Неточные совпадения
Дня через два
меня уволили. Итак, за все время, пока
я считаюсь взрослым, к великому огорчению моего отца, городского архитектора,
я переменил девять должностей.
Я служил по различным ведомствам, но все эти девять должностей были похожи одна на
другую, как капли воды:
я должен был сидеть, писать, выслушивать глупые или грубые замечания и ждать, когда
меня уволят.
Прежде, когда
я был помоложе, мои родные и знакомые знали, что со
мною делать: одни советовали
мне поступить в вольноопределяющиеся,
другие — в аптеку, третьи — в телеграф; теперь же, когда
мне уже минуло двадцать пять, и показалась даже седина в висках, и когда
я побывал уже и в вольноопределяющихся, и в фармацевтах, и на телеграфе, все земное для
меня, казалось, было уже исчерпано, и уже
мне не советовали, а лишь вздыхали или покачивали головами.
— Не смей так разговаривать со
мною, глупец! — крикнул он тонким, визгливым голосом. — Негодяй! — И быстро и ловко, привычным движением ударил
меня по щеке раз и
другой. — Ты стал забываться!
Должно быть, идея у него была неясная, крайне спутанная, куцая; всякий раз, точно чувствуя, что чего-то не хватает, он прибегал к разного рода пристройкам, присаживая их одну к
другой, и
я, как сейчас, вижу узкие сенцы, узкие коридорчики, кривые лестнички, ведущие в антресоли, где можно стоять только согнувшись и где вместо пола — три громадных ступени вроде банных полок; а кухня непременно под домом, со сводами и с кирпичным полом.
И почему-то все эти выстроенные отцом дома, похожие
друг на
друга, смутно напоминали
мне его цилиндр, его затылок, сухой и упрямый.
— Почему? — продолжала сестра. — Почему? Ну, если не поладил с начальником, ищи себе
другое место. Например, отчего бы тебе не пойти служить на железную дорогу?
Я сейчас говорила с Анютой Благово, она уверяет, что тебя примут на железную дорогу, и даже обещала похлопотать за тебя. Бога ради, Мисаил, подумай! Подумай, умоляю тебя!
На
другой день после объяснения с сестрой
я с утра до вечера работал у Ажогиных.
— В самом деле, — сказала Ажогина тихо, подходя ко
мне и пристально глядя в лицо, — в самом деле, если это отвлекает вас от серьезных занятий, — она потянула из моих рук тетрадь, — то вы можете передать кому-нибудь
другому. Не беспокойтесь, мой
друг, идите себе с богом.
Я отправился к Должикову на
другой день, в первом часу.
Мы подстерегали стайки перелетных скворцов и стреляли в них мелкою дробью, потом подбирали раненых, и одни у нас умирали в страшных мучениях (
я до сих пор еще помню, как они ночью стонали у
меня в клетке),
других, которые выздоравливали, мы продавали и нагло божились при этом, что все это одни самцы.
Сам он получал издельно, а
мне и
другим ребятам платил поденно, от семидесяти копеек до рубля в день.
А мои знакомые при встречах со
мною почему-то конфузились. Одни смотрели на
меня как на чудака и шута,
другим было жаль
меня, третьи же не знали, как относиться ко
мне, и понять их было трудно. Как-то днем, в одном из переулков около нашей Большой Дворянской,
я встретил Анюту Благово.
Я шел на работу и нес две длинных кисти и ведро с краской. Узнав
меня, Анюта вспыхнула.
Я иду по лестнице, которая называется прогрессом, цивилизацией, культурой, иду и иду, не зная определенно, куда иду, но, право, ради одной этой чудесной лестницы стоит жить; а вы знаете, ради чего живете, — ради того, чтобы одни не порабощали
других, чтобы художник и тот, кто растирает для него краски, обедали одинаково.
Опять у
меня стала бывать сестра; оба они, увидев
друг друга, всякий раз удивлялись, но по радостному, виноватому лицу ее видно было, что встречи эти были не случайны. Как-то вечером, когда мы играли на бильярде, доктор сказал
мне...
На
другой день вечером, надевши свою новую триковую пару и волнуясь,
я отправился к Должиковой.
— Счастливый человек! — вздохнула она. — В жизни все зло,
мне кажется, от праздности, от скуки, от душевной пустоты, а все это неизбежно, когда привыкаешь жить на счет
других. Не подумайте, что
я рисуюсь, искренно вам говорю: неинтересно и неприятно быть богатым. Приобретайте
друзей богатством неправедным — так сказано, потому что вообще нет и не может быть богатства праведного.
Тишина, наивная работа живописцев и позолотчиков, рассудительность Редьки и то, что
я наружно ничем не отличался от
других мастеровых и работал, как они, в одной жилетке и в опорках, и что
мне говорили ты — это было ново для нее и трогало ее.
В первый год
я буду приглядываться к делу и привыкать, а на
другой год уже сама стану работать по-настоящему, не щадя, как говорится, живота.
Когда она кричала
мне из
другой комнаты, что она не одета, и просила подождать,
я слышал, как она одевалась; это волновало
меня,
я чувствовал, будто подо
мною опускается пол.
На
другой день
я не пошел к Должиковым.
Провожая ее,
я и Маша прошли пешком версты три; потом, возвращаясь, мы шли тихо и молча, точно отдыхали. Маша держала
меня за руку, на душе было легко, и уже не хотелось говорить о любви; после венчания мы стали
друг другу еще ближе и родней, и нам казалось, что уже ничто не может разлучить нас.
