Неточные совпадения
— Он
и третьего дня приходил, вас спрашивал.
Говорит,
что дело большое. Просит
и чуть не плачет. В субботу,
говорит, ему несвободно… Прикажете принять?
«Как, однако, он много
говорит!» — подумал я, протягивая руку к перу
и тем давая знать,
что мне некогда. (Уж больно надоели мне тогда посетители!)
— Дело не в правде… Не нужно непременно видеть, чтоб описать… Это не важно. Дело в том,
что наша бедная публика давно уже набила оскомину на Габорио ц Шкляревском. Ей надоели все эти таинственные убийства, хитросплетения сыщиков
и необыкновенная находчивость допрашивающих следователей. Публика, конечно, разная бывает, но я
говорю о той публике, которая читает мою газету. Как называется ваша повесть?
— Гм… Несерьезно, знаете ли… Да
и, откровенно
говоря, у меня накопилась такая масса материала,
что решительно нет возможности принимать новые вещи, даже при несомненных их достоинствах…
— А уж мою-то вещь примите, пожалуйста… Вы
говорите,
что несерьезно, но… трудно ведь назвать вещь, не видавши ее…
И неужели вы не можете допустить,
что и судебные следователи могут писать серьезно?
— Очевидно, Урбенин держит его только из-за дочери… Урбенин
говорит,
что на Николая Ефимыча находит почти каждое лето… Но это едва ли… Не каждое лето, а постоянно болен этот лесничий… К счастью, твой Петр Егорыч редко лжет
и выдает себя, если соврет что-нибудь…
Я не кончил… Язык у меня запутался от мысли,
что я
говорю с людьми ничтожными, не стоящими
и полуслова! Мне нужна была зала, полная людей, блестящих женщин, тысячи огней… Я поднялся, взял свой стакан
и пошел ходить по комнатам. Когда мы кутим, мы не стесняем себя пространством, не ограничиваемся одной только столовой, а берем весь дом
и часто даже всю усадьбу…
Граф подошел ко мне
и сел на край софы… Ему хотелось что-то сказать мне. Это желание сообщить мне что-то особенное я начал читать в его глазах уже вскоре после вышеописанных пяти рюмок. Я знал, о
чем он хотел
говорить…
Я
говорил и делал вид,
что говорю о пустяках, нимало меня не тревожащих.
— Нет-с, не нечаянно… Он
говорит,
что вы рассердились на него за что-то, долго бранились
и потом, рассвирепев, подскочили к нему
и при свидетелях хватили… Мало того, вы крикнули: «Я убью тебя, шельму этакую!..»
— Я уже высказал вам свое предположение относительно того,
что вы психопат. Теперь не угодно ли выслушать доказательство?.. Я буду
говорить откровенно, быть может, иногда несколько резко… вас покоробит от моих слов, но вы не сердитесь, друже… Вы знаете мои к вам чувства: люблю вас больше всех в уезде
и уважаю…
Говорю вам не ради упрека
и осуждений, не для того, чтоб колоть вас. Будем оба объективны, друже… Станем рассматривать вашу психию беспристрастным оком, как печенку или желудок…
— Merci за одолжение! Я вас не просил об этой милостивой подачке,
и, насколько могу судить теперь по выражению вашего лица, вы
говорите сейчас неправду,
говорите зря, не вдумываясь в ваши слова…
И потом то обстоятельство,
что я славный малый, не помешало вам, однако, в одно из последних ваших посещений сделать Наденьке в беседке предложение, от которого не поздоровилось бы славному малому, если бы он на ней женился!
Говоря ранее с Павлом Иванычем о причинах, заставивших меня внезапно прекратить свои поездки к Калининым, я был неоткровенен
и совсем неточен… Я скрыл настоящую причину, скрыл ее потому,
что стыдился ее ничтожности… Причина была мелка, как порох… Заключалась она в следующем. Когда я в последнюю мою поездку, отдав кучеру Зорьку, входил в калининский дом, до моих ушей донеслась фраза...
