Неточные совпадения
Было восемь часов утра — время, когда офицеры, чиновники
и приезжие обыкновенно после жаркой, душной ночи купались в море
и потом
шли в павильон пить кофе или чай. Иван Андреич Лаевский, молодой человек лет двадцати восьми, худощавый блондин, в фуражке министерства финансов
и в туфлях, придя купаться, застал на берегу много знакомых
и между ними своего приятеля, военного доктора Самойленко.
— Очень просто.
Иди, матушка, на все четыре стороны —
и разговор весь.
Приятели оделись
и пошли в павильон. Тут Самойленко был своим человеком,
и для него имелась даже особая посуда. Каждое утро ему подавали на подносе чашку кофе, высокий граненый стакан с водою
и со льдом
и рюмку коньяку; он сначала выпивал коньяк, потом горячий кофе, потом воду со льдом,
и это, должно быть, было очень вкусно, потому что после питья глаза у него становились маслеными, он обеими руками разглаживал бакены
и говорил, глядя на море...
Что же касается любви, то я должен тебе сказать, что жить с женщиной, которая читала Спенсера
и пошла для тебя на край света, так же не интересно, как с любой Анфисой или Акулиной.
— Так… Так вот видишь ли, какое мое положение. Жить с нею я не могу: это выше сил моих. Пока я с тобой, я вот
и философствую
и улыбаюсь, но дома я совершенно падаю духом. Мне до такой степени жутко, что если бы мне сказали, положим, что я обязан прожить с нею еще хоть один месяц, то я, кажется, пустил бы себе пулю в лоб.
И в то же время разойтись с ней нельзя. Она одинока, работать не умеет, денег нет ни у меня, ни у нее… Куда она денется? К кому
пойдет? Ничего не придумаешь… Ну вот, скажи: что делать?
— Туда, на север. К соснам, к грибам, к людям, к идеям… Я бы отдал полжизни, чтобы теперь где-нибудь в Московской губернии или в Тульской выкупаться в речке, озябнуть, знаешь, потом бродить часа три хоть с самым плохоньким студентом
и болтать, болтать… А сеном-то как пахнет! Помнишь? А по вечерам, когда гуляешь в саду, из дому доносятся звуки рояля, слышно, как
идет поезд…
Приятели встали
и молча
пошли по набережной. У входа на бульвар они остановились
и на прощанье пожали друг другу руки.
— Избалованы вы очень, господа! — вздохнул Самойленко. —
Послала тебе судьба женщину, молодую, красивую, образованную, —
и ты отказываешься, а мне бы дал бог хоть кривобокую старушку, только ласковую
и добрую,
и как бы я был доволен! Жил бы я с ней на своем винограднике
и…
Когда он, грузный, величественный, со строгим выражением на лице, в своем белоснежном кителе
и превосходно вычищенных сапогах, выпятив вперед грудь, на которой красовался Владимир с бантом,
шел по бульвару, то в это время он очень нравился себе самому,
и ему казалось, что весь мир смотрит на него с удовольствием.
И он
пошел дальше, продолжая приятно улыбаться, но, увидев идущего навстречу военного фельдшера, вдруг нахмурился, остановил его
и спросил...
На этот раз Лаевскому больше всего не понравилась у Надежды Федоровны ее белая, открытая шея
и завитушки волос на затылке,
и он вспомнил, что Анне Карениной, когда она разлюбила мужа, не нравились прежде всего его уши,
и подумал: «Как это верно! как верно!» Чувствуя слабость
и пустоту в голове, он
пошел к себе в кабинет, лег на диван
и накрыл лицо платком, чтобы не надоедали мухи.
Лаевский поднялся лениво, с головокружением,
и, зевая, шлепая туфлями,
пошел в соседнюю комнату. Там у открытого окна на улице стоял один из его молодых сослуживцев
и раскладывал на подоконнике казенные бумаги.
— Сейчас, голубчик, — мягко сказал Лаевский
и пошел отыскивать чернильницу; вернувшись к окну, он, не читая, подписал бумаги
и сказал: — Жарко!
«
Пойти можно, — думал он, — но какая польза от этого? Опять буду говорить ему некстати о будуаре, о женщинах, о том, что честно или нечестно. Какие тут, черт подери, могут быть разговоры о честном или нечестном, если поскорее надо спасать жизнь мою, если я задыхаюсь в этой проклятой неволе
и убиваю себя?.. Надо же, наконец, понять, что продолжать такую жизнь, как моя, — это подлость
и жестокость, пред которой все остальное мелко
и ничтожно. Бежать! — бормотал он, садясь. — Бежать!»
