Неточные совпадения
Опять явилось у некоторых сомнение: застрелился на мосту; на мосту
не стреляются, — следовательно,
не застрелился. — Но к вечеру прислуга гостиницы была позвана в часть смотреть вытащенную из воды простреленную фуражку, — все признали, что фуражка та
самая, которая была на проезжем. Итак, несомненно застрелился, и дух отрицания и прогресса побежден окончательно.
Но я
не могу поступить иначе, ты
сам через несколько времени увидишь, что так следовало сделать.
Я хватаюсь за слово «знаю» и говорю: ты этого
не знаешь, потому что этого тебе еще
не сказано, а ты знаешь только то, что тебе скажут;
сам ты ничего
не знаешь,
не знаешь даже того, что тем, как я начал повесть, я оскорбил, унизил тебя.
Не осуждай меня за то, — ты
сама виновата; твоя простодушная наивность принудила меня унизиться до этой пошлости.
Кто теперь живет на
самой грязной из бесчисленных черных лестниц первого двора, в 4-м этаже, в квартире направо, я
не знаю; а в 1852 году жил тут управляющий домом, Павел Константиныч Розальский, плотный, тоже видный мужчина, с женою Марьею Алексевною, худощавою, крепкою, высокого роста дамою, с дочерью, взрослою девицею — она-то и есть Вера Павловна — и 9–летним сыном Федею.
По должности он
не имел доходов; по дому — имел, но умеренные: другой получал бы гораздо больше, а Павел Константиныч, как
сам говорил, знал совесть; зато хозяйка была очень довольна им, и в четырнадцать лет управления он скопил тысяч до десяти капитала.
Однажды, — Вера Павловна была еще тогда маленькая; при взрослой дочери Марья Алексевна
не стала бы делать этого, а тогда почему было
не сделать? ребенок ведь
не понимает! и точно,
сама Верочка
не поняла бы, да, спасибо, кухарка растолковала очень вразумительно; да и кухарка
не стала бы толковать, потому что дитяти этого знать
не следует, но так уже случилось, что душа
не стерпела после одной из сильных потасовок от Марьи Алексевны за гульбу с любовником (впрочем, глаз у Матрены был всегда подбитый,
не от Марьи Алексевны, а от любовника, — а это и хорошо, потому что кухарка с подбитым глазом дешевле!).
А через два дня после того, как она уехала, приходил статский, только уже другой статский, и приводил с собою полицию, и много ругал Марью Алексевну; но Марья Алексевна
сама ни в одном слове
не уступала ему и все твердила: «я никаких ваших делов
не знаю.
— Верочка, ты на меня
не сердись. Я из любви к тебе бранюсь, тебе же добра хочу. Ты
не знаешь, каковы дети милы матерям. Девять месяцев тебя в утробе носила! Верочка, отблагодари, будь послушна,
сама увидишь, что к твоей пользе. Веди себя, как я учу, — завтра же предложенье сделает!
— Нет, маменька. Я уж давно сказала вам, что
не буду целовать вашей руки. А теперь отпустите меня. Я, в
самом деле, чувствую себя дурно.
Странен показался Верочке голос матери: он в
самом деле был мягок и добр, — этого никогда
не бывало. Она с недоумением посмотрела на мать. Щеки Марьи Алексевны пылали, и глаза несколько блуждали.
— Ты напрасно думаешь, милая Жюли, что в нашей нации один тип красоты, как в вашей. Да и у вас много блондинок. А мы, Жюли, смесь племен, от беловолосых, как финны («Да, да, финны», заметила для себя француженка), до черных, гораздо чернее итальянцев, — это татары, монголы («Да, монголы, знаю», заметила для себя француженка), — они все дали много своей крови в нашу! У нас блондинки, которых ты ненавидишь, только один из местных типов, —
самый распространенный, но
не господствующий.