Стало быть, женился, а на
другой день сели обедать, приказал
я еще ложку подать, а она подает ложку и, гляжу, пальцем ее вытерла.
Мы молчали, застенчиво поглядывая
друг на
друга. Потом мы шли втроем, и
я слышал, как доктор говорил
мне...
Маша вернулась из города на
другой день к вечеру. Она была недовольна чем-то, но скрывала это и только сказала, зачем это вставлены все зимние рамы, — этак задохнуться можно.
Я выставил две рамы. Нам есть не хотелось, но мы сели и поужинали.
Наша встреча, это наше супружество были лишь эпизодом, каких будет еще немало в жизни этой живой, богато одаренной женщины. Все лучшее в мире, как
я уже сказал, было к ее услугам и получалось ею совершенно даром, и даже идеи и модное умственное движение служили ей для наслаждения, разнообразя ей жизнь, и
я был лишь извозчиком, который довез ее от одного увлечения к
другому. Теперь уж
я не нужен ей, она выпорхнет, и
я останусь один.
Прежде, бывало,
я не спала по ночам от разных забот: «Ах, за неделю у нас сошло много сахару! ах, как бы не пересолить огурцы!» И теперь
я тоже не сплю, но у
меня уже
другие мысли.
Через два дня она пришла к Ажогиным на репетицию, с тетрадкой. Она была в черном платье, с коралловою ниткой на шее, с брошью, похожею издали на слоеный пирожок, и в углах были большие серьги, в которых блестело по брильянту. Когда
я взглянул на нее, то
мне стало неловко:
меня поразила безвкусица. Что она некстати надела серьги и брильянты и была странно одета, заметили и
другие;
я видел на лицах улыбки и слышал, как кто-то проговорил, смеясь...
—
Друг мой, это ужасно, — проговорила она, ломая руки и, по обыкновению, пристально всматриваясь
мне в лицо. — Это ужасно! Ваша сестра в положении… она беременна! Уведите ее, прошу вас…
Мы решили, что нам уже нельзя больше оставаться в этом городе и что когда
я добуду немного денег, то мы переедем куда-нибудь в
другое место.
В одних домах уже спали, в
других играли в карты; мы ненавидели эти дома, боялись их и говорили об изуверстве, сердечной грубости, ничтожестве этих почтенных семейств, этих любителей драматического искусства, которых мы так испугали, и
я спрашивал, чем же эти глупые, жестокие, ленивые, нечестные люди лучше пьяных и суеверных куриловских мужиков, или чем лучше они животных, которые тоже приходят в смятение, когда какая-нибудь случайность нарушает однообразие их жизни, ограниченной инстинктами.
Я сильно соскучился по ней и уже не мог не обманывать себя и старался, чтобы
меня обманывали
другие. Сестра ожидала своего доктора, а
я — Машу, и оба мы непрерывно говорили, смеялись и не замечали, что мешаем спать Карповне, которая лежала у себя на печке и все бормотала...
—
Я желаю выразить вам мои слова, — начал Прокофий. — Это событие не может существовать, потому что, сами понимаете, за такую юдоль люди не похвалят ни нас, ни вас. Мамаша, конечно, из жалости не может говорить вам неприятности, чтобы ваша сестрица перебралась на
другую квартиру по причине своего положения, а
я больше не желаю, потому что ихнего поведения не могу одобрить.
То, что
я встретила и узнала вас, было небесным лучом, озарившим мое существование; но то, что
я стала вашею женой, было ошибкой, вы понимаете это, и
меня теперь тяготит сознание ошибки, и
я на коленях умоляю вас, мой великодушный
друг, скорее-скорее, до отъезда моего в океан, телеграфируйте, что вы согласны исправить нашу общую ошибку, снять этот единственный камень с моих крыльев, и мой отец, который примет на себя все хлопоты, обещает
мне не слишком отягощать вас формальностями.
Сестра лежала в одной комнате, Редька, который опять был болен и уже выздоравливал, — в
другой. Как раз в то время, когда
я получил это письмо, сестра тихо прошла к маляру, села возле и стала читать. Она каждый день читала ему Островского или Гоголя, и он слушал, глядя в одну точку, не смеясь, покачивая головой, и изредка бормотал про себя...
Мало-помалу он перешел на
другие темы, заговорил о науке, о своей диссертации, которая понравилась в Петербурге; он говорил с увлечением и уже не помнил ни о моей сестре, ни о своем горе, ни обо
мне. Жизнь увлекала его. У той — Америка и кольцо с надписью, думал
я, а у этого — докторская степень и ученая карьера, и только
я и сестра остались при старом.
Простившись с ним,
я подошел к фонарю и еще раз прочел письмо. И
я вспомнил, живо вспомнил, как весной, утром, она пришла ко
мне на мельницу, легла и укрылась полушубочком — ей хотелось походить на простую бабу. А когда, в
другой раз, — это было тоже утром, — мы доставали из воды вершу, то на нас с прибрежных ив сыпались крупные капли дождя, и мы смеялись…
— Не знаю.
Я люблю вас,
мне невыразимо жаль, что мы так далеки
друг от
друга, — вот
я и пришел.
Я еще люблю вас, но сестра уже окончательно порвала с вами. Она не прощает и уже никогда не простит. Ваше одно имя возбуждает в ней отвращение к прошлому, к жизни.
Я махнул рукой и вышел. Затем не помню, что было ночью и на
другой день.