Идет ли он, сидит ли, сердится, пишет, радуется — все сводится к вину, картам, туфлям
и женщине.
Вы заметьте: когда при нем поднимаешь какой-нибудь общий вопрос, например, о клеточке или инстинкте, он сидит в стороне, молчит
и не слушает; вид у него томный, разочарованный, ничто для него не интересно, все
пошло и ничтожно, но как только вы заговорили о самках
и самцах, о том, например, что у пауков самка после оплодотворения съедает самца, — глаза у него загораются любопытством, лицо проясняется,
и человек оживает, одним словом.
Идешь с ним по улице
и встречаешь, например, осла…
Все трое встали
и, надевши шляпы,
пошли в палисадник
и сели там под тенью бледных кленов, груш
и каштана. Зоолог
и дьякон сели на скамью около столика, а Самойленко опустился в плетеное кресло с широкой, покатой спинкой. Денщик подал чай, варенье
и бутылку с сиропом.
Надежда Федоровна
шла утром купаться, а за нею с кувшином, медным тазом, с простынями
и губкой
шла ее кухарка Ольга. На рейде стояли два каких-то незнакомых парохода с грязными белыми трубами, очевидно, иностранные грузовые. Какие-то мужчины в белом, в белых башмаках, ходили по пристани
и громко кричали по-французски,
и им откликались с этих пароходов. В маленькой городской церкви бойко звонили в колокола.
Выкупавшись, дамы оделись
и пошли вместе.
— Не понимаю, за каким таким чертом я еду с вами, — сказал Лаевский. — Как глупо
и пошло! Мне надо ехать на север, бежать, спасаться, а я почему-то еду на этот дурацкий пикник.
Дьякон
пошел за рыбой, которую на берегу чистил
и мыл Кербалай, но на полдороге остановился
и посмотрел вокруг.
Вернувшись к костру, дьякон вообразил, как в жаркий июльский день по пыльной дороге
идет крестный ход; впереди мужики несут хоругви, а бабы
и девки — иконы, за ними мальчишки-певчие
и дьячок с подвязанной щекой
и с соломой в волосах, потом, по порядку, он, дьякон, за ним поп в скуфейке
и с крестом, а сзади пылит толпа мужиков, баб, мальчишек; тут же в толпе попадья
и дьяконица в платочках.
Пошли дальше
и с коленопреклонением попросили дождя.
Он сделал под козырек
и пошел в сторону, пробираясь меж кустами. Немного погодя нерешительно подошел Ачмианов.
Лаевский, утомленный пикником, ненавистью фон Корена
и своими мыслями,
пошел к Надежде Федоровне навстречу,
и когда она, веселая, радостная, чувствуя себя легкой, как перышко, запыхавшись
и хохоча, схватила его за обе руки
и положила ему голову на грудь, он сделал шаг назад
и сказал сурово...
Сказавши это, он
пошел к себе в кабинет
и лег на диван в потемках, без подушки. Надежда Федоровна прочла письмо,
и показалось ей, что потолок опустился
и стены подошли близко к ней. Стало вдруг тесно, темно
и страшно. Она быстро перекрестилась три раза
и проговорила...
Идти играть в карты было уже поздно, ресторанов в городе не было. Он опять лег
и заткнул уши, чтобы не слышать всхлипываний,
и вдруг вспомнил, что можно
пойти к Самойленку. Чтобы не проходить мимо Надежды Федоровны, он через окно пробрался в садик, перелез через палисадник
и пошел по улице. Было темно. Только что пришел какой-то пароход, судя по огням — большой пассажирский… Загремела якорная цепь. От берега по направлению к пароходу быстро двигался красный огонек: это плыла таможенная лодка.
Он работает,
пойдет в экспедицию
и свернет себе там шею не во имя любви к ближнему, а во имя таких абстрактов, как человечество, будущие поколения, идеальная порода людей.
Марья Константиновна поцеловала Надежду Федоровну в лоб, перекрестила ее
и тихо вышла. Становилось уже темно,
и Ольга в кухне зажгла огонь. Продолжая плакать, Надежда Федоровна
пошла в спальню
и легла на постель. Ее стала бить сильная лихорадка. Лежа, она разделась, смяла платье к ногам
и свернулась под одеялом клубочком. Ей хотелось пить,
и некому было подать.
Он взял подушку
и пошел к двери. После того как он окончательно решил уехать
и оставить Надежду Федоровну, она стала возбуждать в нем жалость
и чувство вины; ему было в ее присутствии немножко совестно, как в присутствии больной или старой лошади, которую решили убить. Он остановился в дверях
и оглянулся на нее.