— Я говорю с вами, как с человеком, в котором нет ни искры чести. Но, может быть, вы еще
не до конца испорчены. Если так, я прошу вас: перестаньте бывать у нас. Тогда я прощу вам вашу клевету. Если вы согласны, дайте вашу руку, — она протянула ему руку: он взял ее,
сам не понимая, что делает.
— Да, могу благодарить моего создателя, — сказала Марья Алексевна: — у Верочки большой талант учить на фортепьянах, и я за счастье почту, что она вхожа будет в такой дом; только учительница-то моя
не совсем здорова, — Марья Алексевна говорила особенно громко, чтобы Верочка услышала и поняла появление перемирия, а
сама, при всем благоговении, так и впилась глазами в гостей: —
не знаю, в силах ли будет выйти и показать вам пробу свою на фортепьянах. — Верочка, друг мой, можешь ты выйти, или нет?
Этого
не могли бы
не заметить и плохие глаза, а у Жюли были глаза чуть ли
не позорче, чем у
самой Марьи Алексевны. Француженка начала прямо...
— Милое дитя мое, — сказала Жюли, вошедши в комнату Верочки: — ваша мать очень дурная женщина. Но чтобы мне знать, как говорить с вами, прошу вас, расскажите, как и зачем вы были вчера в театре? Я уже знаю все это от мужа, но из вашего рассказа я узнаю ваш характер.
Не опасайтесь меня. — Выслушавши Верочку, она сказала: — Да, с вами можно говорить, вы имеете характер, — и в
самых осторожных, деликатных выражениях рассказала ей о вчерашнем пари; на это Верочка отвечала рассказом о предложении кататься.
— Я
не сплетница, — отвечала она с неудовольствием: —
сама не разношу вестей и мало их слушаю. — Это было сказано
не без колкости, при всем ее благоговении к посетителю. — Мало ли что болтают молодые люди между собою; этим нечего заниматься.
Она в ярких красках описывала положение актрис, танцовщиц, которые
не подчиняются мужчинам в любви, а господствуют над ними: «это
самое лучшее положение в свете для женщины, кроме того положения, когда к такой же независимости и власти еще присоединяется со стороны общества формальное признание законности такого положения, то есть, когда муж относится к жене как поклонник актрисы к актрисе».
Я
не хочу ни властвовать, ни подчиняться, я
не хочу ни обманывать, ни притворяться, я
не хочу смотреть на мнение других, добиваться того, что рекомендуют мне другие, когда мне
самой этого
не нужно.
Я
не привыкла к богатству — мне
самой оно
не нужно, — зачем же я стану искать его только потому, что другие думают, что оно всякому приятно и, стало быть, должно быть приятно мне?
Для того, что
не нужно мне
самой, — я
не пожертвую ничем, —
не только собой, даже малейшим капризом
не пожертвую.
Я хочу быть независима и жить по — своему; что нужно мне
самой, на то я готова; чего мне
не нужно, того
не хочу и
не хочу.
Я хочу делать только то, чего буду хотеть, и пусть другие делают так же; я
не хочу ни от кого требовать ничего, я хочу
не стеснять ничьей свободы и
сама хочу быть свободна.
Я и
сама бы так чувствовала, если б
не была развращена.
Не тем я развращена, за что называют женщину погибшей,
не тем, что было со мною, что я терпела, от чего страдала,
не тем я развращена, что тело мое было предано поруганью, а тем, что я привыкла к праздности, к роскоши,
не в силах жить
сама собою, нуждаюсь в других, угождаю, делаю то, чего
не хочу — вот это разврат!
Словом, Сторешников с каждым днем все тверже думал жениться, и через неделю, когда Марья Алексевна, в воскресенье, вернувшись от поздней обедни, сидела и обдумывала, как ловить его, он
сам явился с предложением. Верочка
не выходила из своей комнаты, он мог говорить только с Марьею Алексевною. Марья Алексевна, конечно, сказала, что она с своей стороны считает себе за большую честь, но, как любящая мать, должна узнать мнение дочери и просит пожаловать за ответом завтра поутру.
