Неточные совпадения
В 1840 Белинский прочел их, они ему понравились,
и он напечатал две тетрадки в «Отечественных записках» (первую
и третью), остальная
и теперь должна валяться где-нибудь в нашем московском доме, если не
пошла на подтопки.
Таков остался наш союз…
Опять одни мы в грустный путь
пойдем.
Об истине глася неутомимо, —
И пусть мечты
и люди
идут мимо!
— Сначала еще
шло кое-как, первые дни то есть, ну, так, бывало, взойдут два-три солдата
и показывают, нет ли выпить; поднесем им по рюмочке, как следует, они
и уйдут да еще сделают под козырек.
А тут, видите, как
пошли пожары, все больше да больше, сделалась такая неурядица, грабеж
пошел и всякие ужасы.
А.
И. Герцена.)] говорит: «Пойдемте ко мне, мой дом каменный, стоит глубоко на дворе, стены капитальные», —
пошли мы,
и господа
и люди, все вместе, тут не было разбора; выходим на Тверской бульвар, а уж
и деревья начинают гореть — добрались мы наконец до голохвастовского дома, а он так
и пышет, огонь из всех окон.
— Я сделал что мог, я
посылал к Кутузову, он не вступает ни в какие переговоры
и не доводит до сведения государя моих предложений. Хотят войны, не моя вина, — будет им война.
Для больного старика, для моей матери
и кормилицы дали открытую линейку; остальные
шли пешком.
За несколько дней до приезда моего отца утром староста
и несколько дворовых с поспешностью взошли в избу, где она жила, показывая ей что-то руками
и требуя, чтоб она
шла за ними.
Моя мать не говорила тогда ни слова по-русски, она только поняла, что речь
шла о Павле Ивановиче; она не знала, что думать, ей приходило в голову, что его убили или что его хотят убить,
и потом ее.
Она взяла меня на руки
и, ни живая ни мертвая, дрожа всем телом,
пошла за старостой.
А дикие эти жалели ее от всей души, со всем радушием, со всей простотой своей,
и староста
посылал несколько раз сына в город за изюмом, пряниками, яблоками
и баранками для нее.
В мучениях доживал я до торжественного дня, в пять часов утра я уже просыпался
и думал о приготовлениях Кало; часов в восемь являлся он сам в белом галстуке, в белом жилете, в синем фраке
и с пустыми руками. «Когда же это кончится? Не испортил ли он?»
И время
шло,
и обычные подарки
шли,
и лакей Елизаветы Алексеевны Голохвастовой уже приходил с завязанной в салфетке богатой игрушкой,
и Сенатор уже приносил какие-нибудь чудеса, но беспокойное ожидание сюрприза мутило радость.
Старосты
и крестьяне теряли голову: один требует подвод, другой сена, третий дров, каждый распоряжается, каждый
посылает своих поверенных.
— Проси, — сказал Сенатор с приметным волнением, мой отец принялся нюхать табак, племянник поправил галстук, чиновник поперхнулся
и откашлянул. Мне было велено
идти наверх, я остановился, дрожа всем телом, в другой комнате.
Тихо
и важно подвигался «братец», Сенатор
и мой отец
пошли ему навстречу. Он нес с собою, как носят на свадьбах
и похоронах, обеими руками перед грудью — образ
и протяжным голосом, несколько в нос, обратился к братьям с следующими словами...
Лет до десяти я не замечал ничего странного, особенного в моем положении; мне казалось естественно
и просто, что я живу в доме моего отца, что у него на половине я держу себя чинно, что у моей матери другая половина, где я кричу
и шалю сколько душе угодно. Сенатор баловал меня
и дарил игрушки, Кало носил на руках, Вера Артамоновна одевала меня, клала спать
и мыла в корыте, m-me Прово водила гулять
и говорила со мной по-немецки; все
шло своим порядком, а между тем я начал призадумываться.
— Что тебе, братец, за охота, — сказал добродушно Эссен, — делать из него писаря. Поручи мне это дело, я его запишу в уральские казаки, в офицеры его выведем, — это главное, потом своим чередом
и пойдет, как мы все.
При всем этом можно себе представить, как томно
и однообразно
шло для меня время в странном аббатстве родительского дома.
На этом предмете нельзя не остановиться. Я, впрочем, вовсе не бегу от отступлений
и эпизодов, — так
идет всякий разговор, так
идет самая жизнь.
