Неточные совпадения
Первый о чем-то сосредоточенно думал и встряхивал головою, чтобы прогнать дремоту; на лице его привычная деловая сухость боролась с благодушием человека, только
что простившегося с родней и хорошо выпившего; второй
же влажными глазками удивленно глядел на мир божий и улыбался так широко,
что, казалось, улыбка захватывала даже поля цилиндра; лицо его было красно и имело озябший вид.
Псы пуще захрипели, лошади понесли; и Егорушка, еле державшийся на передке, глядя на глаза и зубы собак, понимал,
что, свались он, его моментально разнесут в клочья, но страха не чувствовал, а глядел так
же злорадно, как Дениска, и жалел,
что у него в руках нет кнута.
Недалеко от холма маленькая речка расползалась в лужицу; горячие лучи и раскаленная почва, жадно выпивая ее, отнимали у нее силу, но немножко далее она, вероятно, сливалась с другой такою
же речонкой, потому
что шагах в ста от холма по ее течению зеленела густая, пышная осока, из которой, когда подъезжала бричка, с криком вылетело три бекаса.
Дениска решительно взял пирог и, отойдя далеко в сторону, сел на земле, спиной к бричке. Тотчас
же послышалось такое громкое жеванье,
что даже лошади обернулись и подозрительно поглядели на Дениску.
Увидел он то
же самое,
что видел и до полудня: равнину, холмы, небо, лиловую даль; только холмы стояли поближе да не было мельницы, которая осталась далеко назади.
Егорушку оглядывался и не понимал, откуда эта странная песня; потом
же, когда он прислушался, ему стало казаться,
что это пела трава; в своей песне она, полумертвая, уже погибшая, без слов, но жалобно и искренно убеждала кого-то,
что она ни в
чем не виновата,
что солнце выжгло ее понапрасну; она уверяла,
что ей страстно хочется жить,
что она еще молода и была бы красивой, если бы не зной и не засуха; вины не было, но она все-таки просила у кого-то прощения и клялась,
что ей невыносимо больно, грустно и жалко себя…
Через минуту бричка тронулась в путь. Точно она ехала назад, а не дальше, путники видели то
же самое,
что и до полудня. Холмы все еще тонули в лиловой дали, и не было видно их конца; мелькал бурьян, булыжник, проносились сжатые полосы, и все те
же грачи да коршун, солидно взмахивающий крыльями, летали над степью. Воздух все больше застывал от зноя и тишины, покорная природа цепенела в молчании… Ни ветра, ни бодрого, свежего звука, ни облачка.
А вот, встревоженный вихрем и не понимая, в
чем дело, из травы вылетел коростель. Он летел за ветром, а не против, как все птицы; от этого его перья взъерошились, весь он раздулся до величины курицы и имел очень сердитый, внушительный вид. Одни только грачи, состарившиеся в степи и привыкшие к степным переполохам, покойно носились над травой или
же равнодушно, ни на
что не обращая внимания, долбили своими толстыми клювами черствую землю.
Стены были серы, потолок и карнизы закопчены, на полу тянулись щели и зияли дыры непонятного происхождения (думалось,
что их пробил каблуком все тот
же силач), и казалось, если бы в комнате повесили десяток ламп, то она не перестала бы быть темной.
— Иван Иваныч! Отец Христофор! Будьте
же такие добрые, покушайте у меня чайку! Неужели я уж такой нехороший человек,
что у меня нельзя даже чай пить? Иван Иваныч!
Сделав около стола свое дело, он пошел в сторону и, скрестив на груди руки, выставив вперед одну ногу, уставился своими насмешливыми глазами на о. Христофора. В его позе было что-то вызывающее, надменное и презрительное и в то
же время в высшей степени жалкое и комическое, потому
что чем внушительнее становилась его поза, тем ярче выступали на первый план его короткие брючки, куцый пиджак, карикатурный нос и вся его птичья, ощипанная фигурка.
—
Что я поделываю? — переспросил Соломон и пожал плечами. — То
же,
что и все… Вы видите: я лакей. Я лакей у брата, брат лакей у проезжающих, проезжающие лакеи у Варламова, а если бы я имел десять миллионов, то Варламов был бы у меня лакеем.
— Ночью он не спит и все думает, думает, думает, а о
чем он думает, бог его знает. Подойдешь к нему ночью, а он сердится и смеется. Он и меня не любит… И ничего он не хочет! Папаша, когда помирал, оставил ему и мне по шести тысяч рублей. Я купил себе постоялый двор, женился и таперичка деточек имею, а он спалил свои деньги в печке. Так жалко, так жалко! Зачем палить? Тебе не надо, так отдай мне, а зачем
же палить?
Опуская в колодец свое ведро, чернобородый Кирюха лег животом на сруб и сунул в темную дыру свою мохнатую голову, плечи и часть груди, так
что Егорушке были видны одни только его короткие ноги, едва касавшиеся земли; увидев далеко на дне колодца отражение своей головы, он обрадовался и залился глупым, басовым смехом, а колодезное эхо ответило ему тем
же; когда он поднялся, его лицо и шея были красны, как кумач.
Обоз расположился в стороне от деревни на берегу реки. Солнце жгло по-вчерашнему, воздух был неподвижен и уныл. На берегу стояло несколько верб, но тень от них падала не на землю, а на воду, где пропадала даром, в тени
же под возами было душно и скучно. Вода, голубая оттого,
что в ней отражалось небо, страстно манила к себе.
