Неточные совпадения
Часам к 10 утра пришел полицейский чиновник, постучался
сам, велел слугам постучаться, — успех тот же,
как и прежде. «Нечего делать, ломай дверь, ребята».
Я хватаюсь за слово «знаю» и говорю: ты этого не знаешь, потому что этого тебе еще не сказано, а ты знаешь только то, что тебе скажут;
сам ты ничего не знаешь, не знаешь даже того, что тем,
как я начал повесть, я оскорбил, унизил тебя.
Я сердит на тебя за то, что ты так зла к людям, а ведь люди — это ты: что же ты так зла к
самой себе. Потому я и браню тебя. Но ты зла от умственной немощности, и потому, браня тебя, я обязан помогать тебе. С чего начать оказывание помощи? да хоть с того, о чем ты теперь думаешь: что это за писатель, так нагло говорящий со мною? — я скажу тебе,
какой я писатель.
Дом и тогда был,
как теперь, большой, с двумя воротами и четырьмя подъездами по улице, с тремя дворами в глубину. На
самой парадной из лестниц на улицу, в бель — этаже, жила в 1852 году,
как и теперь живет, хозяйка с сыном. Анна Петровна и теперь осталась,
как тогда была, дама видная. Михаил Иванович теперь видный офицер и тогда был видный и красивый офицер.
У Марьи Алексевны тоже был капиталец — тысяч пять,
как она говорила кумушкам, — на
самом деле побольше.
Неделю гостила смирно, только все ездил к ней какой-то статский, тоже красивый, и дарил Верочке конфеты, и надарил ей хороших кукол, и подарил две книжки, обе с картинками; в одной книжке были хорошие картинки — звери, города; а другую книжку Марья Алексевна отняла у Верочки,
как уехал гость, так что только раз она и видела эти картинки, при нем: он
сам показывал.
А через два дня после того,
как она уехала, приходил статский, только уже другой статский, и приводил с собою полицию, и много ругал Марью Алексевну; но Марья Алексевна
сама ни в одном слове не уступала ему и все твердила: «я никаких ваших делов не знаю.
— Верочка, ты на меня не сердись. Я из любви к тебе бранюсь, тебе же добра хочу. Ты не знаешь, каковы дети милы матерям. Девять месяцев тебя в утробе носила! Верочка, отблагодари, будь послушна,
сама увидишь, что к твоей пользе. Веди себя,
как я учу, — завтра же предложенье сделает!
— Кушай, Верочка! Вот, кушай на здоровье!
Сама тебе принесла: видишь, мать помнит о тебе! Сижу, да и думаю:
как же это Верочка легла спать без чаю?
сама пью, а
сама все думаю. Вот и принесла. Кушай, моя дочка милая!
— Ты напрасно думаешь, милая Жюли, что в нашей нации один тип красоты,
как в вашей. Да и у вас много блондинок. А мы, Жюли, смесь племен, от беловолосых,
как финны («Да, да, финны», заметила для себя француженка), до черных, гораздо чернее итальянцев, — это татары, монголы («Да, монголы, знаю», заметила для себя француженка), — они все дали много своей крови в нашу! У нас блондинки, которых ты ненавидишь, только один из местных типов, —
самый распространенный, но не господствующий.
— Я говорю с вами,
как с человеком, в котором нет ни искры чести. Но, может быть, вы еще не до конца испорчены. Если так, я прошу вас: перестаньте бывать у нас. Тогда я прощу вам вашу клевету. Если вы согласны, дайте вашу руку, — она протянула ему руку: он взял ее,
сам не понимая, что делает.
— Милое дитя мое, — сказала Жюли, вошедши в комнату Верочки: — ваша мать очень дурная женщина. Но чтобы мне знать,
как говорить с вами, прошу вас, расскажите,
как и зачем вы были вчера в театре? Я уже знаю все это от мужа, но из вашего рассказа я узнаю ваш характер. Не опасайтесь меня. — Выслушавши Верочку, она сказала: — Да, с вами можно говорить, вы имеете характер, — и в
самых осторожных, деликатных выражениях рассказала ей о вчерашнем пари; на это Верочка отвечала рассказом о предложении кататься.