Главное занятие его, сверх езды за каретой, — занятие, добровольно возложенное им на себя, состояло в обучении мальчишек аристократическим манерам передней. Когда он был трезв, дело еще
шло кой-как с рук, но когда у него в голове шумело, он становился педантом
и тираном до невероятной степени. Я иногда вступался за моих приятелей, но мой авторитет мало действовал на римский характер Бакая; он отворял мне дверь в залу
и говорил...
— Вам здесь не место, извольте
идти, а не то я
и на руках снесу.
Княгиня взбесилась, прогнала повара
и, как следует русской барыне, написала жалобу Сенатору. Сенатор ничего бы не сделал, но, как учтивый кавалер, призвал повара, разругал его
и велел ему
идти к княгине просить прощения.
Жена побилась, побилась с ним, да
и пошла в няньки куда-то в отъезд.
— Я скоро
пойду спать надолго, — сказал лекарь, —
и прошу только не поминать меня злом.
Послали за доктором, за полицией, дали ему рвотное, дали молока… когда его начало тошнить, он удерживался
и говорил...
Кто-то посоветовал ему
послать за священником, он не хотел
и говорил Кало, что жизни за гробом быть не может, что он настолько знает анатомию. Часу в двенадцатом вечера он спросил штаб-лекаря по-немецки, который час, потом, сказавши: «Вот
и Новый год, поздравляю вас», — умер.
Ученье
шло плохо, без соревнования, без поощрений
и одобрений; без системы
и без надзору, я занимался спустя рукава
и думал памятью
и живым соображением заменить труд. Разумеется, что
и за учителями не было никакого присмотра; однажды условившись в цене, — лишь бы они приходили в свое время
и сидели свой час, — они могли продолжать годы, не отдавая никакого отчета в том, что делали.
Мой отец считал религию в числе необходимых вещей благовоспитанного человека; он говорил, что надобно верить в Священное писание без рассуждений, потому что умом тут ничего не возьмешь,
и все мудрования затемняют только предмет; что надобно исполнять обряды той религии, в которой родился, не вдаваясь, впрочем, в излишнюю набожность, которая
идет старым женщинам, а мужчинам неприлична.
Я очень помню, как во время коронации он
шел возле бледного Николая, с насупившимися светло-желтого цвета взъерошенными бровями, в мундире литовской гвардии с желтым воротником, сгорбившись
и поднимая плечи до ушей.
Пока человек
идет скорым шагом вперед, не останавливаясь, не задумываясь, пока не пришел к оврагу или не сломал себе шеи, он все полагает, что его жизнь впереди, свысока смотрит на прошедшее
и не умеет ценить настоящего. Но когда опыт прибил весенние цветы
и остудил летний румянец, когда он догадывается, что жизнь, собственно, прошла, а осталось ее продолжение, тогда он иначе возвращается к светлым, к теплым, к прекрасным воспоминаниям первой молодости.
Жизнь кузины
шла не по розам. Матери она лишилась ребенком. Отец был отчаянный игрок
и, как все игроки по крови, — десять раз был беден, десять раз был богат
и кончил все-таки тем, что окончательно разорился. Les beaux restes [Остатки (фр.).] своего достояния он посвятил конскому заводу, на который обратил все свои помыслы
и страсти. Сын его, уланский юнкер, единственный брат кузины, очень добрый юноша,
шел прямым путем к гибели: девятнадцати лет он уже был более страстный игрок, нежели отец.
По счастию, у нее не было выдержки,
и, забывая свои распоряжения, она читала со мной повести Цшоке вместо археологического романа
и посылала тайком мальчика покупать зимой гречневики
и гороховый кисель с постным маслом, а летом — крыжовник
и смородину.
Она поддержала во мне мои политические стремления, пророчила мне необыкновенную будущность,
славу, —
и я с ребячьим самолюбием верил ей, что я будущий «Брут или Фабриций».
Не знаю, завидовал ли я его судьбе, — вероятно, немножко, — но я был горд тем, что она избрала меня своим поверенным,
и воображал (по Вертеру), что это одна из тех трагических страстей, которая будет иметь великую развязку, сопровождаемую самоубийством, ядом
и кинжалом; мне даже приходило в голову
идти к нему
и все рассказать.
Налево по реке
шла ивовая аллея, за нею тростник
и белый песок до самой реки; на этом песке
и в этом тростнике игрывал я, бывало, целое утро — лет одиннадцати, двенадцати.