Опять та
же сила, не давая ему коснуться дна и побыть в прохладе, понесла его наверх, он вынырнул и вздохнул так глубоко,
что стало просторно и свежо не только в груди, но даже в животе.
Из этого разговора Егорушка понял,
что у всех его новых знакомых, несмотря на разницу лет и характеров, было одно общее, делавшее их похожими друг на друга: все они были люди с прекрасным прошлым и с очень нехорошим настоящим; о своем прошлом они, все до одного, говорили с восторгом, к настоящему
же относились почти с презрением.
Емельян говорил,
что прежде он служил в Луганском заводе в певчих, имел замечательный голос и отлично читал ноты, теперь
же он обратился в мужика и кормится милостями брата, который посылает его со своими лошадями и берет себе за это половину заработка.
Егорушка, когда еще не горел костер и можно было видеть далеко, заметил,
что точно такой
же старый покосившийся крест стоял на другой стороне большой дороги.
Теперь Егорушка все принимал за чистую монету и верил каждому слову, впоследствии
же ему казалось странным,
что человек, изъездивший на своем веку всю Россию, видевший и знавший многое, человек, у которого сгорели жена и дети, обесценивал свою богатую жизнь до того,
что всякий раз, сидя у костра, или молчал, или
же говорил о том,
чего не было.
И, желая на первых
же порах показать,
что он не такой мужик, как все, а получше, Константин поспешил добавить...
— Да господи, а то как
же? Без году неделя, как оженился, а она уехала… А? У, да бедовая, накажи меня бог! Там такая хорошая да славная, такая хохотунья да певунья,
что просто чистый порох! При ней голова ходором ходит, а без нее вот словно потерял
что, как дурак по степу хожу. С самого обеда хожу, хоть караул кричи.
Между далью и правым горизонтом мигнула молния, и так ярко,
что осветила часть степи и место, где ясное небо граничило с чернотой. Страшная туча надвигалась не спеша, сплошной массой; на ее краю висели большие черные лохмотья; точно такие
же лохмотья, давя друг друга, громоздились на правом и на левом горизонте. Этот оборванный, разлохмаченный вид тучи придавал ей какое-то пьяное, озорническое выражение. Явственно и не глухо проворчал гром. Егорушка перекрестился и стал быстро надевать пальто.
Чернота на небе раскрыла рот и дыхнула белым огнем; тотчас
же опять загремел гром; едва он умолк, как молния блеснула так широко,
что Егорушка сквозь щели рогожи увидел вдруг всю большую дорогу до самой дали, всех подводчиков и даже Кирюхину жилетку. Черные лохмотья слева уже поднимались кверху, и одно из них, грубое, неуклюжее, похожее на лапу с пальцами, тянулось к луне. Егорушка решил закрыть крепко глаза, не обращать внимания и ждать, когда все кончится.
Дождь почему-то долго не начинался. Егорушка в надежде,
что туча, быть может, уходит мимо, выглянул из рогожи. Было страшно темно. Егорушка не увидел ни Пантелея, ни тюка, ни себя; покосился он туда, где была недавно луна, но там чернела такая
же тьма, как и на возу. А молнии в потемках казались белее и ослепительнее, так
что глазам было больно.
Раньше молнии были только страшны, при таком
же громе они представлялись зловещими. Их колдовской свет проникал сквозь закрытые веки и холодом разливался по всему телу.
Что сделать, чтобы не видеть их? Егорушка решил обернуться лицом назад. Осторожно, как будто бы боясь,
что за ним наблюдают, он стал на четвереньки и, скользя ладонями по мокрому тюку, повернулся назад.
Но дед не слышал. Далее шел Емельян. Этот был покрыт большой рогожей с головы до ног и имел теперь форму треугольника. Вася, ничем не покрытый, шагал так
же деревянно, как всегда, высоко поднимая ноги и не сгибая колен. При блеске молнии казалось,
что обоз не двигался и подводчики застыли,
что у Васи онемела поднятая нога…
Пантелей ушел на смену и потом опять вернулся, а Егорушка все еще не спал и дрожал всем телом. Что-то давило ему голову и грудь, угнетало его, и он не знал,
что это: шепот ли стариков или тяжелый запах овчины? От съеденных арбуза и дыни во рту был неприятный, металлический вкус. К тому
же еще кусались блохи.
Он помог Егорушке раздеться, дал ему подушку и укрыл его одеялом, а поверх одеяла пальто Ивана Иваныча, затем отошел на цыпочках и сел за стол. Егорушка закрыл глаза, и ему тотчас
же стало казаться,
что он не в номере, а на большой дороге около костра; Емельян махнул рукой, а Дымов с красными глазами лежал на животе и насмешливо глядел на Егорушку.
Первый счастливо улыбался и, по-видимому, никак не мог забыть о том,
что взял хорошую пользу на шерсти; веселила его не столько сама польза, сколько мысль,
что, приехав домой, он соберет всю свою большую семью, лукаво подмигнет и расхохочется; сначала он всех обманет и скажет,
что продал шерсть дешевле своей цены, потом
же подаст зятю Михаиле толстый бумажник и скажет: «На, получай!