Она в ярких красках описывала положение актрис, танцовщиц, которые не подчиняются мужчинам в любви, а господствуют над ними: «это
самое лучшее положение в свете для женщины, кроме того положения, когда к такой же независимости и власти еще присоединяется со стороны общества формальное признание законности такого положения, то есть, когда муж относится к жене
как поклонник актрисы к актрисе».
Сторешников чаще и чаще начал думать: а что,
как я в
самом деле возьму да женюсь на ней?
о, это человек с
самым тонким вкусом! — а Жюли? — ну, нет, когда наклевывается такое счастье, тут нечего разбирать, под
каким званием «обладать» им.
Словом, Сторешников с каждым днем все тверже думал жениться, и через неделю, когда Марья Алексевна, в воскресенье, вернувшись от поздней обедни, сидела и обдумывала,
как ловить его, он
сам явился с предложением. Верочка не выходила из своей комнаты, он мог говорить только с Марьею Алексевною. Марья Алексевна, конечно, сказала, что она с своей стороны считает себе за большую честь, но,
как любящая мать, должна узнать мнение дочери и просит пожаловать за ответом завтра поутру.
Как только она позвала Верочку к папеньке и маменьке, тотчас же побежала сказать жене хозяйкина повара, что «ваш барин сосватал нашу барышню»; призвали младшую горничную хозяйки, стали упрекать, что она не по — приятельски себя ведет, ничего им до сих пор не сказала; младшая горничная не могла взять в толк, за
какую скрытность порицают ее — она никогда ничего не скрывала; ей сказали — «я
сама ничего не слышала», — перед нею извинились, что напрасно ее поклепали в скрытности, она побежала сообщить новость старшей горничной, старшая горничная сказала: «значит, это он сделал потихоньку от матери, коли я ничего не слыхала, уж я все то должна знать, что Анна Петровна знает», и пошла сообщить барыне.
Обстоятельства были так трудны, что Марья Алексевна только махнула рукою. То же
самое случилось и с Наполеоном после Ватерлооской битвы, когда маршал Груши оказался глуп,
как Павел Константиныч, а Лафайет стал буянить,
как Верочка: Наполеон тоже бился, бился, совершал чудеса искусства, — и остался не при чем, и мог только махнуть рукой и сказать: отрекаюсь от всего, делай, кто хочет, что хочет и с собою, и со мною.
Известно,
как в прежние времена оканчивались подобные положения: отличная девушка в гадком семействе; насильно навязываемый жених пошлый человек, который ей не нравится, который
сам по себе был дрянноватым человеком, и становился бы чем дальше, тем дряннее, но, насильно держась подле нее, подчиняется ей и понемногу становится похож на человека таксебе, не хорошего, но и не дурного.
Но теперь чаще и чаще стали другие случаи: порядочные люди стали встречаться между собою. Да и
как же не случаться этому все чаще и чаще, когда число порядочных людей растет с каждым новым годом? А со временем это будет
самым обыкновенным случаем, а еще со временем и не будет бывать других случаев, потому что все люди будут порядочные люди. Тогда будет очень хорошо.
Он смотрел на Марью Алексевну, но тут,
как нарочно, взглянул на Верочку, — а может быть, и в
самом деле, нарочно? Может быть, он заметил, что она слегка пожала плечами? «А ведь он увидел, что я покраснела».
А жених, сообразно своему мундиру и дому, почел нужным не просто увидеть учителя, а, увидев, смерить его с головы до ног небрежным, медленным взглядом, принятым в хорошем обществе. Но едва он начал снимать мерку,
как почувствовал, что учитель — не то, чтобы снимает тоже с него
самого мерку, а даже хуже: смотрит ему прямо в глаза, да так прилежно, что, вместо продолжения мерки, жених сказал...
— Все равно,
как не осталось бы на свете ни одного бедного, если б исполнилось задушевное желание каждого бедного. Видите,
как же не жалки женщины! Столько же жалки,
как и бедные. Кому приятно видеть бедных? Вот точно так же неприятно мне видеть женщин с той поры,
как я узнал их тайну. А она была мне открыта моею ревнивою невестою в
самый день обручения. До той поры я очень любил бывать в обществе женщин; после того, —
как рукою сняло. Невеста вылечила.
— Не будет? — перебила Верочка: — я
сама думала, что их не будет: но
как их не будет, этого я не умела придумать — скажите,
как?
Тревога в любви — не
самая любовь, — тревога в ней что-нибудь не так,
как следует быть, а
сама она весела и беззаботна.