Это
говорил ее отец, мировой, не рассчитывая, вероятно,
что я могу услышать его. Но я услышал,
и самолюбие мое заговорило.
—
И жалуются они мне на скуку… — перебил графа Калинин. — Скучно, грустно… то да се… Одним словом, разочарован… Онегин некоторым образом… Сами,
говорю, виноваты, ваше сиятельство… Как так? Очень просто… Вы,
говорю, чтобы скучно не было, служите… хозяйством занимайтесь… Хозяйство превосходное, дивное…
Говорят,
что они намерены заняться хозяйством, но все-таки скучно… Нет у них, так сказать, увеселяющего, возбуждающего элемента. Нет этого… как бы так выразиться… ээ… того… сильных ощущений…
Нужно было видеть то блаженство, которое было написано на лице мирового, когда он садился в свой экипаж
и говорил: «Пошел!» Он так обрадовался,
что забыл даже наши с ним контры
и на прощанье назвал меня голубчиком
и крепко пожал мне руку.
— Да, да, представь себе, женится! — заговорил граф, мигая глазом на краснеющего Урбенина. — Каков? Ха-ха-ха! Молчал-молчал, да вдруг — на тебе!
И знаешь, на ком он женится? Мы тогда вечером с тобой угадали! Мы, Петр Егорыч, тогда же еще порешили,
что в вашем шалунишке-сердце творится что-то такое неладное. Как поглядел он на вас
и Оленьку, «ну,
говорит, втюрился малый!» Ха-ха! Садитесь с нами обедать, Петр Егорыч!
И из большого числа людей, сидевших за свадебным столом, людей богатых, независимых, которым ничто не мешало
говорить даже самую резкую правду, не нашлось ни одного человека, который сказал бы графу,
что его самодовольная улыбка глупа
и неуместна…
— Чувства мои к вам известны, ваше сиятельство… В сегодняшний же день вы столько сделали для меня,
что моя любовь к вам является просто прахом…
Чем я заслужил такое внимание вашего сиятельства,
что вы приняли такое участие в моей радости? Так только графы да банкиры празднуют свои свадьбы! Эта роскошь, собрание именитых гостей… Ах, да
что говорить!.. Верьте, ваше сиятельство,
что моя память не оставит вас, как не оставит она этот лучший
и счастливейший из дней моей жизни…
Глаза Ольги
говорили,
что она меня не понимала… А время между тем не ждало, шло своим чередом,
и стоять нам в аллее в то время, когда нас там ждали, было некогда. Нужно было решать… Я прижал к себе «девушку в красном», которая фактически была теперь моей женой,
и в эти минуты мне казалось,
что я действительно люблю ее, люблю любовью мужа,
что она моя
и судьба ее лежит на моей совести… Я увидел,
что я связан с этим созданьем навеки, бесповоротно.
Зубы у Ольги не болели. Если она плакала, то не от боли, а от чего-то другого… Я еще хотел
поговорить с Сашей, но это мне не удалось, потому
что послышался лошадиный топот,
и скоро мы увидели всадника, некрасиво прыгавшего на седле,
и грациозную амазонку. Чтобы скрыть от Ольги свою радость, я поднял на руки Сашу,
и перебирая пальцами ее белокурые волосы, поцеловал ее в голову.
— Пока?.. Чуть-чуть! В продолжение десяти минут «твоя рука в моей руке», — запел граф, —
и… ни разу не отдернула ручки… Зацеловал! Но подождем до завтра, а теперь идем. Меня ждут. Ах, да! Мне нужно
поговорить с тобой, голубчик, об одной вещи. Скажи мне, милый, правду ли
говорят,
что ты тово… питаешь злостные намерения относительно Наденьки Калининой?
— Да, я хочу тебе кое-что сказать, — зашептала она, сжимая мне руку. — Я тебя люблю, жить без тебя не могу, но… не езди ко мне, милый мой! Не люби меня больше
и говори мне «вы». Я не могу уж продолжать… Нельзя…
И не показывай даже виду,
что ты меня любишь.