Как только она позвала Верочку к папеньке и маменьке, тотчас же побежала сказать жене хозяйкина повара, что «ваш барин сосватал нашу барышню»; призвали младшую горничную хозяйки, стали упрекать, что она
не по — приятельски себя ведет, ничего им до сих пор
не сказала; младшая горничная
не могла взять в толк, за какую скрытность порицают ее — она никогда ничего
не скрывала; ей сказали — «я
сама ничего
не слышала», — перед нею извинились, что напрасно ее поклепали в скрытности, она побежала сообщить новость старшей горничной, старшая горничная сказала: «значит, это он сделал потихоньку от матери, коли я ничего
не слыхала, уж я все то должна знать, что Анна Петровна знает», и пошла сообщить барыне.
— Maman, это
не принято нынче; я
не маленький мальчик, чтоб вам нужно было водить меня за руку. Я
сам знаю, куда иду.
— Ну, теперь, maman, я
сам уйду. Я
не хочу, чтобы при мне называли ее такими именами.
Анна Петровна ушам своим
не верила. Неужели, в
самом деле, такое благополучие?
— Попросить ко мне Михаила Ивановича, — или нет, лучше я
сама пойду к нему. — Она побоялась, что посланница передаст лакею сына, а лакей сыну содержание известий, сообщенных управляющим, и букет выдохнется,
не так шибнет сыну в нос от ее слов.
— Вы
не можете отгадать, — я вам скажу. Это очень просто и натурально; если бы в вас была искра благородного чувства, вы отгадали бы. Ваша любовница, — в прежнем разговоре Анна Петровна лавировала, теперь уж нечего было лавировать: у неприятеля отнято средство победить ее, — ваша любовница, —
не возражайте, Михаил Иваныч, вы
сами повсюду разглашали, что она ваша любовница, — это существо низкого происхождения, низкого воспитания, низкого поведения, — даже это презренное существо…
— Вы
сами задерживаете меня. Я хотела сказать, что даже она, — понимаете ли, даже она! — умела понять и оценить мои чувства, даже она, узнавши от матери о вашем предложении, прислала своего отца сказать мне, что
не восстанет против моей воли и
не обесчестит нашей фамилии своим замаранным именем.
Обстоятельства были так трудны, что Марья Алексевна только махнула рукою. То же
самое случилось и с Наполеоном после Ватерлооской битвы, когда маршал Груши оказался глуп, как Павел Константиныч, а Лафайет стал буянить, как Верочка: Наполеон тоже бился, бился, совершал чудеса искусства, — и остался
не при чем, и мог только махнуть рукой и сказать: отрекаюсь от всего, делай, кто хочет, что хочет и с собою, и со мною.
— Судите
сами, могу ли
не отказать вам!
Он видал и убеждался, что Верочка решилась согласиться — иначе
не принимала бы его подарков; почему ж она медлит? он
сам понимал, и Марья Алексевна указывала, почему: она ждет, пока совершенно объездится Анна Петровна…
Известно, как в прежние времена оканчивались подобные положения: отличная девушка в гадком семействе; насильно навязываемый жених пошлый человек, который ей
не нравится, который
сам по себе был дрянноватым человеком, и становился бы чем дальше, тем дряннее, но, насильно держась подле нее, подчиняется ей и понемногу становится похож на человека таксебе,
не хорошего, но и
не дурного.
Но теперь чаще и чаще стали другие случаи: порядочные люди стали встречаться между собою. Да и как же
не случаться этому все чаще и чаще, когда число порядочных людей растет с каждым новым годом? А со временем это будет
самым обыкновенным случаем, а еще со временем и
не будет бывать других случаев, потому что все люди будут порядочные люди. Тогда будет очень хорошо.