«
Как это странно, — думает Верочка: — ведь я
сама все это передумала, перечувствовала, что он говорит и о бедных, и о женщинах, и о том,
как надобно любить, — откуда я это взяла?
Или у Диккенса — у него это есть, только он
как будто этого не надеется; только желает, потому что добрый, а
сам знает, что этому нельзя быть.
Как же они не знают, что без этого нельзя, что это в
самом деле надобно так сделать и что это непременно сделается, чтобы вовсе никто не был ни беден, ни несчастен.
Нет, им только жалко, а они думают, что в
самом деле так и останется,
как теперь, — немного получше будет, а все так же.
Теперь, Верочка, эти мысли уж ясно видны в жизни, и написаны другие книги, другими людьми, которые находят, что эти мысли хороши, но удивительного нет в них ничего, и теперь, Верочка, эти мысли носятся в воздухе,
как аромат в полях, когда приходит пора цветов; они повсюду проникают, ты их слышала даже от твоей пьяной матери, говорившей тебе, что надобно жить и почему надобно жить обманом и обиранием; она хотела говорить против твоих мыслей, а
сама развивала твои же мысли; ты их слышала от наглой, испорченной француженки, которая таскает за собою своего любовника, будто горничную, делает из него все, что хочет, и все-таки, лишь опомнится, находит, что она не имеет своей воли, должна угождать, принуждать себя, что это очень тяжело, — уж ей ли, кажется, не жить с ее Сергеем, и добрым, и деликатным, и мягким, — а она говорит все-таки: «и даже мне, такой дурной, такие отношения дурны».
Потом вдруг круто поворотила разговор на
самого учителя и стала расспрашивать, кто он, что он,
какие у него родственники, имеют ли состояние,
как он живет,
как думает жить; учитель отвечал коротко и неопределенно, что родственники есть, живут в провинции, люди небогатые, он
сам живет уроками, останется медиком в Петербурге; словом сказать, из всего этого не выходило ничего.
В
самом деле,
какой солидный человек!
От него есть избавленье только в двух крайних сортах нравственного достоинства: или в том, когда человек уже трансцендентальный негодяй, восьмое чудо света плутовской виртуозности, вроде Aли-паши Янинского, Джеззар — паши Сирийского, Мегемет — Али Египетского, которые проводили европейских дипломатов и (Джеззар)
самого Наполеона Великого так легко,
как детей, когда мошенничество наросло на человеке такою абсолютно прочною бронею, сквозь которую нельзя пробраться ни до
какой человеческой слабости: ни до амбиции, ни до честолюбия, ни до властолюбия, ни до самолюбия, ни до чего; но таких героев мошенничества чрезвычайно мало, почти что не попадается в европейских землях, где виртуозность негодяйства уже портится многими человеческими слабостями.
Уж на что, кажется, искусники были Луи — Филипп и Меттерних, а ведь
как отлично вывели
сами себя за нос из Парижа и Вены в места злачные и спокойные буколически наслаждаться картиною того,
как там, в этих местах, Макар телят гоняет.
Вот Верочка играет, Дмитрий Сергеич стоит и слушает, а Марья Алексевна смотрит, не запускает ли он глаз за корсет, — нет, и не думает запускать! или иной раз вовсе не глядит на Верочку, а так куда-нибудь глядит, куда случится, или иной раз глядит на нее, так просто в лицо ей глядит, да так бесчувственно, что сейчас видно: смотрит на нее только из учтивости, а
сам думает о невестином приданом, — глаза у него не разгораются,
как у Михаила Иваныча.
Но нет, Марья Алексевна не удовлетворилась надзором, а устроила даже пробу, будто учила «логику», которую и я учил наизусть, говорящую: «наблюдение явлений, каковые происходят
сами собою, должно быть поверяемо опытами, производимыми по обдуманному плану, для глубочайшего проникновения в тайны таковых отношений», — и устроила она эту пробу так, будто читала Саксона Грамматика, рассказывающего,
как испытывали Гамлета в лесу девицею.
Я
сама давно думала в том роде,
как прочла в вашей книге и услышала от вас.