Она отвернулась от меня, как отворачиваются от надоевшего ветра. Ей не хотелось
говорить. Да
и к
чему было
говорить? Нельзя на длинную тему ответить коротко, а для длинных речей не было ни места, ни времени.
На третьей неделе моего упорного, безвыходного сиденья меня посетил граф. Побранив меня за то,
что я не езжу к нему
и не отвечаю на его письма, он разлегся на диване
и прежде,
чем захрапеть,
поговорил на свою любимую тему — о женщинах…
Дней через пять я услышал,
что Урбенин с сыном-гимназистом
и с дочкой переехал на житье в город.
Говорили мне,
что он ехал в город пьяный, полумертвый,
и что два раза сваливался с телеги. Гимназист
и Саша всю дорогу плакали.
— Они
говорят,
что ваш папенька
и вы ловите графа
и что граф, в конце концов, натянет вам нос.
— А я только
что приехала! Каэтан
говорит мне: отдохни! Но я
говорю, зачем мне отдыхать, если я всю дорогу спала!
И я лучше поеду на охоту! Оделась
и поехала… Каэтан, где мои сигареты?
Говорят,
что с Калининым сделалось дурно
и что Надя, желая помочь ему, не могла подняться с места.
Говорят,
что многие поспешили сесть в свои экипажи
и уехать. Я всего этого не видел. Помню,
что я пошел в лес,
и, ища тропинки, не глядя вперед, направился, куда ноги пойдут [Тут в рукописи Камышева зачеркнуто сто сорок строк. — А. Ч.].
Посылаю в город, в аптеку, —
говорят,
что лошади заморены
и ехать некому, потому
что все пьяны…
— Прошу, пожалуйста, не учить! — обиделся я. — Я знаю,
что мне
говорить… Ольга Николаевна, — продолжал я, обращаясь к Ольге, — вы потрудитесь припомнить события истекшего дня. Я помогу вам… В час дня вы сели на лошадь
и поехали с компанией на охоту… Охота продолжалась часа четыре… Засим следует привал на опушке леса… Помните?
Поговорив с ней, убийца схватил ее за левую руку,
и так сильно,
что порвал рукав казакина
и сорочки
и оставил след в виде четырех пятен.
Придя в азарт или найдя,
что одной этой раны недостаточно, он обнажает кинжал
и с силой вонзает его в правый бок, — я
говорю: с силой, потому
что кинжал был туп.
Минуту он стоял передо мной молча, глядя на меня безучастно, потом же, догадавшись, вероятно,
что я намереваюсь
говорить с ним как судебный следователь, он проговорил голосом утомленного, убитого горем
и тоскою человека...
— Я чувствую,
что я
говорю искренно,
и мне удивительно,
что вы, образованные люди, не можете отличить искренности от притворства! Впрочем, предубеждение слишком сильное чувство, под влиянием его не ошибаться трудно; я понимаю ваше положение, воображаю,
что будет, когда, поверив вашим уликам, станут меня судить… воображаю: возьмут во внимание мою зверскую физиономию, мое пьянство… у меня не зверская наружность, но предубеждение возьмет свое…
— Страшно сказать, ваше благородие, уж позвольте мне не
говорить: больно чудно
и удивительно, думается,
что это мне снилось или причудилось…
Чем набрасываться на меня
и оскорблять так ужасно, вы бы лучше по-человечески, — не
говорю, по-дружески: вы уже отказались от наших хороших отношений, — вы бы лучше расспросили меня…
— Не знаю: темно было — не видал… Постоял в моей камере минутку
и вышел…
и именно так, как вот вы
говорите, — вынул из двери моей ключ
и отпер соседскую камеру. Минутки через две я услышал хрипенье, а потом возню. Думал я,
что это сторож ходит
и возится, а хрипенье принял за храп, а то бы я поднял шум.