В качестве
друга я журил его, зачем он много пьет, зачем живет не по средствам и делает долги, зачем ничего не делает и не читает, зачем он так мало культурен и мало знает, — и в ответ на все мои вопросы он горько улыбался, вздыхал и говорил: «Я неудачник, лишний человек», или: «Что вы хотите, батенька, от нас, осколков крепостничества?», или «Мы вырождаемся…» Или начинал нести длинную галиматью об Онегине, Печорине, байроновском Каине, Базарове, про которых говорил: «Это наши отцы по плоти и духу».
Неточные совпадения
— Будем, Александр Давидыч, продолжать наш разговор, — сказал он. —
Я не буду скрывать и скажу тебе откровенно, как
другу: дела мои с Надеждой Федоровной плохи… очень плохи! Извини, что
я посвящаю тебя в свои тайны, но
мне необходимо высказаться.
— Ты — старый ребенок, теоретик, а
я — молодой старик и практик, и мы никогда не поймем
друг друга. Прекратим лучше этот разговор. Мустафа! — крикнул Лаевский человеку. — Сколько с нас следует?
—
Я не настаиваю на смертной казни, — сказал фон Корен. — Если доказано, что она вредна, то придумайте что-нибудь
другое. Уничтожить Лаевского нельзя, ну так изолируйте его, обезличьте, отдайте в общественные работы…
— Не понимаю
я ваших колебаний. Продолжая быть обыкновенным дьяконом, который обязан служить только по праздникам, а в остальные дни почивать от дел, вы и через десять лет останетесь все таким же, какой вы теперь, и прибавятся у вас разве только усы и бородка, тогда как, вернувшись из экспедиции, через эти же десять лет вы будете
другим человеком, вы обогатитесь сознанием, что вами кое-что сделано.
— Извини, но
я не могу дома сидеть, — сказал Лаевский, чувствуя большое облегчение от света и присутствия Самойленка. — Ты, Александр Давидыч, мой единственный, мой лучший
друг… Вся надежда на тебя. Хочешь не хочешь, бога ради выручай. Во что бы то ни стало
я должен уехать отсюда. Дай
мне денег взаймы!
—
Я рад, что ясно вижу свои недостатки и сознаю их. Это поможет
мне воскреснуть и стать
другим человеком. Голубчик мой, если б ты знал, как страстно, с какою тоской
я жажду своего обновления. И, клянусь тебе,
я буду человеком! Буду! Не знаю, вино ли во
мне заговорило, или оно так и есть на самом деле, но
мне кажется, что
я давно уже не переживал таких светлых, чистых минут, как сейчас у тебя.
И затем, дорогая, вы вступили на стезю порока, забыв всякую стыдливость;
другая в вашем положении укрылась бы от людей, сидела бы дома запершись, и люди видели бы ее только в храме божием, бледную, одетую во все черное, плачущую, и каждый бы в искреннем сокрушении сказал: «Боже, это согрешивший ангел опять возвращается к тебе…» Но вы, милая, забыли всякую скромность, жили открыто, экстравагантно, точно гордились грехом, вы резвились, хохотали, и
я, глядя на вас, дрожала от ужаса и боялась, чтобы гром небесный не поразил нашего дома в то время, когда вы сидите у нас.
— А вот и
я! — сказал он, улыбаясь: ему было мучительно стыдно, и он чувствовал, что и
другим стыдно в его присутствии. — Бывают же такие истории, — сказал он, садясь. — Сидел
я и вдруг, знаете ли, почувствовал страшную колющую боль в боку… невыносимую, нервы не выдержали, и… и вышла такая глупая штука. Наш нервный век, ничего не поделаешь!
—
Я попросил бы Александра Давидыча и вообще моих
друзей поменьше обо
мне заботиться.
—
Я не понимаю вашего тона… — пробормотал Лаевский; его охватило такое чувство, как будто он сейчас только понял, что зоолог ненавидит его, презирает и издевается над ним и что зоолог самый злейший и непримиримый враг его. — Приберегите этот тон для кого-нибудь
другого, — сказал он тихо, не имея сил говорить громко от ненависти, которая уже теснила ему грудь и шею, как вчера желание смеяться.
Он знает, что если бы
я мог тогда предвидеть эту перемену, то
я мог бы стать его лучшим
другом.
Неточные совпадения
Мои богини! что вы? где вы? // Внемлите мой печальный глас: // Всё те же ль вы?
другие ль девы, // Сменив, не заменили вас? // Услышу ль вновь
я ваши хоры? // Узрю ли русской Терпсихоры // Душой исполненный полет? // Иль взор унылый не найдет // Знакомых лиц на сцене скучной, // И, устремив на чуждый свет // Разочарованный лорнет, // Веселья зритель равнодушный, // Безмолвно буду
я зевать // И о былом воспоминать?
Блеснет заутра луч денницы // И заиграет яркий день; // А
я, быть может,
я гробницы // Сойду в таинственную сень, // И память юного поэта // Поглотит медленная Лета, // Забудет мир
меня; но ты // Придешь ли, дева красоты, // Слезу пролить над ранней урной // И думать: он
меня любил, // Он
мне единой посвятил // Рассвет печальный жизни бурной!.. // Сердечный
друг, желанный
друг, // Приди, приди:
я твой супруг!..»
Мне памятно
другое время! // В заветных иногда мечтах // Держу
я счастливое стремя… // И ножку чувствую в руках; // Опять кипит воображенье, // Опять ее прикосновенье // Зажгло в увядшем сердце кровь, // Опять тоска, опять любовь!.. // Но полно прославлять надменных // Болтливой лирою своей; // Они не стоят ни страстей, // Ни песен, ими вдохновенных: // Слова и взор волшебниц сих // Обманчивы… как ножки их.
Вдовы Клико или Моэта // Благословенное вино // В бутылке мерзлой для поэта // На стол тотчас принесено. // Оно сверкает Ипокреной; // Оно своей игрой и пеной // (Подобием того-сего) //
Меня пленяло: за него // Последний бедный лепт, бывало, // Давал
я. Помните ль,
друзья? // Его волшебная струя // Рождала глупостей не мало, // А сколько шуток и стихов, // И споров, и веселых снов!
Дианы грудь, ланиты Флоры // Прелестны, милые
друзья! // Однако ножка Терпсихоры // Прелестней чем-то для
меня. // Она, пророчествуя взгляду // Неоцененную награду, // Влечет условною красой // Желаний своевольный рой. // Люблю ее, мой
друг Эльвина, // Под длинной скатертью столов, // Весной на мураве лугов, // Зимой на чугуне камина, // На зеркальном паркете зал, // У моря на граните скал.