Но он действительно держал себя так,
как, по мнению Марьи Алексевны, мог держать себя только человек в ее собственном роде; ведь он молодой, бойкий человек, не запускал глаз за корсет очень хорошенькой девушки, не таскался за нею по следам, играл с Марьею Алексевною в карты без отговорок, не отзывался, что «лучше я посижу с Верою Павловною», рассуждал о вещах в духе, который казался Марье Алексевне ее собственным духом; подобно ей, он говорил, что все на свете делается для выгоды, что, когда плут плутует, нечего тут приходить в азарт и вопиять о принципах чести, которые следовало бы соблюдать этому плуту, что и
сам плут вовсе не напрасно плут, а таким ему и надобно быть по его обстоятельствам, что не быть ему плутом, — не говоря уж о том, что это невозможно, — было бы нелепо, просто сказать глупо с его стороны.
Я понимаю,
как сильно компрометируется Лопухов в глазах просвещенной публики сочувствием Марьи Алексевны к его образу мыслей. Но я не хочу давать потачки никому и не прячу этого обстоятельства, столь вредного для репутации Лопухова, хоть и доказал, что мог утаить такую дурную сторону отношений Лопухова в семействе Розальских; я делаю даже больше: я
сам принимаюсь объяснять, что он именно заслуживал благосклонность Марьи Алексевны.
Лопухов видел вещи в тех
самых чертах, в
каких представляются они всей массе рода человеческого, кроме партизанов прекрасных идей.
Он был пропагандист, но не такой,
как любители прекрасных идей, которые постоянно хлопочут о внушении Марьям Алексевнам благородных понятий,
какими восхищены
сами в себе.
Конечно, и то правда, что, подписывая на пьяной исповеди Марьи Алексевны «правда», Лопухов прибавил бы: «а так
как, по вашему собственному признанию, Марья Алексевна, новые порядки лучше прежних, то я и не запрещаю хлопотать о их заведении тем людям, которые находят себе в том удовольствие; что же касается до глупости народа, которую вы считаете помехою заведению новых порядков, то, действительно, она помеха делу; но вы
сами не будете спорить, Марья Алексевна, что люди довольно скоро умнеют, когда замечают, что им выгодно стало поумнеть, в чем прежде не замечалась ими надобность; вы согласитесь также, что прежде и не было им возможности научиться уму — разуму, а доставьте им эту возможность, то, пожалуй, ведь они и воспользуются ею».
Сострадательные люди, не оправдывающие его, могли бы также сказать ему в извинение, что он не совершенно лишен некоторых похвальных признаков: сознательно и твердо решился отказаться от всяких житейских выгод и почетов для работы на пользу другим, находя, что наслаждение такою работою — лучшая выгода для него; на девушку, которая была так хороша, что он влюбился в нее, он смотрел таким чистым взглядом,
каким не всякий брат глядит на сестру; но против этого извинения его материализму надобно сказать, что ведь и вообще нет ни одного человека, который был бы совершенно без всяких признаков чего-нибудь хорошего, и что материалисты, каковы бы там они ни были, все-таки материалисты, а этим
самым уже решено и доказано, что они люди низкие и безнравственные, которых извинять нельзя, потому что извинять их значило бы потворствовать материализму.
Когда пьеса кончилась и они стали говорить о том,
какую выбрать теперь другую, Верочка уже сказала: «А это мне казалось
самое лучшее.
Верочка и улыбнулась, и покраснела: она
сама не заметила,
как имя «Дмитрий Сергеич» заменилось у ней именем «друга».
— Нет, останьтесь. Дайте же мне хоть сколько-нибудь оправдаться перед вами. Боже мой,
как дурна должна я казаться в ваших глазах? То, что должно заставлять каждого порядочного человека сочувствовать, защищать, — это
самое останавливает меня. О,
какие мы жалкие люди!
— У вас есть и кондитерская недалеко? Не знаю, найдется ли готовый пирог из грецких орехов, — на мой вкус, это
самый лучший пирог, Марья Алексевна; но если нет такого, —
какой есть, не взыщите.
«А когда бросишься в окно,
как быстро, быстро полетишь, — будто не падаешь, а в
самом деле летишь, — это, должно быть, очень приятно. Только потом ударишься о тротуар — ах,
как жестко! и больно? нет, я думаю, боли не успеешь почувствовать, — а только очень жестко!
— В
самом деле, согревает
как будто бы!
«
Какой он веселый, в
самом деле! Неужели в
самом деле есть средство? И
как это он с нею так подружился? А на меня и не смотрит, — ах,
какой хитрый!»