Неточные совпадения
Когда
в губернском городе С. приезжие жаловались на скуку и однообразие жизни,
то местные жители, как бы оправдываясь, говорили, что, напротив,
в С. очень хорошо, что
в С. есть библиотека, театр, клуб, бывают балы, что, наконец, есть умные, интересные, приятные семьи, с которыми можно завести знакомства. И указывали на семью Туркиных как на самую образованную и талантливую.
В их большом каменном доме было просторно и летом прохладно, половина окон выходила
в старый тенистый сад, где весной пели соловьи; когда
в доме сидели гости,
то в кухне стучали ножами, во дворе пахло жареным луком — и это всякий раз предвещало обильный и вкусный ужин.
В мягких, глубоких креслах было покойно, огни мигали так ласково
в сумерках гостиной; и теперь,
в летний вечер, когда долетали с улицы голоса, смех и потягивало со двора сиренью, трудно было понять, как это крепчал мороз и как заходившее солнце освещало своими холодными лучами снежную равнину и путника, одиноко шедшего по дороге; Вера Иосифовна читала о
том, как молодая, красивая графиня устраивала у себя
в деревне школы, больницы, библиотеки и как она полюбила странствующего художника, — читала о
том, чего никогда не бывает
в жизни, и все-таки слушать было приятно, удобно, и
в голову шли всё такие хорошие, покойные мысли, — не хотелось вставать.
Прошел час, другой.
В городском саду по соседству играл оркестр и пел хор песенников. Когда Вера Иосифовна закрыла свою тетрадь,
то минут пять молчали и слушали «Лучинушку», которую пел хор, и эта песня передавала
то, чего не было
в романе и что бывает
в жизни.
Она, как почти все С-ие девушки, много читала (вообще же
в С. читали очень мало, и
в здешней библиотеке так и говорили, что если бы не девушки и не молодые евреи,
то хоть закрывай библиотеку); это бесконечно нравилось Старцеву, он с волнением спрашивал у нее всякий раз, о чем она читала
в последние дни, и, очарованный, слушал, когда она рассказывала.
На первых порах Старцева поразило
то, что он видел теперь первый раз
в жизни и чего, вероятно, больше уже не случится видеть: мир, не похожий ни на что другое, — мир, где так хорош и мягок лунный свет, точно здесь его колыбель, где нет жизни, нет и нет, но
в каждом темном тополе,
в каждой могиле чувствуется присутствие тайны, обещающей жизнь тихую, прекрасную, вечную.
Кругом безмолвие;
в глубоком смирении с неба смотрели звезды, и шаги Старцева раздавались так резко и некстати. И только когда
в церкви стали бить часы и он вообразил самого себя мертвым, зарытым здесь навеки,
то ему показалось, что кто-то смотрит на него, и он на минуту подумал, что это не покой и не тишина, а глухая тоска небытия, подавленное отчаяние…
Он посидел около памятника с полчаса, потом прошелся по боковым аллеям, со шляпой
в руке, поджидая и думая о
том, сколько здесь,
в этих могилах, зарыто женщин и девушек, которые были красивы, очаровательны, которые любили, сгорали по ночам страстью, отдаваясь, ласке.
Пришлось опять долго сидеть
в столовой и пить чай. Иван Петрович, видя, что гость задумчив и скучает, вынул из жилетного кармана записочки, прочел смешное письмо немца-управляющего о
том, как
в имении испортились все запирательства и обвалилась застенчивость.
«К
тому же если ты женишься на ней, — продолжал кусочек, —
то ее родня заставит тебя бросить земскую службу и жить
в городе».
Прошло четыре года.
В городе у Старцева была уже большая практика. Каждое утро он спешно принимал больных у себя
в Дялиже, потом уезжал к городским больным, уезжал уже не на паре, а на тройке с бубенчиками, и возвращался домой поздно ночью. Он пополнел, раздобрел и неохотно ходил пешком, так как страдал одышкой. И Пантелеймон тоже пополнел, и чем он больше рос
в ширину,
тем печальнее вздыхал и жаловался на свою горькую участь: езда одолела!
Опыт научил его мало-помалу, что пока с обывателем играешь
в карты или закусываешь с ним,
то это мирный, благодушный и даже неглупый человек, но стоит только заговорить с ним о чем-нибудь несъедобном, например, о политике или науке, как он становится
в тупик или заводит такую философию, тупую и злую, что остается только рукой махнуть и отойти.
Когда Старцев пробовал заговорить даже с либеральным обывателем, например, о
том, что человечество, слава богу, идет вперед и что со временем оно будет обходиться без паспортов и без смертной казни,
то обыватель глядел на него искоса и недоверчиво и спрашивал: «Значит, тогда всякий может резать на улице кого угодно?» А когда Старцев
в обществе, за ужином или чаем, говорил о
том, что нужно трудиться, что без труда жить нельзя,
то всякий принимал это за упрек и начинал сердиться и назойливо спорить.
И Старцев избегал разговоров, а только закусывал и играл
в винт, и когда заставал
в каком-нибудь доме семейный праздник и его приглашали откушать,
то он садился и ел молча, глядя
в тарелку; и все, что
в это время говорили, было неинтересно, несправедливо, глупо, он чувствовал раздражение, волновался, но молчал, и за
то, что он всегда сурово молчал и глядел
в тарелку, его прозвали
в городе «поляк надутый», хотя он никогда поляком не был.
Пили чай со сладким пирогом. Потом Вера Иосифовна читала вслух роман, читала о
том, чего никогда не бывает
в жизни, а Старцев слушал, глядел на ее седую, красивую голову и ждал, когда она кончит.
Когда вошли
в дом и Старцев увидел при вечернем освещении ее лицо и грустные, благодарные, испытующие глаза, обращенные на него,
то почувствовал беспокойство и подумал опять: «А хорошо, что я тогда не женился».
Все это раздражало Старцева. Садясь
в коляску и глядя на темный дом и сад, которые были ему так милы и дороги когда-то, он вспомнил все сразу — и романы Веры Иосифовны, и шумную игру Котика, и остроумие Ивана Петровича, и трагическую позу Павы, и подумал, что если самые талантливые люди во всем городе так бездарны,
то каков же должен быть город.
У него
в городе громадная практика, некогда вздохнуть, и уже есть имение и два дома
в городе, и он облюбовывает себе еще третий, повыгоднее, и когда ему
в Обществе взаимного кредита говорят про какой-нибудь дом, назначенный к торгам,
то он без церемонии идет
в этот дом и, проходя через все комнаты, не обращая внимания на неодетых женщин и детей, которые глядят на него с изумлением и страхом, тычет во все двери палкой и говорит...
За все время, пока он живет
в Дялиже, любовь к Котику была его единственной радостью и, вероятно, последней. По вечерам он играет
в клубе
в винт и потом сидит один за большим столом и ужинает. Ему прислуживает лакей Иван, самый старый и почтенный, подают ему лафит № 17, и уже все — и старшины клуба, и повар, и лакей — знают, что он любит и чего не любит, стараются изо всех сил угодить ему, а
то, чего доброго, рассердится вдруг и станет стучать палкой о пол.