меня, и я в три прыжка очутилась у кафедры.
— Cher enfant, [Cher enfant – дорогое дитя (фр.).] — и Арно неодобрительно покачала головою. — Soyer prudente [Soyer prudente – будьте благоразумной (фр.).]… У вас слишком резкие манеры…
О! это было уже свыше моих сил!.. Она могла рассуждать еще о манерах, когда сердце мое рвалось на части от горя и жалости к моей ненаглядной голубке Люде, таким великодушием отплатившей мне за мой поступок с нею.
Так вот она какова, эта милая, тихая девочка! И я смела еще смеяться над нею… презирать это маленькое золотое сердечко!
— Что с вами, cher enfant? — видя, как я поминутно меняюсь в лице, спросила синявка, — или вы тоже нездоровы?
— О, нет… — с невольной злобой на саму себя сказала я. — Я здорова… Больна только бедная Люда… Я, к сожалению, здорова… да, да, к сожалению, — подчеркнула я с невольным отчаянием в голосе. — Я злая, скверная, гадкая, потому что это я принесла в класс ворону, а не Власовская. Да, да… я одна… одна во всем виновата.
Я смутно помню, что говорила классная дама и инспектриса, опять пожаловавшая в класс по новому приглашению Пугача, но отлично помню ту безумную радость, дошедшую до восторга, когда, по приказанию ее, Арно стерла с красной доски мою фамилию и потребовала, чтобы я сняла передник.
С тою же радостью стояла я, наказанная, за обедом на месте Люды, и сердце мое прыгало и замирало в груди.
«Это искупление, — твердило оно, — это искупление, Нина, подчинись ему!»
И как охотно, как радостно прислушивалась я к моему маленькому восторженному сердцу!
— Белка, давай мне скорей твой перочинный ножик, — огорошила я моего адъютанта, лишь только мы поднялись в класс. — Давай!
И прежде чем она могла понять в чем дело, я схватила лезвие перочинного ножика так быстро и сильно двумя пальцами, что глубоко порезала их.
— Ай, кровь, кровь! — запищала Бельская, не любившая подобных ужасов.
— Да, кровь, — засмеялась я, — кровь, глупенькая… Это я нарочно… Она поможет мне пройти к Люде в лазарет… понимаешь?
Но Белка стояла передо мной с открытым ртом, хлопала глазами и ничего не понимала. И только когда продребезжал лазаретный звонок, сзывавший больных на перевязку, и я заявила, что бегу забинтовать руку, Бельская неожиданно бросилась ко мне на шею, заорав восторженно на весь класс:
— Нинка Джаваха… ты — героиня!..
Осторожно крадучись, я проскользнула из перевязочной в лазаретную столовую, а оттуда — в общую палату, где, по моим расчетам, находилась Люда.
Я не ошиблась.
Она спала, забавно свернувшись калачиком на одной из кроватей. Я осторожно на цыпочках подошла к ней. На ее милом личике были следы слез… Слипшиеся ресницы бросали легкую тень на полные щечки… Алые губы шептали что-то быстро и непонятно-тихо…
Острая, мучительная жалость и беззаветная любовь наполнили мое сердце при виде так незаслуженно обиженной мною подруги.
Я быстро наклонилась к ней.
— Люда… Людочка… сердце мое… радость!
Она открыла сонные глазки… и взглянула на меня, ничего не понимая.
— Это я, Людочка… — робко произнесла я.
— Нина! — вырвалось из ее груди. — Ты пришла…
Мы упали в объятия друг друга… Плача и смеясь, перебивая одна другую и снова смеясь и плача, мы болтали без умолку, торопясь высказать все, что нас угнетало, мучило, томило. Теперь только поняли мы обе, что не можем жить друг без друга…
Люда выросла в моих глазах… стала достойной удивления… Я не могла ей не высказать этого.
— Ну, вот еще! — засмеялась она, — тебе все это кажется… ты преувеличиваешь, потому что очень меня любишь.
Да, я любила ее, ужасно любила… Моя маленькая, одинокая душа томилась в ожидании друга, настоящего, искреннего… И он явился ко мне — не мечтательной, смеющейся лунной феей, а доброй сестрой и верным товарищем на долгие институтские годы… Мы крепко прижались друг к другу, счастливые нашей дружбой и примирением…
Вечерние сумерки сгущались, делая лазаретную палату как-то уютнее и милее… Отдаленные голоса пришедших на перевязку девочек едва долетали до нас… Я и Люда сидели тихо, молча… Все было пересказано, переговорено между нами… но наше молчаливое счастье было так велико, что тихое, глубокое молчание выражало его лучше всяких слов, пустых и ненужных…