А жених, сообразно своему мундиру и дому, почел нужным
не просто увидеть учителя, а, увидев, смерить его с головы до ног небрежным, медленным взглядом, принятым в хорошем обществе. Но едва он начал снимать мерку, как почувствовал, что учитель —
не то, чтобы снимает тоже с него
самого мерку, а даже хуже: смотрит ему прямо в глаза, да так прилежно, что, вместо продолжения мерки, жених сказал...
Марья Алексевна хотела сделать большой вечер в день рождения Верочки, а Верочка упрашивала, чтобы
не звали никаких гостей; одной хотелось устроить выставку жениха, другой выставка была тяжела. Поладили на том, чтоб сделать
самый маленький вечер, пригласить лишь несколько человек близких знакомых. Позвали сослуживцев (конечно, постарше чинами и повыше должностями) Павла Константиныча, двух приятельниц Марьи Алексевны, трех девушек, которые были короче других с Верочкой.
— Да разве вы
не женщина? Мне стоит только сказать вам
самое задушевное ваше желание — и вы согласитесь со мною. Это общее желание всех женщин.
— Все равно, как
не осталось бы на свете ни одного бедного, если б исполнилось задушевное желание каждого бедного. Видите, как же
не жалки женщины! Столько же жалки, как и бедные. Кому приятно видеть бедных? Вот точно так же неприятно мне видеть женщин с той поры, как я узнал их тайну. А она была мне открыта моею ревнивою невестою в
самый день обручения. До той поры я очень любил бывать в обществе женщин; после того, — как рукою сняло. Невеста вылечила.
—
Не будет? — перебила Верочка: — я
сама думала, что их
не будет: но как их
не будет, этого я
не умела придумать — скажите, как?
— Вы хотели сказать: но что ж это, если
не любовь? Это пусть будет все равно. Но что это
не любовь, вы
сами скажете. Кого вы больше всех любите? — я говорю
не про эту любовь, — но из родных, из подруг?
Она скажет: «скорее умру, чем —
не то что потребую,
не то что попрошу, — а скорее, чем допущу, чтобы этот человек сделал для меня что-нибудь, кроме того, что ему
самому приятно; умру скорее, чем допущу, чтобы он для меня стал к чему-нибудь принуждать себя, в чем-нибудь стеснять себя».
А вот что в
самом деле странно, Верочка, — только
не нам с тобою, — что ты так спокойна.
Или у Диккенса — у него это есть, только он как будто этого
не надеется; только желает, потому что добрый, а
сам знает, что этому нельзя быть.
Как же они
не знают, что без этого нельзя, что это в
самом деле надобно так сделать и что это непременно сделается, чтобы вовсе никто
не был ни беден, ни несчастен.
Если бы они это говорили, я бы знала, что умные и добрые люди так думают; а то ведь мне все казалось, что это только я так думаю, потому что я глупенькая девочка, что кроме меня, глупенькой, никто так
не думает, никто этого в
самом деле
не ждет.
Теперь, Верочка, эти мысли уж ясно видны в жизни, и написаны другие книги, другими людьми, которые находят, что эти мысли хороши, но удивительного нет в них ничего, и теперь, Верочка, эти мысли носятся в воздухе, как аромат в полях, когда приходит пора цветов; они повсюду проникают, ты их слышала даже от твоей пьяной матери, говорившей тебе, что надобно жить и почему надобно жить обманом и обиранием; она хотела говорить против твоих мыслей, а
сама развивала твои же мысли; ты их слышала от наглой, испорченной француженки, которая таскает за собою своего любовника, будто горничную, делает из него все, что хочет, и все-таки, лишь опомнится, находит, что она
не имеет своей воли, должна угождать, принуждать себя, что это очень тяжело, — уж ей ли, кажется,
не жить с ее Сергеем, и добрым, и деликатным, и мягким, — а она говорит все-таки: «и даже мне, такой дурной, такие отношения дурны».