В Лужниках мы переехали на лодке Москву-реку на самом том месте, где казак вытащил из воды Карла Ивановича. Отец мой, как всегда,
шел угрюмо
и сгорбившись; возле него мелкими шажками семенил Карл Иванович, занимая его сплетнями
и болтовней. Мы ушли от них вперед
и, далеко опередивши, взбежали на место закладки Витбергова храма на Воробьевых горах.
Так-то, Огарев, рука в руку входили мы с тобою в жизнь!
Шли мы безбоязненно
и гордо, не скупясь, отвечали всякому призыву, искренно отдавались всякому увлечению. Путь, нами избранный, был не легок, мы его не покидали ни разу; раненные, сломанные, мы
шли,
и нас никто не обгонял. Я дошел… не до цели, а до того места, где дорога
идет под гору,
и невольно ищу твоей руки, чтоб вместе выйти, чтоб пожать ее
и сказать, грустно улыбаясь: «Вот
и все!»
Впрочем, Библии он
и на других языках не читал, он знал понаслышке
и по отрывкам, о чем
идет речь вообще в Св. писании,
и дальше не полюбопытствовал заглянуть.
Разумеется, он не был счастлив, всегда настороже, всем недовольный, он видел с стесненным сердцем неприязненные чувства, вызванные им у всех домашних; он видел, как улыбка пропадала с лица, как останавливалась речь, когда он входил; он говорил об этом с насмешкой, с досадой, но не делал ни одной уступки
и шел с величайшей настойчивостью своей дорогой.
У него были привилегированные воры; крестьянин, которого он сделал сборщиком оброка в Москве
и которого
посылал всякое лето ревизовать старосту, огород, лес
и работы, купил лет через десять в Москве дом.
Все время их пребывания на барском дворе
шел пир горой у прислуги, делались селянки, жарились поросята,
и в передней носился постоянно запах лука, подгорелого жира
и сивухи, уже выпитой.
Отец мой говорил, что он дурак,
и посылал за Шкуном или Слепушкиным.
Чтоб дать полное понятие о нашем житье-бытье, опишу целый день с утра; однообразность была именно одна из самых убийственных вещей, жизнь у нас
шла как английские часы, у которых убавлен ход, — тихо, правильно
и громко напоминая каждую секунду.
— Как это ты в тридцать лет не научился говорить?.. таскает — как это таскать дрова? — дрова носят, а не таскают. Ну, Данило,
слава богу, господь сподобил меня еще раз тебя видеть. Прощаю тебе все грехи за сей год
и овес, который ты тратишь безмерно,
и то, что лошадей не чистишь,
и ты меня прости. Потаскай еще дровец, пока силенка есть, ну, а теперь настает пост, так вина употребляй поменьше, в наши лета вредно, да
и грех.
— Не стоило бы, кажется, Анна Якимовна, на несколько последних лет менять обычай предков. Я грешу, ем скоромное по множеству болезней; ну, а ты, по твоим летам,
слава богу, всю жизнь соблюдала посты,
и вдруг… что за пример для них.
Внешние различия,
и то не глубокие, делившие студентов,
шли из других источников.
Видя, что чтение
идет на пользу, он предложил свои превосходные собрания, снаряды, гербарии
и даже свое руководство.
Атеизм Химика
шел далее теологических сфер. Он считал Жофруа Сент-Илера мистиком, а Окена просто поврежденным. Он с тем пренебрежением, с которым мой отец сложил «Историю» Карамзина, закрыл сочинения натурфилософов. «Сами выдумали первые причины, духовные силы, да
и удивляются потом, что их ни найти, ни понять нельзя». Это был мой отец в другом издании, в ином веке
и иначе воспитанный.
До семи лет было приказано водить меня за руку по внутренней лестнице, которая была несколько крута; до одиннадцати меня мыла в корыте Вера Артамоновна; стало, очень последовательно — за мной, студентом,
посылали слугу
и до двадцати одного года мне не позволялось возвращаться домой после половины одиннадцатого.
Мудрые правила — со всеми быть учтивым
и ни с кем близким, никому не доверяться — столько же способствовали этим сближениям, как неотлучная мысль, с которой мы вступили в университет, — мысль, что здесь совершатся наши мечты, что здесь мы бросим семена, положим основу союзу. Мы были уверены, что из этой аудитории выйдет та фаланга, которая
пойдет вслед за Пестелем
и Рылеевым,
и что мы будем в ней.