Сказавши это, он
пошел к себе в кабинет, лег
и долго не мог уснуть.
— А я
иду мимо
и думаю: дай-ка зайду, зоологию проведаю, — сказал Самойленко, садясь у большого стола, сколоченного самим зоологом из простых досок. — Здравствуй, святой отец! — кивнул он дьякону, который сидел у окна
и что-то переписывал. — Посижу минуту
и побегу домой распорядиться насчет обеда. Уже пора… Я вам не помешал?
— Так… Ох, боже мой, боже мой… — вздохнул Самойленко; он осторожно потянул со стола запыленную книгу, на которой лежала мертвая сухая фаланга,
и сказал: — Однако! Представь,
идет по своим делам какой-нибудь зелененький жучок
и вдруг по дороге встречает такую анафему. Воображаю, какой ужас!
Идет такой зверек, положим, по лесу; увидел птичку, поймал
и съел.
Идет дальше
и видит в траве гнездышко с яйцами; жрать ему уже не хочется, сыт, но все-таки раскусывает яйцо, а другие вышвыривает из гнезда лапкой.
Замучил лягушку,
идет и облизывается, а навстречу ему жук.
— Послушай, Александр Давидыч, последняя просьба! — горячо сказал фон Корен. — Когда ты будешь давать тому прохвосту деньги, то предложи ему условие: пусть уезжает вместе со своей барыней или же отошлет ее вперед, а иначе не давай. Церемониться с ним нечего. Так ему
и скажи, а если не скажешь, то даю тебе честное слово, я
пойду к нему в присутствие
и спущу его там с лестницы, а с тобою знаться не буду. Так
и знай!
То, что девки душат своих незаконноприжитых детей
и идут на каторгу,
и что Анна Каренина бросилась под поезд,
и что в деревнях мажут ворота дегтем,
и что нам с тобой, неизвестно почему, нравится в Кате ее чистота,
и то, что каждый смутно чувствует потребность в чистой любви, хотя знает, что такой любви нет, — разве все это предрассудок?
Самойленко встал, обнял его за талию,
и оба
пошли в кабинет Никодима Александрыча.
—
Слава богу!.. — вздохнул Лаевский,
и руки задрожали у него от радости. — Ты меня спасаешь, Александр Давидыч,
и, клянусь тебе богом, своим счастьем
и чем хочешь, эти деньги я вышлю тебе тотчас же по приезде.
И старый долг вышлю.
Перед тем как
идти в гости, она завязала Лаевскому галстук,
и это пустое дело наполнило ее душу нежностью
и печалью.
Лицо его не выражало ни ненависти, ни отвращения; значит, он ничего не знает; Надежда Федоровна немного успокоилась
и пошла в гостиную.
В десятом часу
пошли гулять на бульвар. Надежда Федоровна, боясь, чтобы с нею не заговорил Кирилин, все время старалась держаться около Марии Константиновны
и детей. Она ослабела от страха
и тоски
и, предчувствуя лихорадку, томилась
и еле передвигала ноги, но не
шла домой, так как была уверена, что за нею
пойдет Кирилин или Ачмианов, или оба вместе. Кирилин
шел сзади, рядом с Никодимом Александрычем,
и напевал вполголоса...
С бульвара повернули к павильону
и пошли по берегу
и долго смотрели, как фосфорится море. Фон Корен стал рассказывать, отчего оно фосфорится.
Они простились с обществом
и пошли. Кирилин тоже простился, сказал, что ему по дороге,
и пошел рядом с ними.
Ей казалось, что все нехорошие воспоминания вышли из ее головы
и идут в потемках рядом с ней
и тяжело дышат, а она сама, как муха, попавшая в чернила, ползет через силу по мостовой
и пачкает в черное бок
и руку Лаевского.
Он поклонился Кирилину
и быстро
пошел поперек бульвара, прошел через улицу к дому Шешковского, где светились окна,
и слышно было затем, как он стукнул калиткой.
— Я должен проучить вас… Извините за грубый тон, но мне необходимо проучить вас. Да-с, к сожалению, я должен проучить вас. Я требую два свидания: сегодня
и завтра. Послезавтра вы совершенно свободны
и можете
идти на все четыре стороны с кем вам угодно. Сегодня
и завтра.
Она быстро
пошла по улице
и потом повернула в переулок, который вел к горам. Было темно. Кое-где на мостовой лежали бледные световые полосы от освещенных окон,
и ей казалось, что она, как муха, то попадает в чернила, то опять выползает из них на свет. Кирилин
шел за нею. На одном месте он споткнулся, едва не упал
и засмеялся.